Фантастика 1977 - Владимир Щербаков 7 стр.


Я растерялся, ответил, что про войну куда лучше, чем я, может рассказать тот же Костя.

— Так ведь он парнем был тогда, а вы мальчишкой были, таким, как я, маленьким…

Место, где была моя деревня, было рядом, но путь к ней давно стал для меня самым тяжелым. Когда после войны пришел в первый раз- не выдержал минуты, повернулся, ушел, уехал…

Потом я бывал на пепелище много раз, наперед зная, что увижу, и все равно становилось больно…

Деревню свою я видел как наяву: в ней было четыре дома, пекарня и школа, наш дом стоял на опушке леса между озер.

В большом озере вода была прозрачная, родничная, в малом — бурая, торфяная. В светлом озере брали воду для самовара, в темном — для огорода.

Возле дома стоял вишневый сад. Деревья были старые, в наплывах затвердевшего красноватого сока. Я откусывал вишневую смолу зубами: она была упругой, духовитой.

Озера соединял копаный канал, из темного озера вытекала река, на ней, в глубокой пади в лесу, пряталась мельница.

Посреди деревни росли елки, постройки тонули в зелени, наш невысокий дом казался деревянным кораблем, плывущим по зеленому морю…

Шла первая военная весна, когда нашу деревню захватили фашисты, а людей выселили. В школе разместилась комендатура полевой жандармерии, в домах поселились полицаи и солдаты.

Мы стали жить в соседней деревне. С холма было видно, что делалось в нашем сельце, озерная вода приносила каждый крик, каждое слово. Важный, словно гусь, ходил по сельцу комендант. Почти всегда его сопровождал обер-лейтенант Хорст, на голубоватом его мундире серебрились узенькие погоны, на поясе висел «вальтер» в коричневой кобуре.

Комендант чувствовал себя барином. Увидев его рядом, я, маленький мальчуган, цепенел от страха.

Став взрослым, я понял, что комендант и в самом деле был страшен — он хотел стать хозяином всего вокруг — людей, леса, озер, тишины, травы…

Люди говорили, что Хорст хотел, чтобы комендатура была на холме, но комендант выбрал это сельцо, хотя оно лежало в низине, а к домам с двух сторон подступал лес. Комендант был уверен, что победит партизан…

Целые дни кипела работа. Старостам деревень было приказано предоставить рабочую силу, полицаи плетками сгоняли народ.

К школе пристроили балкон из сырого леса. Выкопали глубокую яму, оборудовали погреб. Возле нашего дома появился огромный огород, на грядках зазеленел салат. На лугу паслись кони и коровы, гоготало шумное стадо гусей.

Хорст не охотился, лежал в стороне с пулеметом. Он всегда был уверен, что партизаны рядом. Я видывал, как Хорст стреляет: тремя очередями он перепилил елку. Русских Хорст ненавидел и словно не замечал. Полицаи говорили, что он чуть не попал в плен.

Комендант изучал русский язык, носил в кармане разговорник, но изучение продвигалось плохо — он ошибался и путал слова.

Через сельцо проезжали подводы с сеном, случайно отбился от кобылы жеребенок. Он бегал возле елок, тоненько ржал, помчался на луговину, подбежал к немецким коням.

Хорст вынес из школы пулемет, дал короткую очередь. У жеребенка подломились ноги — упал, утонул в траве.

Ночью я подслушал разговор отца с матерью. Отец говорил шепотом, что фашисты расстреливают на жальнике людей, убитые лежат рядом с древними богатырями.

Страшное, непонятное пришло время, про партизан совсем стало не слышно, но одна за одной появлялись фашистские комендатуры. Везде — в Горбове, в деревне Морозы, в Пажеревицах, в Выборе. По большаку вереницами тащились фургоны с награбленным добром, гудели крытые брезентом грузовые машины…

Я вспоминал, и прошлое словно бы приближалось, краски становились ярче, громче слова, воображение дорисовывало забытое. Я был уже совсем рядом с самым главным, с самым страшным событием…

Вдруг я увидел себя самого — маленького, прижавшегося к мокрой траве. Рядом бешено били пулеметы. Над полем, над озером, над моховым болотом ярко белели полосы от трассирующих пуль.

Вспыхнула комендатура, над озерами встало огромное зарево. Пламя отразилось в воде. От зарева стало светло как днем. Партизаны ползли по глубокой траве, перебегали дорогу, били из автоматов.

Страшную, окрашенную красным светом пожара видел я картину. Люди кричали, падали, пропадали в дыму. По фашистам с двух сторон били партизанские пулеметы, на комендатуре лежал косой огненный крест.

На рассвете за озерами загудели машины, гулко ударило орудие, и партизаны стали отходить. Стало вдруг тихо, так тихо, что давило уши, словно я нырнул глубоко-глубоко в озеро.

К догоравшей разбитой комендатуре хлынули люди. Мать заперла меня в омшанике, но я выбрался через соломенную крышу, бросился следом. Было страшно, но я бежал, мне нужно было видеть самому, своими глазами.

Наша деревня стала полем боя. Я увидел убитых. В траве лежали немцы, мундиры слились с травой, лица стали темными, словно земля. Оружия рядом с фашистами не было, солдаты застыли, но и мертвые они были страшны.

На месте комендатуры лежало пожарище, тлели головни, вился дым, нестерпимо пахло гарью, кружил пепел. Уцелел только балкон, срубленный из сырых лесин. На нем лежал офицер в каляном дождевике, правая рука убитого свесилась вниз.

Словно головня, чернел ствол пулемета.

Рядом с огнищем среди корявых валунов лежали двое: полицай и обер-лейтенант Хорст в незастегнутом мундире. У полицая обгорело лицо, обуглилось плечо. Земля вокруг была засыпана гильзами, валялись кассеты от ручного пулемета, пустые ленты от станкового — полицай и немец бились до последнего патрона.

Потом я увидел убитых партизан. Парнишка в зеленом ватнике застыл посреди покоса. Вместо правой руки у него был красный рукав, лицо белое, словно из парашютного полотна…

По лугу ходили люди с лопатами, поднимали убитых, относили к глубокому окопу. Все вокруг стало чужим, непонятным, страшным. В траве лежали гранаты, патронные коробки, пустые фляги. Под елью стоял еловый ящик, полный куриных яиц. В саду на ветках змеились пулеметные ленты, вились на ветру белые бинты.

С этого все началось.

По книгам, по рассказам отца, матери и бывших партизан я хорошо знал историю создания второго — непобежденного партизанского края, расположенного на стыке Порховского, Островского, Дедовичского и Новоржевского районов. В июне 1942 года через линию фронта перешли Четвертая партизанская бригада и полк «За Советскую Латвию». Позже появилась Третья бригада и Первый отдельный полк. Они и били врага в нашей холмистой стороне.

Это было настоящее народное восстание. В партизаны шел каждый, кто мог держать оружие.

Подростки убегали из дому, даже я, девятилетний мальчишка, раз двадцать просился в отряд.

В нашей округе воевал Первый отдельный полк, в нем было вначале почти триста человек, но желающих воевать оказалось столько, что из полка выросли две огромные бригады — Первая и Восьмая.

Заполыхал пожар народной войны, да так, что партизаны вышвырнули из Синегорья врага, вплотную подошли к Пушкинским Горам, Острову и Пскову…

Тихое и светлое стояло утро. Пролетели дикие голуби, словно черные пули промелькнули стрижи. Я сидел на скате холма, смотрел на дорогу. Проселок сбегал под гору, взлетал на пригорок, опускался к Лиственке и снова взбегал вверх — к зарос. шему деревьями сельцу.

Мальчуганом я сотни раз проносился по этой дороге бегом, помнил на ней каждую выбоину.

Теперь же, чтобы пройти короткую эту дорогу, я должен был собраться с силами. Вспомнить — значит увидеть снова, снова пережить…

А вспомнить я должен был самое страшное из того, что видел и знал…

Я лег лицом в траву, закрыл глаза и вдруг с удивительной яркостью увидел дымящееся пожарище, черные головни, клочья пепла. Пепел кружился, падал в сухую траву.

Я снова увидел страшный обгорелый сапог.

За дорогой возле рябинового куста золотистой горкой лежали гильзы от автомата. Я не взял ни одной, убыстрил шаг.

По дороге, по полю шли фашисты, их было много — столько вооруженных людей я видел впервые. Покачивались карабины и черные пулеметы, похожие на головни. Одежда у фашистов была цвета пепла, а маленькие значки на пилотках казались тлеющими угольями. На нас фашисты смотрели мутными дымными глазами.

Каратели не стреляли, но готовы были стрелять в каждого, кто шевельнется. Люди, пришедшие на пожарище, застыли словно вкопанные…

Словно из-под земли появились трое чудом уцелевших полицаев. Они бежали навстречу немцам и что-то кричали, показывая на ржаное поле.

Осторожно, словно в ледяную воду, фашисты вошли в рожь.

И вдруг заволновались, поволокли к озеру что-то тяжелое.

Я подумал, что они нашли пулемет. Но фашисты волокли раненого. Партизан был без шапки, густые светлые его волосы, развеваясь, смешались с травой…

Раненый лежал на спине, смотрел мимо солдат на синее небо, словно видел там такое, чего не видел никто. В траве кровенел широкий размотанный бинт. На рукаве гимнастерки была красная матерчатая звезда. Пуля вошла в спину, вышла через горло, партизан задыхался и громко хрипел.

Автомат раненого был без патронов, россыпью лежали во ржи залитые кровью бумаги. Партизан залил их, видно, сам, чтобы фашисты не смогли прочесть…

Хрипло крича, полицай ударил раненого прикладом в грудь.

Я сжался от боли, словно били меня самого. Удары были резкими, яростными. Полицаи тяжело дышали от злобы и страха.

Лицо раненого стало огромным красным пятном, но партизан был еще живой. Голова его опустилась, но партизан увидел меня и с трудом кивнул в сторону леса.

Полицаи бросились ко мне, я совсем близко увидел окровавленные кованые приклады…

Наваждение прошло, я лег на спину, прямо перед собой увидел небо. Кудрявые белые облака, колыхаясь, будто возы с сеном, проплывали, казалось, совсем рядом…

Погибших партизан сначала похоронили там, но потом, после войны, перевезли в другое место. Увезли истлевшие кости, все остальное навсегда осталось у озер, погибшие растворились в земле, стали травой, листьями, деревьями…

Комиссар погиб на том же месте, где был когда-то ранен Матвей Рассолов. Матвей точно так же лежал в траве и смотрел на небо, и враги стали бить его прикладами и добили потом уже во Владимирце.

Я решительно встал, двинулся в путь.

Когда подошли к Лиственке, сдавило сердце. Каждый раз, когда я шел по этой дороге, начинало казаться, что я возвращаюсь домой, дом уже совсем рядом, и на крыльце — маленькие брат, сестра, совсем еще молодая мать, живой, не убитый отец. Я как наяву видел суконную гимнастерку отца, его смуглое лицо, черные волосы, нос с лукавой горбинкой, синие-синие глаза.

Показалась кленовая роща, что выросла на месте сада.

Я опустил голову, пошел медленно-медленно, глядя под ноги, на дорогу. Поднял голову и остолбенел. Впереди был дым, целая туча дыма. Клубясь, дым катился по полю, набегал на дорогу, стекал по скату к озеру. Ослепило пламя, яркое, резкое, густое. Вился пепел, в траве рдели раскаленные угли. Все было как тогда, когда фашисты зажгли наш дом…

С трудом пришел в себя. Дымом мне показались заросли ольхи и рябин, огромные шапки кленов. На рябинах тяжелыми невиданными гроздьями висели спелые ягоды. Ягод было столько, что ветви рябин гнулись, словно луки. Спелые Ягодины бесшумно падали в траву.

На месте дома зеленел чертополох, там, где была наша печь, кустилась калина. Моей деревни не было и быть не могло.

Вдруг я почувствовал, что со мною рядом кто-то стоит.

Оглянулся и не удивился, увидев тетю Просу.

— Брось, не майся, — негромко заговорила хозяйка. — Нельзя только назад смотреть, посмотри-ка, орелик, вперед. Глаза молодые, цепкие, увидишь ой немало!

Проса подняла руку и показала на зеленый холм, где стоял Бладимирец — древний храм и три покосившихся дома.

— Ваш род владимирецкий, все жили либо во Владимирце, либо рядом…

— Так ведь и Владимирец нежилое место, прежняя дорога тропинкой стала, травой заросла.

— Дорогу мостят в однолетье, да и сруб срубить долго ли? Люди-то что говорят… Пришла бумага из Пскова, велено Владимирец поднимать, огромный поселок теперь тут будет. Краше, чем в древности.

Слова Просы были словно гром среди ясного неба.

— Видишь там что-нибудь? — прищурилась Проса лукаво.

— Нет, не вижу, — признался я откровенно.

— Не умеешь, значит, смотреть вперед. А я вот белые-белые дома вижу. Не дома — невесты нарядные. И речка вчетверо шире, и дорога раскатная, и цветы садовые, и сады молодые — глазам радость и утешение!

Я посмотрел туда, куда показывала старая Проса, и вдруг вправду увидел поселок — строгий, удивительный, не поселок, а город на зеленом холме.

— Вон там твои дед и прадед жили, фундамент даже целехонек, ставь дом — сто лет простоит. Подбирай жену, заводи сына, живи у нас круглый год. Историю любишь? Так у нас тут каждый камушек — история! Вон около Красиков мельницу сняли, речка пошла по новому руслу, подмыла горку, а там сваи древние, черные. Говорят, ученые копать приедут. Нету на свете краше наших мест — держись за них, орел, оберуч!

— А это что у вас, тетя Проса?

— Это-то? Да валерьянка, ляд ее возьми. Захватила на всякий случай. Сердце-то у меня, что наша гора Дунай, горем и войной ранено, морозом-холодом тронуто. Только, правда, добрые мысли лучше всякого лекарства… Радостное время идет!


Север Гансовский ПОБЕГ

I

Он очнулся, а в ушах все еще бушевал тот жуткий рев, который заполонил мир до отдаленнейших звезд, Галактику и бросил его куда-то в неизвестность. Сначала Стван не мог пошевелиться, и на миг его объяло новым страхом. Что они со мной сделали? Вдруг мне оставлено только сознание, а тела уже не существует? Ведь они властны поступить и так.

Но рев всплескивал. Стван дернул ногой, убедился, что она есть. Двинул кистью, сжал-разжал пальцы, приподнял голову, затем разом встал.

Недоуменно оглядел себя — что-то не так. Ах да — одежды нет, ее забрали! Оставили только короткие трусики. Но тело при нем — тощие белые руки, тощие белые ноги…

Сделал несколько нетвердых шагов и лишь тут осознал, что темный зал с аппаратами исчез. (С теми аппаратами, что все были нацелены на него.) Над головой небо, под ступнями песок, а впереди голубое — вроде озера или моря. Глянул по сторонам. Небо было не только сверху. Кругом, до низкого, теряющегося в сумерках горизонта, оно стояло огромной, нематериальной, уходящей в бесконечность чашей. Ни стен, ни вещей, ни предметов.

Всходило солнце красным шаром — Стван оглянулся на протяжную, отброшенную им самим тень.

Полная тишина. Тепло. От мгновения к мгновению становилось светлее.

Где же он?

Стван вдруг заметил, что его трясет от пережитого шока, а глаза до сих пор наполнены боязливой мученической слезой.

Судорожно вздохнул-всхлипнул. Ладно, теперь все позади. Его признали виновным и осудили.

— Плевать! — Он поразился, как громко прозвучал здесь его высокий голос. — Значит, они меня выслали. Могло быть и хуже. Пошел, сам не зная куда.

Оказывая легкое сопротивление, под ногами ломалась утренняя корочка смоченного росой, а потом подсохшего песка. Вода приблизилась — другой берег лежал в двух десятках метров, а По теплому мелководью Стван перешел туда. Он шагал неловкой, подпрыгивающей походкой горожанина, которому довольно пяти километров, чтобы закололо в боку. Желтая равнина простерлась далеко, Стван подумал, что это уже настоящая земля. Однако минут через пятнадцать впереди опять блеснуло.

Перебрался на новую песчаную косу, на следующую. Хоть бы деревце, кустик или травинка! Слева было море, позади отмели, которые, после того как он их миновал, слились в бурую низкую полосу.

На середине очередной протоки Стван погрузился по пояс.

Дно устилали темные водоросли, проплыла розово-красная медуза, на длинных стеблях качались не то морские цветы, не то примитивные животные. Два больших карих глаза внимательно глянули снизу. Стван отшатнулся. Глаза покоились на желто-коричневой голове размером в кулак, которая была увенчана горсткой недлинных щупалец, а сама высовывалась из конусообразной раковины. Стван нагнулся, вытащил моллюска из песка. Тот был веским, килограмма на два. Вяло шевелились повисшие в воздухе щупальца.

Никогда Стван не видел таких чудищ. Брезгливо отшвырнул диковинное существо и тут же обнаружил, что все дно усеяно глазами, которые, не мигая, уставились на него. Одни принадлежали таким же конусовидным, другие расположились на блюдечках, сложно устроенных, с гребнем посерединке и двумя верткими усиками.

Стало не по себе, он рванулся к берегу, гоня перед собой бурунчик. Потом остановился — в чем дело, разве кто. его преследует? Просто нервы, просто не может успокоиться после того зала с аппаратами, откуда в течение долгих дней передавали миру ход судебного процесса.

Озадачивала неестественная тишина. Абсолютная, она двигалась вместе с человеком, постоянно позволяя слышать собственное дыхание. Затем его осенило — птицы! Над морем всегда кричат, а тут ни одной. Какая-то полностью бесптичья территория.

Солнце уже давно катилось по небу, но поднялось невысоко, припекало несильно. Стван вспомнил, как в ходе расследования социогигиенист сказал, что, если преступление нельзя оправдать, оно частично объясняется тем, что обвиняемый неделями, порой даже месяцами не выходил на солнечный свет.

Усмехнулся. Получается, что его заодно приговорили и к солнцу. Укрыться здесь негде.

Назад Дальше