Грансай захлопнул книгу, а большим и указательным пальцами другой руки потер себе загривок; затем раскрыл «Le Rêve de Poliphile» на странице, отмеченной ляссе, и прочел:
«Горловина этой последней вазы была закрыта горой – массой драгоценных камней, не граненных и не полированных, плотно пригнанных друг к другу, грубо и без порядка, и гора поэтому смотрелась иззубренной и трудно было оценить ее размеры. На верхушке росло гранатовое дерево, ствол и ветви из золота, листья – из изумруда, плоды – в натуральную величину, с коркой из неполированного золота, зерна – из восточных рубинов, каждый – с фасолину, перегородки между зернами – из серебра. Искусный умелец, изготовивший сей шедевр, поместил там и сям расколотые полуоткрытые гранаты, и часть зерен, что еще не доспели, он сработал из крупных восточных жемчугов, – блистательная находка, от которой краснеет сама природа».
Дочитав до слова «природа», Грансай выключил свет и отдался глубокому сну. Проспал всю ночь и пробудился в половине двенадцатого следующего дня. Собираясь выходить из дома, в коридоре он прошел мимо канониссы, и она сказала ему, остановившись и пристально в него вглядываясь:
– Не перебирать бы месье зеленого снадобья… Столько невинных маленьких душ дожидается в чистилище, чтоб прийти в мир! – Заметив, что Грансай уже ищет свою трость, добавила, не идя к нему на выручку: – От вашей канониссы никаких секретов! Она вам постель стелет! – И продолжила, бормоча: – Бедные ангелы! Слава те, Господи!
Все эти годы мечта когда-нибудь стать хозяйкой имения Мулен-де-Сурс ни на секунду не оставляла Соланж де Кледа, и сегодня, вознаградив ее за терпение, этот смутный химерический план был на грани воплощения. Это правда: желания Соланж никогда не смогли бы исполниться сами по себе, невзирая на ее горячность, без истового, спорого, постоянного и безусловного соучастия. Его она обрела в непревзойденной преданности мэтра Жирардана. Играя эту роль, поверенный никогда не предполагал, что хоть в малейшей мере предает графа Грансая – как раз наоборот. Да, действительно, профессиональный долг требовал от него, по недвусмысленной просьбе Соланж, полной секретности в отношении намерений клиентки, но правда и то, что, по его представлениям, приобретение Мулен-де-Сурс в собственность Соланж виделось ему как нечто в равной мере удачное для графа. Эта собственность не только переходила в дружеские руки, отменяя все страхи перед индустриализацией, преследовавшие Грансая, но и невысказанная общность интересов, кою могла создать между Соланж и графом эта сделка, лишь увеличивала вероятность брака, а его Жирардан желал всем своим скромным сердцем.
Однако мэтр Жирардан, вопреки всем усилиям, не смог добиться разумной окончательной цены и без сомненья решил до времени отговаривать от покупки. Невзирая на значительное сокращение суммы относительно изначальной, самая нижняя цена, какую Рошфор готов был принять, все равно оказалась вдвое выше подлинной стоимости этой земли, коя в свете последней оценки делала рассрочку крайне затруднительной. Мадам де Кледа, очевидно, имела право потратить практически все состояние на свое усмотрение, но у нее в Швейцарии был одиннадцатилетний сын, и мысль о нем пробуждала в поверенном угрызения совести.
В этом состоянии ума Жирардан явился на переговоры, нацеленные на решение вопроса. Соланж де Кледа приняла его в маленькой гостиной рядом со спальней, где в камине развели первый в этом году огонь. Жирардан приложился к руке Соланж и сказал:
– Позвольте сообщить вам, что Англия объявила войну Германии.
– Это означает, – проговорила мадам де Кледа, помолчав, – что и мы неизбежно будем в нее втянуты? Франция обязана поддержать это решение в течение нескольких часов, и, быть может, наше объявление войны происходит прямо сейчас…
Где-то в саду однозвучно забивали гвозди. Жирардан горел желанием приступить к обсуждению покупки Мулен-де-Сурс, но не решался прервать сосредоточенное молчание Соланж. Та ходила взад-вперед по комнате, глубоко затягиваясь через длинный мундштук. Тогда мэтр Жирардан умерил нетерпение и спокойно уселся. Но затем усмирил свою уверенность и встал, окончательно выбрав позу – нависая над раскрытой папкой и опершись двумя руками о стол, склонив торс и голову над документами, сделав вид, что изучает их: таким образом, его внимательная выжидательность и даже совет, кой он изготовился дать, будут смотреться менее личными и более тесно связанными с обязанностями его профессии.
– Простите меня, я вся в вашем распоряжении, – сказала Соланж, подходя к столу и усаживаясь поглубже в большое кресло. Затем продолжила непреклонным тоном: – Судя по вашему озабоченному виду, Рошфор настаивает на своей цене. Не имеет значения. Я все тщательно обдумала и желаю произвести эту сделку чем скорее, тем лучше – война может создать новые осложнения.
– Именно, – отозвался Жирардан сдержанно. – Новую ситуацию следует осмыслить, и нам лучше проявить мудрость и подождать, посмотреть, как разовьются события.
– Не важно, какой оборот они примут, я твердо уверена, что собираюсь сделать это приобретение, – ответила Соланж с растущим нетерпением.
– В таком случае, мадам, моя профессиональная совесть велит мне в последний раз обратить ваше внимание на то, что приобретение Мулен-де-Сурс на предложенных условиях сводит наследство вашего сына исключительно к этой собственности, ибо для этих целей придется заложить даже оба ваших дома на бульваре Османна.
Соланж встала и вновь принялась ходить туда и сюда; но на этот раз она оставила мундштук на столе, а руки сложила на груди своим особым манером, будто стараясь не дрожать.
– Собственность Мулен-де-Сурс, – сказала она, пытаясь уговорить саму себя, – может легко утроить прибыль, если применить новые сельскохозяйственные подходы, и тогда мой сын когда-нибудь сможет воспользоваться этим преимуществом и порадоваться такому приобретению.
– Нет, мадам, вам необходимо понимать, что приобретение Мулен-де-Сурс на драконовских условиях можно сейчас рассматривать лишь как мимолетный каприз… Ничто меньшее, нежели возможность когда-нибудь объединить эти земли с остальными владениями Грансая, не может оправдать…
– Вы что же, допускаете мысль, – резко оборвала его Соланж, – что в этом «капризе», как вы его называете, есть с моей стороны хоть малейший расчет на будущий брак с графом?
– Проистекая из возвышеннейшего чувства любви, такой исход вполне закономерен, – ответил поверенный, уважительно склонив голову.
– Это не так! – воскликнула Соланж, готовая расплакаться. Затем, взяв себя в руки, она сказала решительно, но мягко: – Я принимаю на себя ответственность за то, жест это сумасшествия или нет. Мулен-де-Сурс должна быть моей. С моей страстью, обреченной на бессчастье, если я не утолю этот «каприз», жизнь моя сломлена… без корней. Мой сын найдет в своем сердце силы простить меня, когда придет время, и я честью отвечу за его будущее. Я воздам беспредельной преданностью и жертвенностью… – Она возложила руку Жирардану на плечо. – Вы только что высказались против интересов графа в пользу моего сына, которого даже не знаете… Благодарю вас. – И далее, с трудом, но уверенно перефразируя знаменитое Паскалево изречение, произнесла: – У сердца есть причины, коих разуму сердца не понять. Грансай не любит меня. Тому я теперь имею доказательства: он сам это признал. Что ж, стану той, которую он мог бы полюбить, – достопочтенной. Грансай желал лес – я обернусь его лесом, стану «la Dame» . Я не стала тем, кто есть, чтобы соблазнить его, а чтобы чувствовать себя достойной его безразличия. А поскольку все, чего он желает, становится для меня законом обожания, Грансай станет обожать меня! Грансай может жениться на леди Чидестер-Эймз. Я не утеряю гордости и буду его госпожой. Меня не выберут ни в жены, быть может, ни в любовницы, ни в рабыни, но я буду той госпожой, что выгравирована на его гербе… – Она говорила все жарче. – Да, я люблю графа. Да, я покупаю лес, потому что люблю графа, и это все лишь для того, чтобы чувствовать себя наконец ниже его, но в его владениях, прорасти в его землю! – Она помолчала, а потом добавила: – Вот что я вам скажу – мной явно владеет демоническая гордость: я страдаю от безответной любви к графу, но его презренье меня убьет! – Она подошла к огню, присела на ковер перед ним. – Если потребуется, моя гордость будет похоронена в его земле…
Жирардан собрался уходить и, кланяясь, пробормотал так тихо, что она едва расслышала:
– Мадам, я знаю о вашей жизни лишь то, что должен и что мое уважение позволяет моей глубочайшей приязни.
– Все мне сладко и горько, – вздохнула Соланж де Кледа.
О покупке Мулен-де-Сурс решили на следующее утро, а сделку назначили через неделю.Глава 4. Ночь любви
Вероника и Бетка провели на окруженной смолистыми соснами летней вилле Барбары Стивенз все «светлые месяцы», как называли их древние, в лучах нерушимой идиллической дружбы, одна плоть и ногти с их ребенком. Подруги, соединенные в один маленький розовый перст судьбы, день за днем смотрели за своим малышом, плоть от их плоти, растущей вместе с нежными июльскими лунами, спелыми августовскими, затем сентябрьскими, уже твердыми, гладкими и блестящими, как ноготь. Тоже названная так древними, пришла «плаксивая осень», золотя бордоскую провинцию медвяным светом. Старый моряк из Бордо, грубый, как юный Вакх, унес в те дни под мышкой свернутые остатки последних купальных навесов с частных пляжей, теперь безлюдных, поспешая под все еще далекий рокот первого непокоя моря, тяжко пробуждавшегося после долгой дремы.
– Мадам, я знаю о вашей жизни лишь то, что должен и что мое уважение позволяет моей глубочайшей приязни.
– Все мне сладко и горько, – вздохнула Соланж де Кледа.
О покупке Мулен-де-Сурс решили на следующее утро, а сделку назначили через неделю.Глава 4. Ночь любви
Вероника и Бетка провели на окруженной смолистыми соснами летней вилле Барбары Стивенз все «светлые месяцы», как называли их древние, в лучах нерушимой идиллической дружбы, одна плоть и ногти с их ребенком. Подруги, соединенные в один маленький розовый перст судьбы, день за днем смотрели за своим малышом, плоть от их плоти, растущей вместе с нежными июльскими лунами, спелыми августовскими, затем сентябрьскими, уже твердыми, гладкими и блестящими, как ноготь. Тоже названная так древними, пришла «плаксивая осень», золотя бордоскую провинцию медвяным светом. Старый моряк из Бордо, грубый, как юный Вакх, унес в те дни под мышкой свернутые остатки последних купальных навесов с частных пляжей, теперь безлюдных, поспешая под все еще далекий рокот первого непокоя моря, тяжко пробуждавшегося после долгой дремы.
Ближе к концу второй недели сентября Барбара Стивенз и дочь ее Вероника вновь засобирались в Париж, в сопровождении мисс Эндрюз, а Бетка с сыном по рекомендации врача еще на месяц оставалась на аркашонской вилле. Барбара Стивенз ускорила возвращение ввиду объявленного – теперь уже официально – бала графа Грансая: его назначили через десять дней, несмотря на войну, внезапно и окончательно. По прибытии в Париж Вероника – она разговаривала с матерью все меньше, если не считать случаев, когда ей нужны были деньги, а получив собственную чековую книжку, прекратила общаться с родительницей почти совсем, – решила съехать из «Рица» и пожить у Бетки в студии на набережной Ювелиров. Поступив таким образом, Вероника лишь предвосхитила тайно лелеемое желание матери, лишь слегка запротестовавшей в ответ на «выходку» дочери, ибо, в конце концов, бо́льшая взаимная независимость их жизней освобождала Барбару от необходимости тысяч предосторожностей и утаиваний и открывала двери ее апартаментов, где ей до сих пор приходилось играть rôle матери, щедрому гостеприимству ее новых увлечений, столь обильно возникших за истекшее лето. Вероника все это понимала и к тому же убедила себя, что ей прелестна атмосфера Беткиной квартиры, утренний кофе с молоком с пылу с жару, в толстых фарфоровых чашках со сколами и трещинами столь же тонкими и в точности того же цвета, что и волосы мадам Морель – именно она, консьержка, подавала ей завтрак, и была она чистенькой, но в меру. А еще урчание кошки ее подруги, в котором не было ничего особенного, урчание как урчание… Что же еще? Ну… нечто неопределимое – по всем очевидным причинам оно казалось тем, что «в точности» было главным притяжением, ибо вызывало в ее уме, обыкновенно спокойном, постоянное возбуждение.
Через несколько дней, словно ее смутные предчувствия начали сбываться, Вероника наткнулась на лестнице на странное видение, вызвавшее в ней неописуемую слабость, которую не могла стряхнуть с себя остаток дня: то было странное существо, высокое и стройное, как она сама, но голова и лицо у него целиком скрывались под плотным белым шлемом из кожи с V-образным разрезом для глаз и еще одним, пониже, прямым, но гораздо у́же, – для рта. Вокруг этих прорезей кожа была тройной толщины, усиленная ободками, и глаза отблескивали словно через опущенное забрало, а рот в тени щели был полностью невидим.
За этой глянцевитой маской скрывалось, должно быть, чудовищное заболевание или уродство. Человек с сокрытым лицом спускался по лестнице мучительно, ступенька за ступенькой, шатко, помогая себе вцепившейся в костыль рукой, а другой осторожно держась за руку мадам Менар д’Орьян, облаченную в платье соломенного цвета. Когда они выбрались во двор, шофер мадам Менар д’Орьян в белой ливрее, исполненный церемонной услужливости, помог странному калеке сесть в машину и устроиться с удобством, а тем временем несколько детей, игравших с сыном консьержки, замерли и глядели на эту болезненную сцену молча, с открытыми ртами, без всякого стеснения. После обеда Вероника начала прислушиваться, ожидая возвращения машины, но не услышала ее прибытия и, опоздав выбраться на площадку, чтобы пошпионить, увидела калеку лишь мельком, когда закрывалась дверь к мадам Менар д’Орьян.
Вечно проницательный читатель уже наверняка догадался, что этот поразительный персонаж, человек в кожаной маске, не кто иной, как Баба, чей rata недавно разбился. Ему пришлось пережить чудовищную трепанацию прямо на месте аварии, без анестетиков. Это спасло ему жизнь, но большинство костей черепа осталось переломанными, в результате чего лицо его полностью обезобразилось. Как только до мадам Менар д’Орьян дошло это известие, она устроила перевозку Бабы из Испании и призвала к нему лучших специалистов. Решили, в порядке последнего дерзкого решения, попытаться срастить его искореженную голову, туго стянув ее на несколько месяцев своего рода ортопедической формой, кою необходимо было создать по мерке. С того дня случай Бабы стал главной темой дискуссий остеопатов, хирургов и ортопедов, а салон мадам Менар д’Орьян засвидетельствовал бесконечные разговоры специалистов по этой малоизученной проблеме, вечно окруженной причудами и тайнами, – сращения костей.
Ибо что есть кость? Об этом гадают все специалисты по костям, и они не способны прийти даже к условно удовлетворительному заключению. Некоторые считают кости гнетущим образованьем, столь же безжизненным и дремотным, как отложенья в заизвесткованных водопроводных трубах; другие рассматривают кости как наиболее атавистические воплощения пластических отвердений, полных случайностей и причуд. В основном современные теоретики остеопатии придумали и осуществили удивительные подходы, ускорившие сращивание костей при переломах, ранее считавшихся неизлечимыми. Старикам, не способным более к физическим упражнениям, рекомендовали оживить былые странствия памяти, чтобы возбудить в них воображаемое напряжение, воздействовавшее на их кости. Уж коли им удалось срастить кости в стариках, лишь заставив их совершить вояжи фантазии, значит, кости и в самом деле не столь бестолковы!
Того самого каталонца Солера призвали создать новый «костевой шлем». Его мадам Менар д’Орьян порекомендовала Соланж де Кледа, поскольку тот, среди своих разнообразных увлечений, разработал и изготовил своими руками хитрый кожаный наголовник, в котором катался на своем гоночном автомобиле. Тот был потрясен, когда ортопед, заказывавший ему шлем, явил радиографию черепа Бабы.
– Господи милосердный! Да это больше похоже на кости стопы, чем головы!
И все же Солер, стопроцентный каталонец и демон мастерства, под руководством итальянского ортопеда Бланкетти сумел создать потрясающий аппарат. Он стал техническим и даже художественным прорывом. Шлем разделили по долготам сетью геодезических линий, отмечающих регулируемые сегменты, поддерживавшие лобную и затылочную кости, в то время как другие сегменты, также соединенные геодезическими и поперечными линиями, пересекавшимися в лобной части, сжимали обе теменные кости. Вдоль каждого меридианного сечения шли отверстия, через которые протянули шнурки из просаленной кожи, на манер обувных. Благодаря множеству металлических регуляторов можно было, стягивая или ослабляя шнурки, менять давление на каждый из сегментов кожи, находчиво подогнанных друг к другу одновременно и управляемо, и независимо.
А вот то, что можно было бы назвать жутким и метафизичным в облике этого шлема, – его замысловатое оформление лицевой части. Помимо пугающего качества, присущего любой маске, одна по-настоящему ужасная деталь придавала ему не просто сновидческий, но даже предельно отвратительный вид. Эта деталь – треугольное отверстие в коже на месте носа, прикрытое тонкой мембраной из белой лайки с двумя мерзкими круглыми дырками для воздуха, окольцованными медью: из-за дыханья мембрана постоянно колебалась, и эти ритмические движенья, подобно пульсациям чудовища, наводили на зрителя тот же неутолимый биологический ужас, что возникает от прикосновения пальцем к мягкой части не сросшегося черепного стыка на макушке хрупкой младенческой головы. Но и это не полная картина преображения Бабы, ибо еще большую оторопь вызывала странная неподвижность, кою глубокая слегка V-образная прорезь для глаз придавала и без того жесткому и непроницаемому взгляду Бабы. Теперь его было едва видно в тенях, но этот взгляд, еще более заострившийся от физических и душевных страданий, стал вдвойне загадочным и во всех отношениях теперь горел фанатически, как у воинов крестовых походов. Его рот, замкнутый поясом молчания, – неистовство, глаза под маской – сверкающие дротики.
Мой дорогой ангел, – писала Вероника Бетке, – ты поразишься, когда узнаешь, что в доме 37 по набережной Ювелиров, вдобавок к твоей блистательной Веронике, недавно поселился странный персонаж, представленный на прилагаемых фотокарточках. Он летчик, чудовищно раненный в лицо в Испанской войне, который, проведя год в госпитале, ныне живет высокопоставленным протеже у мадам Менар д’Орьян, и та бережет его как зеницу ока. Он, возможно, только что выбрался из самого леденящего кровь романа ужаса, но вопреки страху, какой он поначалу вызывает, стоит к нему привыкнуть, как уж нельзя не восхищаться благородством его малейшего жеста, а маска словно усиливает красоту его взгляда.