Мой дорогой ангел, – писала Вероника Бетке, – ты поразишься, когда узнаешь, что в доме 37 по набережной Ювелиров, вдобавок к твоей блистательной Веронике, недавно поселился странный персонаж, представленный на прилагаемых фотокарточках. Он летчик, чудовищно раненный в лицо в Испанской войне, который, проведя год в госпитале, ныне живет высокопоставленным протеже у мадам Менар д’Орьян, и та бережет его как зеницу ока. Он, возможно, только что выбрался из самого леденящего кровь романа ужаса, но вопреки страху, какой он поначалу вызывает, стоит к нему привыкнуть, как уж нельзя не восхищаться благородством его малейшего жеста, а маска словно усиливает красоту его взгляда.
К письму Вероника приложила снимки, вырезанные из статьи, недавно появившейся в журнале «Читаемое». Эти фотографии, сделанные самим Паже, являли Бабу анфас, в профиль и сзади. Их сопровождали шумные комментарии, в которых Бабу представляли одновременно героем, человеком с Марса и воплощением одного из грядущих чудес остеопатии и эстетической хирургии в целом; по словам доктора Бланкетти, интервьюируемого специалиста, лицо Бабы рано или поздно освободится от любых увечий, кроме легких незаметных шрамов.
Получив Вероникино письмо, Бетка пережила устрашающие приступы ревности, на несколько ночей лишившие ее сна. Она поняла теперь причины своего беспокойства, терзавшего ее с отбытия Вероники. И хотя знала, что Баба в Испании, она предвидела нечто подобное! Ей нравилось повторять про себя, что «ничто из возможного никогда не происходит». Так вот – она заблуждалась! Произошло же! В конце концов, нет ничего непредставимого. И ее сердце сказало ей, что никакая маска и никакое отторжение не помешают Веронике влюбиться в Бабу! Одно упоминание Вероникой его глаз обожгло Бетку, как капля кипящего масла – вновь разверстую рану ее ревности. Но в ответ на рассказ об этой встрече Бетка Веронике ничего не написала. Прижав к сердцу дитя, она подавила все свои чувства. И вот уж, оттененный опаленным фоном осени, увиделся ей высокий силуэт Бабы, обернутого в белое, как страдающий святой Лазарь, воскресший лишь для того, чтобы встать меж ней и ее кратким счастьем. Будь это Баба или кто-то еще – не важно: Вероника была бы похищена страстью. Бетка сидела с ребенком на руках и неспешно смотрела, как течет смолистый сок по сосне.
– Все мы из одного сока, – сказала она сыну и расцеловала его ноготки, один за другим, словно в арпеджио желчной луны ее прошлого счастья.Дождь не прекращался три дня. Грансай прибыл на встречу к Воротам Дофин на четверть часа раньше, а Соланж де Кледа – на пять минут позже.
– Вы роскошны, – проговорил граф, легко проводя рукой по ее мехам.
Соланж была с головы до пят в песцах – то есть не только пальто, но и шляпка были отделаны песцом, а туфли прикрыты крошечными гамашами из того же меха, усыпанными теперь дождевыми каплями.
Они уселись за столик, и граф приглушенно повел беседу.
– Уже какое-то время, – сказал он, – я ощущаю все более опасное стремленье исследовать запретные области опыта… Видите ли, самая мысль о том, что мы собираемся хладнокровно решить, что́ далее станем делать… мне, чтобы говорить, приходится управлять голосом… – Грансай умолк, словно пытаясь вернуть себе дар речи. – Самая мысль об этой встрече сводит меня с ума! Невероятно, однако я дрожу как лист… смотрите! – Он схватил Соланж за руку. Его действительно трясло, а зубы чуть заметно постукивали.
– Chérie! – проговорила Соланж, бледнея.
– Вы теперь моя сообщница, – сказал Грансай мягко. – И будете подчиняться и следовать законам моего извращения во всех тонкостях, – продолжил он одновременно и мягко, и тиранически.
Соланж кивнула утвердительно и несчастно.
– Начало будет для вас пустячным, – завершил граф, опять становясь самой нежностью.
Соланж еще раз кивнула с согласием и болью, пытаясь мило улыбаться. Грансай помолчал, чтобы хорошенько закрепить этой тишиной кажущееся послушание, коего он добился вторым согласием Соланж.
– Но что? Что я должна делать?
Грансай спокойно выписал адрес своего дома в Булонском лесу на странице записной книжки, вырвал ее и уверенной рукой передал Соланж. Теперь уж, принимая листок бумаги, дрожала, сотрясаемая тонкой, но неостановимой, почти электрической нервозностью, изящная рука Соланж в перчатке. Грансай далее выдал ей распоряжения – краткими, стальными фразами, иллюстрируя каждую рисунками карандашом на салфетке, вдаваясь в детали исполнения, уточняя… под взглядом Соланж. Щеки у нее обратились в раскаленные уголья, а губы и лоб, чувствовала она, заледенели.
– Итак, – сказал граф, – вот въездные ворота в маленькую каштановую аллею. Здесь вам нужно выйти из машины. Внутрь въезда нет. Дом в конце тропы. Позвоните. Дверь откроется, но за ней никого не будет, и вам никто не покажет дорогу. Подниметесь на второй этаж. Первая дверь слева по коридору – ваш будуар. Он будет освещен. Там вы разденетесь.
– Полностью? – спросила Соланж.
– Да, – ответил граф. – Войдете в мою спальню и ляжете на кровать.
– Как я узнаю, которая из комнат – ваша? – вновь уточнила Соланж.
– Она примыкает к вашему будуару – это единственная дверь помимо ведущей в коридор, – ответил Грансай, оглаживая карандашом бледный план только что нарисованного им будуара. – Я буду ждать вас в своей комнате, – продолжал граф, говоря все быстрее. – Когда откроете дверь в нее, все автоматически затемнится. Вы будете лежать неподвижно на моей кровати, в темноте, примерно пятнадцать минут. Когда часы пробьют два, вы уйдете. Все это время между нами ничего не должно происходить – ни прикосновенья, ни слова. После этого ни вы, ни я не имеем права как бы то ни было упоминать этот эпизод.
– Как я доберусь до кровати в темноте? – спросила Соланж детским тревожным голосом, словно боясь ошибиться.
Грансай сурово подавил улыбку, подвергавшую риску восходящий победоносный марш его тирании, и ответил как можно суше:
– Я все предусмотрел. Моя кровать – сразу за дверью. Вам нужно будет сделать всего один шаг. В противоположном углу вашего будуара помещен слабый ночник, его света хватит, чтобы вы нашли дорогу назад, когда будете уходить.
– Mon Dieu! – вздохнула Соланж… – И когда же все это произойдет?
– Сегодня, – ответил Грансай.
– Во сколько мне приехать? – спросила Соланж, вставая и стягивая перчатку, обнажая запястье для поцелуя графа.
– Приезжайте к половине второго. – Граф, словно не способный удержаться от последнего каприза, на миг удержал ее за руку и добавил: – Мне будет приятно знать, что я могу ожидать вас на следующих встречах облаченной в эти же меха, которые на вас сегодня.
Граф Грансай глядел сквозь просторные, залитые дождем окна, как Соланж при помощи своего шофера исчезает в глубинах «Роллс-Ройса». Затем он вытянул из кармана тонкую, сухую сигару, энергично откусил кончик и сплюнул с той же плебейской небрежностью, с какой бы это сделал крестьянин с равнины Крё-де-Либрё; из бархатного чехла он извлек усеянный бриллиантами обсидиановый сигарный мундштук, на котором были вырезаны три ястребиные лапы с золотыми когтями, воткнул в него сигару и призвал официанта прикурить.
Сидя в машине, Соланж заново медленно проиграла убийственное ощущение от краткого рандеву с Грансаем. «По крайней мере, – сказала она себе, – он теперь думает лишь обо мне: он не помянул ни войны, ни бала…»Ровно в половине второго Соланж де Кледа миновала кованые ворота, обозначавшие пределы маленькой каштановой аллеи, а дойдя до середины ее, увидела, как открывается входная дверь в дом. Кто-то приглядывал за ее появлением, чтобы ей не пришлось ожидать под дождем. Она ни за что на свете не желала его прекращения. Эта настойчивость серой угрюмой погоды обертывала все, чем она жила с графом последние три дня, в некую недостоверность и вневременность. Поднимаясь по лестнице, она ощущала сердце в горле. Сказала себе: «Я лучше умру, чем поколеблюсь!» Однако у ног ее словно появились крылья. Она открыла первую дверь слева уверенным движением запястья, распахнула ее в будуар и беззвучно закрыла за собой. Ее оглушила и ослепила накатившая белизна молочного света, смешанная с сильным одуряющим ароматом. Все четыре стены будуара полностью укрывали туберозы. Сие украшение создал тем же утром знаменитый цветочник-декоратор Гримьер, мастер церемоний официальных сезонных праздников «la Ville de Paris» [38] . Цветы поддерживались аккуратными шпалерами из диагонально пересекавшихся белых и зеленых веревок, натянутых вдоль стен и едва заметных под листвой, однако на каждом пересечении красовался узел из золотого шнура, придававшего всему убранству солнечный блеск. Напольные плиты укрывал ковер из темного, толстого мха, создававшего иллюзию полностью бархатной поверхности. Туалетный столик также цвел туберозами, а точно посередине его размещалось сияющее украшение в виде маленького лопнувшего граната из золота и рубинов, выполненное в точности по описанию из «Le Rêve de Poliphile» . Это украшение сопровождала маленькая обрамленная жемчугами пластинка, на которой ими же было выложено одно слово: «Merci» .
На раздевание Соланж потребовался лишь миг, она уже открывала дверь в комнату графа, и все вокруг погрузилось в полную тьму; она сделала один шаг и тут же стукнулась ногой о кровать; легко, с почти бестелесной гибкостью, скользнула на гладкие, тугие простыни и легла неподвижно, стараясь умерить дыхание, казалось, разрывавшее ей бока. Лицо она держала вверх, к потолку, руки сложила на груди, унимая смятение всех чувств, упрямо навязывая себе мысль о часе собственной смерти: лишь так могла она оттолкнуть, шаг за шагом, ощущавшееся на пороге ее неподвижности наслаждение.
На раздевание Соланж потребовался лишь миг, она уже открывала дверь в комнату графа, и все вокруг погрузилось в полную тьму; она сделала один шаг и тут же стукнулась ногой о кровать; легко, с почти бестелесной гибкостью, скользнула на гладкие, тугие простыни и легла неподвижно, стараясь умерить дыхание, казалось, разрывавшее ей бока. Лицо она держала вверх, к потолку, руки сложила на груди, унимая смятение всех чувств, упрямо навязывая себе мысль о часе собственной смерти: лишь так могла она оттолкнуть, шаг за шагом, ощущавшееся на пороге ее неподвижности наслаждение.
Снаружи слышно было, как под вагнеровскими вздохами ветра беспрестанно скребутся друг о друга ветви деревьев, отчаяние листьев, насквозь промоченных дождем, постоянно хлещущих сырыми тряпками в закрытые оконные ставни… Когда часы пробили два, Соланж встала, легкая как перышко, но усмирила порыв, на несколько секунд опершись коленом о край кровати, прежде чем вновь закрыть за собой дверь и залить отделанный цветами будуар всей его белизной. Облачившись в меха, она забрала гранат и пластинку, положила их в муфту, и вот, словно сквозь пространство феи пронесли ее на едином дыханье, уже вновь очутилась в своей спальне на улице Вавилон, в слезах на кровати.
Как только Соланж ушла, граф Грансай включил в своей комнате свет. Неосязаемо смятая постель едва хранила отпечаток тела Соланж, но ее непоправимое отсутствие внезапно потрясло его, охватило и повергло его желание в глубокое расстройство, в сердце коего разразилась жестокая борьба противоречивейших чувств. Сначала пробудилась его буржуазная предубежденность и сурово осудила Соланж за такую готовность к повиновению, но тут же, проникая сквозь все еще цельную оболочку уважения к этой женщине, его укололо презрение: как просто оказалось подтолкнуть ее явить свою наготу в его присутствии. Но эту боль окрасило раскаяние за поспешность такого, вероятно, несправедливого осуждения, а следом возникла своего рода беспредельная нежность, вылившаяся слезами. Ибо даже в полной темноте он чувствовал наготу Соланж как мучимой, униженной жертвы!..
Но это сострадание, несмотря на его силу, тоже не продлилось долго, и вот уж вся беспорядочная неоднозначная тягостность его мыслей уступила одному-единственному чувству, все более отчетливому, унизительному, тираническому и невыносимому – ревности. Да, ему впервые за все время знакомства с Соланж досаждала убийственная ревность! И даже простое беспочвенное предположение, что она может с той же легкостью принадлежать другому, распаляло ему кровь. Далее – более: это предположение вскоре показалось ему совершенным и неизбежным фактом. Он тут же вообразил, как Соланж после их «заклятья» послушно падает в объятья виконта Анжервилля, и это мимолетное видение так схватило его за сердце, что ему пришлось прижать к нему руку. «Я становлюсь сентиментален, как двухлетка, – сказал Грансай самому себе разочарованно, стискивая плоть на груди скрюченными пальцами. – Все одно к одному – и припадок моего комплекса импотенции».
Исполненный таких мыслей, он добрался до другого угла своей комнаты и в полутьме налил полную ложку зеленого снадобья в стакан, поднес его к губам; тут же сплюнул жидкость, с отвращением отрыгнув и жестоко закашлявшись. Он чуть не проглотил полную ложку горького зелья. Включил свет. Могла ли канонисса совершить такую ошибку? О да, ибо склянка синей эмали стояла слева, на том месте, где полагалось быть красной; стаканы также поменялись местами. Эта подмена предметов показалась ему дурным знамением, и он в ярости позвонил канониссе.
Ему не пришлось объяснять, зачем он призвал ее. Довольно было стакана на полу и рта графа, перекошенного отвращением. Канонисса долго глядела на склянки поочередно – вопиющее свидетельство ее оплошности. К своему ужасу, она не могла ничего поделать – лишь покаянно качать головой. Наконец складки у нее на лбу разгладились: она выхватила из глубин памяти причину своей невнимательности. Она вспомнила – и говорила при этом правду: снадобья графа последний раз она готовила в тот вечер, когда узнала, что объявили войну… Никак не могло не произойти такого, что заставило бы графа Грансая жаловаться на непорядок в привычных ему предметах.
– Что ж, моя добрая канонисса, – вздохнул Грансай, – эта война мне видится начинанием с очень горьким вкусом.
Канонисса уже направилась к двери и всего одним движением разгладила узловатой рукой постель, прежде чем расстелить ее, после чего прошла через украшенный цветами будуар, не желая даже смотреть по сторонам и скроив такую гримасу, будто ей невыносим был запах тубероз.
– Клятый Грансай, – пробормотала она, возвращаясь к своей всегдашней мысли. – Дети не цветами делаются!
Граф Грансай, хоть и собирался выходить, был вне себя и теперь бесцельно мерял шагами комнату, не в силах выбросить из головы изящное лицо виконта Анжервилля с его смутными, неопределимыми усами, кои могли быть запросто заимствованы как у невозмутимого лица современного лорда-повесы при Сент-Джеймсском дворе, так и у скрытно подлого лика советника времен Ришелье. И вот уж отстраненная и возмутительно светская улыбка д’Анжервилля постепенно приобрела ненавистное вероломство. Д’Анжервилль был ему соперником, и, отдавшись на волю воображения, Грансай позволил себе сибаритскую пытку, представив свою женитьбу на Соланж, а д’Анжервилля – ее любовником! И будто львы любви сорвались с цепей в мозгу у Грансая, а канонисса, наблюдавшая за ним краем глаза, покуда сама наводила порядок в шкафах в коридоре – она слышала рык этих львов в тишине, – ужаснулась, увидев, как граф прекратил метаться взад-вперед и извлек из ящика стола револьвер. Он это обычно делал, отправляясь в Англию, – и собирался туда назавтра. Тем не менее такая преждевременная предосторожность в этот час означала, что Грансай не предполагал возвращаться домой спать. Более того, ей не понравилась одержимость, с которой он столь спокойно сунул оружие в карман.
– Только этого кошмарного рандеву мне и не хватало! – сказал Грансай вслух самому себе, натягивая пальто; он имел в виду свидание в Шотландии, о котором условился в тот же день, сдаваясь на пыл и настойчивость просьбы леди Чидестер-Эймз. Свидание лишь добавило, если это было возможно, к смятенью его чувств. Никакого примирения от этой поездки он не желал. Тем не менее возвращение к недавней, в высшей степени обожаемой любовнице сразу после первой «ночи любви» с Соланж, ночи, которую он желал бы окружить несколькими днями тишины и тайны, добавило новой тревожности его неправоте, некой неверности Соланж, словно он уже обманул ее.
– Как бы то ни было, – говорил он себе в полубреду, направляя все свое отчаяние на одно-единственное существо, – д’Анжервилль – человек без чести!
Мучимый этими размышлениями, граф Грансай взял такси до Монмартра, к клубу «У Флоранс», где почти каждую ночь бывала Соланж. Ее там не нашлось. Тогда его отвезли в «Максим», где он подсел к столику, над которым царило сиятельное остроумие Беатрис де Бранте. Как же он презирал ее в ту ночь – ее голос терзал, как соловьиный! Что еще хуже, они обсуждали Соланж, не появлявшуюся уже два дня, и д’Анжервилля, который недавно отбыл.
– Я бы хотел повидать его до отъезда в Лондон, – пылко сказал граф, – во сколько он уехал отсюда?
Спросили у метрдотеля. Д’Анжервилль в великой спешке покинул «Максим» точно в половине третьего. В этот момент Беатрис де Бранте рассказала жуткую историю, приписываемую герцогу Ормини. Тот во дни своей юности стал свидетелем казни анархиста Гайяра, коя происходила, по обыкновению, на рассвете… Когда все было кончено, случайно проходя мимо дома, где жила его любовница, д’Ормини не смог удержаться, метнулся к ней наверх и пробудил от сладкой утренней дремы страстнейшими объятьями. Желал получить все удовольствие от своего нервического состояния, от возбуждения, вызванного видом катящейся головы.
– Все естественно, – сказала Сентонж цинично. – Мужчины приходят и уходят.
Граф Грансай провел остаток времени до рассвета, сидя у окна круглосуточного бистро, где водители грузовиков из Ле-Алль устраивались отдыхать. С этой наблюдательной точки граф мог легко следить за двумя входами в частный особняк виконта Анжервилля, и оставленная у дверей машина виконта почти наверняка свидетельствовала о том, что вообразил себе граф. Он ждал, когда выйдет Соланж… Но по мере приближения рассвета его положение казалось ему все более гротескным. Он почувствовал, как его пожирает стыд, и ощутил смертоубийственный позыв покончить со всем этим. Он уже решил подначить д’Анжервилля и теперь горько упрекал себя в своей единственной ошибке – надо было давным-давно жениться на Соланж. Он мог бы обожать ее как никакую иную женщину! Но поздно. В половине восьмого, не в силах более ждать, граф пересек улицу и позвонил в дом виконта. Камердинер, открывший дверь, едва выбравшись из постели, казалось, напуган грозовым видом графа.