– Все очень серьезно, – сказал Грансай, – отведите меня к виконту! – Однако, знакомый с устройством дома, сам нашел дорогу и ворвался в спальню, не дожидаясь, когда его примут.
– Что стряслось? – спросил д’Анжервилль, захлопывая книгу, которую читал, и ища на прикроватном столике сигарету.
– Вы, похоже, меня ожидали, – сказал Грансай, тут же преисполняясь непринужденностью. Он оказался не готов быть неправым в своих подозрениях и пытался выиграть время. – Послушайте, дорогой мой Дик, я пришел в этот утренний час не только чтобы польстить вам, но вы – единственный человек, на которого я действительно могу полагаться.
Вытянутые руки д’Анжервилля покоились на стеганном одеяле, будто две гончие, истомленные меланхолией, а сам он едва слушал графа. Грансай продолжил:
– Сейчас нет времени объяснять. Я через час уезжаю в Лондон. Вы мне там, очень вероятно, понадобитесь, и я не успокоюсь, если отбуду без вашего уверенья, что вы ко мне присоединитесь, если срочно потребуетесь.
– Это все, полагаю, из-за угольных концессий Либрё, – сказал д’Анжервилль без затей. – Просто пришлите мне телеграмму, и я приеду.
– Спасибо, – сказал Грансай, скупясь на излияния. – По крайней мере, не придется раскаиваться, что я вас разбудил. Вы читали.
– Верно, – отозвался д’Анжервилль. – Меня беспокоит странное состояние нервов Соланж де Кледа. Никогда ни у кого не встречал я столь внезапного перехода от одних чувств к другим. Мы расстались вчера поздно вечером. Она была красноречива, как фейерверк, сжигающий ее меха. Пришлось пообещать ей, что позвоню в половине третьего ночи, и мы продолжим беседу. Так вот, я с трудом слышал ее голос на другом конце провода, и она бросила трубку, едва я договорил… И это не сонливость – она была словно зачарована!
– Она принимает люминал, – сказал Грансай, желая свести любую таинственность к чисто аптекарскому объяснению. – А что вы читаете?
– Монографию Жане о неврозе Реймона Русселя – «От тоски к экстазу», – ответил д’Анжервилль.
– Случай кледализма? – уточнил Грансай, посмеиваясь чуть саркастически.
– Кледализм, – отозвался д’Анжервилль, мягко взвешивая этот неологизм и вновь берясь за книгу. – Это еще туманнее и красивее.
С этими словами он подал графу Грансаю руку – идеальных пропорций, мускулистую.Встреча (на сей раз точно последняя) между графом Грансаем и леди Чидестер-Эймз в ее замке в Шотландии оказалась самым бурным опытом в жизни графа; и вот, на пути домой, в купе, окутанный анисовым дымом сигареты, он смотрел на безмятежный пейзаж с дюнами, хваля себя за мудрость и успех в неубийстве леди Чидестер-Эймз. Он упивался благословением небес, удачно избежав превращения в преступника. Обдумывая все это, граф помедлил взглядом на громадной свинцовой туче, что очертаниями походила на древний саркофаг. Грансай предался фантазии, представив в центре тучи надпись римскими буквами, столь подходящими эпитафии для связи между ним и леди Чидестер-Эймз, знаменитую латинскую фразу:
«CADAVERIBUS AMORE FURENTIUM MISERABUNDIS POLYANDRIEN»,
что означает:
«УПОКОЕНИЕ НЕСЧАСТНЫХ ТЕЛ,ЧТО ОТ ЛЮБВИ ВПАЛИ В БЕЗУМИЕ».
В расплывчатости незаметного сна гробница, подобно Адонисовой, превратилась в фонтан. Поезд пересекал вьющиеся воды реки. Из золотой змеи, источника фонтана Адониса, тек эликсир молодости, а большое белое облако стало брачной постелью Соланж де Кледа. Леди Чидестер-Эймз лежала мертвой у изножья их кровати, обернувшись животным – кровавым диким вепрем.
Граф Грансай твердо решил сразу по возвращении жениться на Соланж де Кледа. Во всяком случае ее счастье явилось ему как единственная цель жизни, а все недавние барахтанья в оккультных любовных заклятьях показались в новом свете его расцветающей страсти последними болезненными следами его ребяческих одержимостей, блекнувших и исчезавших одна за другой, как летучие мыши его мучительного воздержания в светлом солнце брака. Он понял, как, должно быть, мучилась Соланж от своей безответной любви, но утешал себя, что теперь ее счастье будет куда больше и нежданней и тем воздаст ей за все ее былые страдания. Но вместо растущего нетерпения граф чувствовал, что желает этой поездке длиться и длиться как можно дольше, чтобы мог он опьянить себя еще больше возвышенными блаженными переживаниями, возникшими в его душе после кошмарного хаоса, жестокости и порывов, в кои опасно погрузился его дух на прошлой неделе, достойных, по правде сказать, «Хроник демонологии».Оставалась всего неделя до бала, коим он пренебрегал и почти полностью забыл о нем. Обстоятельства войны неизбежно подразумевали у этой затеи патриотический повод; безжизненный привкус благотворительности казался ему обезличенным и заранее притуплял совершенно светский блеск замысла. Но теперь бал вновь увиделся ему сияющим, как щит. Бал Грансая послужит официальным объявлением его помолвки с мадам Соланж де Кледа. Никто не знал о возвращении Грансая в Париж за исключением его поверенного: тому надлежало встретить графа на вокзале, дабы получить и изучить известия касательно угольных концессий Либрё, привезенные из Лондона. Полностью поглощенный отношениями с леди Чидестер-Эймз, он, в целом, пренебрег добычей сведений по предмету. И все же, зная столь близко симпатии мэтра Жирардана к мадам де Кледа, он не мог удержаться от улыбки, размышляя о том, насколько неожиданным и радостным будет объявление поверенному припасенной графом другой новости.
Вот так, в самом приподнятом настроении граф Грансай сошел с поезда. После восторженных излияний они с поверенным сели в машину и поехали совещаться в гостиницу «Мёрис».
– У меня для вас прекрасные новости, – сказал Жирардан, сияя из мучимой глубины беспокойства.
– Не важнее или радостнее моих, – ответил Грансай. – Но давайте сначала прибудем в гостиницу.
Жирардан закусил нижнюю губу.
Ярость Грансая от известия поверенного о покупке Соланж де Кледа владений Мулен-де-Сурс была неописуема, столь лаконично явил себя его гнев, столь бесследно внешне.
– Что ж! – сказал Грансай сухо и без выражения. – Этим поступком мадам де Кледа утеряла мое уважение и мою дружбу.
По блеску ненависти, засиявшему в глазах графа, Жирардан понял, что пред ним – подлинный, настоящий Грансай, давно исчезнувший, а теперь выступивший вперед, – мстительный Грансай, с неотменяемыми решениями, с безжалостным сердцем и стихийной силой, произрастающей из старой породы могучей гордости. Мэтр Жирардан, исполненный сожаления, зная наперед о бесплодности любых примирительных усилий, все же рискнул со всей доступной предусмотрительностью сказать:
– И все же нельзя упускать тот факт, что величайший политический враг графа этой сделкой обезврежен. Она возвращает равнину Либрё в благонамеренные дружеские руки.
– Мадам де Кледа мне более не друг, – ответил Грансай.
Все это время он писал записку – мелким, точным, изящным почерком. Отдал ее Жирардану в незапечатанном конверте.
– Вы наверняка вскоре повидаетесь со своей клиенткой, – сказал он, – прошу вас передать ей это.
Записка гласила:
Мадам,
Я только что узнал от моего поверенного Пьера Жирардана о Вашем приобретении собственности Мулен-де-Сурс. Должен уведомить Вас, что я не одобряю мотивов этой покупки. Ваше состояние сделало ее возможной, однако сердце Грансая таким способом не может быть куплено. Посему прошу Вас более не считать меня в числе своих друзей.
Граф Эрве де ГрансайПрочтя это письмо в присутствии поверенного, Соланж де Кледа столь ужасно побледнела, что Жирардан, поднявшись с места, подошел и взял ее за руку, сжав в своих. Соланж отдала ему письмо, Жирардан воспротивился, отказываясь знать содержимое, но она сказала:
– Предпочитаю, чтобы вы знали всё. Граф приписывает мне мотивы, не могущие быть дальше от тех, кои даже приходили мне в голову, и мне хватит пяти минут, чтобы устранить это недоразумение. Поручаю вам передать ему это, если граф спросит обо мне. Что до меня, то достоинство в данный момент удерживает меня от прошений о такой встрече.
Старательный как никогда мэтр Жирардан поспешил к Грансаю с визитом.
– Граф, – сказал он, – мадам Соланж де Кледа глубоко потрясло ваше письмо.
– Она изложила вам его содержание? – спросил Грансай.
– Нет, сударь, она лишь сказала, что между вами возникло чудовищное недоразумение и что ей хватит пяти минут, чтобы его устранить.
– Она получит свою встречу, – сказал Грансай. – Можете предложить ей назначить любое удобное ей время.
Жирардан ушел, а Грансай погрузился в долгие размышления. «Что Соланж может придумать в свое оправдание? Разумеется, ничто не способно тут послужить хоть сколько-нибудь серьезным доводом; она попытается изобрести неумелые сентиментальные уловки, лишь бы избежать хотя бы неловкости неприсутствия на балу. Вот он, упорный труд муравья!» – сказал Грансай про себя, в то же время уничижая презрительной улыбкой свое восхищение тем, что он считал предательством Соланж… Десять лет все человеческие и сверхчеловеческие усилия ежедневно положены во имя одной-единственной цели: выйти за него замуж, стать графиней Грансай. Поначалу то была борьба престижа, гордости; потом, поняв, что он все равно в этом сильнее, она изобразила из себя смиренную жертву, мучимую безответной любовью в пылу несравненной жертвенности и возвышенности души; и все это – чтобы растрогать в нем жалость. Но в то же время она не пренебрегала обществом – напротив, она карабкалась вверх, оживленная демоническим рвением с единственной осознанной целью: поразить его. А он, наивный Грансай, не хитрее простого крестьянина из Либрё, был в двух дюймах от ее ловушки – пожалел ее. Она и впрямь смогла его поразить и даже того хуже – влюбила в себя, околдовала. Ибо даже сейчас, из глубин своей ненависти, он продолжал желать Соланж. «Идеальная игра, безошибочная, – рассуждал Грансай, – но она так мало меня знала, что в последний момент совершила грубую, непростительную психологическую ошибку, поверив, что определенно закрепит свое влияние на меня, связав нас общими интересами. Что ж, она от меня даже приглашения на бал не получит!»
– Она получит свою встречу, – сказал Грансай. – Можете предложить ей назначить любое удобное ей время.
Жирардан ушел, а Грансай погрузился в долгие размышления. «Что Соланж может придумать в свое оправдание? Разумеется, ничто не способно тут послужить хоть сколько-нибудь серьезным доводом; она попытается изобрести неумелые сентиментальные уловки, лишь бы избежать хотя бы неловкости неприсутствия на балу. Вот он, упорный труд муравья!» – сказал Грансай про себя, в то же время уничижая презрительной улыбкой свое восхищение тем, что он считал предательством Соланж… Десять лет все человеческие и сверхчеловеческие усилия ежедневно положены во имя одной-единственной цели: выйти за него замуж, стать графиней Грансай. Поначалу то была борьба престижа, гордости; потом, поняв, что он все равно в этом сильнее, она изобразила из себя смиренную жертву, мучимую безответной любовью в пылу несравненной жертвенности и возвышенности души; и все это – чтобы растрогать в нем жалость. Но в то же время она не пренебрегала обществом – напротив, она карабкалась вверх, оживленная демоническим рвением с единственной осознанной целью: поразить его. А он, наивный Грансай, не хитрее простого крестьянина из Либрё, был в двух дюймах от ее ловушки – пожалел ее. Она и впрямь смогла его поразить и даже того хуже – влюбила в себя, околдовала. Ибо даже сейчас, из глубин своей ненависти, он продолжал желать Соланж. «Идеальная игра, безошибочная, – рассуждал Грансай, – но она так мало меня знала, что в последний момент совершила грубую, непростительную психологическую ошибку, поверив, что определенно закрепит свое влияние на меня, связав нас общими интересами. Что ж, она от меня даже приглашения на бал не получит!»
В этот миг вернулся, запыхавшись, Пьер Жирардан, по-детски устыженный своим рвением. Он не смог устоять от искушения тут же сообщить графу время встречи, назначенное Соланж де Кледа.
– Так что ж, когда оно, это пятиминутное рандеву? – брюзгливо спросил Грансай.
– Через десять дней, в шесть вечера, в ее доме на улице Вавилон, – ответил Жирардан, делая пометку на листке бумаги. Грансай озадаченно повторил, недоумевая:
– Через десять дней?
– Это вполне объяснимо, – гордо ответил Жирардан. – Мадам де Кледа, разумеется, желает дождаться окончания бала…
– Уж конечно, – сказал Грансай и без единого слова прощания удалился к себе в комнату, раздосадованный, взбешенный. Что? Опять гордость, все с начала? Да, это она! Не нужен ей его бал!
И вот наконец, под защитным опием укреплений линии Мажино, бал графа Грансая состоялся.
Десять дней ожидания встречи, на кои она возложила свои последние надежды на счастье, стали страшнейшим испытанием влюбленной женщины из всех, какие Соланж могла на себя навлечь, и, вопреки толкованиям графа, она отложила их встречу, которой могла добиться, пожелай она того, немедленно, лишь из деликатности. Она не хотела, чтобы какие бы то ни было иные причины, кроме их подлинных отношений, создали на этой встрече и малейшее недопонимание. Тем самым Соланж лишь предвосхитила и помогла слабостям и скверным мыслям, кои неизбежно возникли в Грансае, слишком склонном судить мотивы любых действий Соланж как последовательно ведомых какими угодно целями и устремлениями, кроме самой простой – ее любви.
Но чтобы пролетели эти десять дней, что отделяли ее от встречи с графом, какие чудеса воли придется ей проявлять – каждый час ее жизни! Менее чем когда-либо могла она позволить себе явиться в решительный момент пред очи Грансая в свете, не выгодном для ее красоты или цельности духа. Напротив, между днем сегодняшним и грядущим она как никогда более непреклонно примет пытки становленья сказочным существом, порожденным ее пылким воображением, – существом, с которым граф пожелал соединиться чарами! Так началось истязанье Соланж де Кледа, без передышки, без жалости, пытка отделения души от тела, чтобы мученья первой не посягали на неприкосновенность красоты второго, не иссушали его, дабы могла она добиться своего, тех пяти минут, пожалованных ей Грансаем, еще раз пасть на колени, как она сказала когда-то столь изящно, «оставаясь пред ним на равных»… И в точности как не устыдилась она, приняв унижение наготой, не освященной любовью, так и теперь не спустится она к земле – останется коленопреклоненной на пьедестале, как легла, не унизив себя, на надгробье своей иллюзии.
В этом мире часы обстоятельств могут быть растянуты и повторены – все, кроме смертного, ибо он жестко отмерен, – а потому десять устрашающих дней пролетели, и настал наконец миг встречи. Соланж была прекрасна и полна достоинства, как королева, чиста телом и душой. Что могло отвращать от нее, кроме ее страсти? Прозрачность всех ее намерений не могла не разоружить графа с любыми его мучительными умыслами. Она не учила наизусть, что станет говорить ему, ибо говорить с ним будут не уста ее – сердце. Но Соланж ожидало худшее, хотя, быть может, и нет: около шести вечера явился мэтр Жирардан – передать извинения графа и объявить, что последний не сможет сдержать обещание, ибо срочно призван в Англию. Поскольку визит может продлиться несколько месяцев, Жирардану предстояло уведомить ее о возвращении графа в Париж. Несколько месяцев! Она понимала, что́ это означает, выдержав каждый час последних десяти дней так, будто они – десять лет крестных мук без воскресения. Но пока есть у нее хоть одна причина уповать, она выживет, она продолжит жить отчаянием. Так безжалостно возобновился ее непрерывный подвиг стойкости пред ежедневностью.
Плывя под воздействием люминала за пределами досягаемости тоски, она каждое утро пробуждалась к ней, онемелая от лекарственного забвения, и оттого еще пронзительней было грубое и внезапное воскрешение памяти о всех невзгодах. Отсюда и далее, пока бедная душа ее уходила за порог ада ее страсти, милое нагое тело ее разминали, трясли, простукивали, похлопывали, сжимали, терли, выкручивали и давили четыре костлявые бестрепетные руки ее массажисток; далее – питание, досмотренное, витаминизированное, безвкусное, выдержанное, отмеренное на весах, и она, механически жуя со всей силою ноющих челюстных мышц, мечтала только об одном: умереть от голода. Далее – насильственный труд отмеренного отдыха, склевываемого четвертями секунд, часы в руке… Затем долгие сеансы в салонах красоты, в прозекторской атмосфере, один за другим, все эти мельчайшие церемонии ее собственных похорон с парализующим реализмом удушья и сдавливания воскового савана и схождения во гроб, столь торжественно изображаемый гладкими движеньями никелированных коек с хитрыми механизмами… а чуть погодя – ужасное явленье первых капель жидкостей, кремов, бальзамов и соков ее разложения, что текут средь сильной аммиачной вони… Но далее худшее – воскресение, чудовищное вознесение: беспощадные уроки танца, и каждый поворот наказан унизительным паденьем, каждый взмах ноги в фуэте ритма раздираем шипастым колесом пируэтов, распят на пуантах, раскинутые руки пригвождены к узловатому кресту ритма, склоненная голова на вытянутой шее – на андреевских крестах акробатики.
Соланж де Кледа, что ты делаешь со своим телом? Что ты делаешь с духом своим?
Нет на этой земле милости ни к тому, ни к другому, но сколько грубой лести общества – обоим! Художники и поэты от таинственного выражения твоего взгляда впадают в экстаз, балетмейстер восхваляет гибкость твоих антраша, гример – безупречную чистоту твоей кожи. Но я вижу тебя на коленях, Соланж де Кледа, в твоей комнате, когда ты одна, голова вскинута к идолу; ты подобна женщинам-мистикам, желанным, умирающим, написанным Эль Греко; подобно им, глаза твои сияют от постоянной патины вневременных слез, затвердевших и едва ли прозрачных, как сама раковина экстаза. В мученичестве твоей страсти дрожишь от каждого своего жеста, а каждое движенье твое становится острым кинжалом, падающим в чувствительную пустоту лунного колодца твоей тоски и втыкающимся во дно. От этого ты кашляешь, и щель раны ширится; тогда ты кашляешь намеренно, изо всех сил – чтобы вытряхнуть все клинки, застрявшие в сердце. Временами ты вздыхаешь так глубоко, что боишься задохнуться, а иногда прекращаешь дышать совсем – чтобы прекратить жить. Вены у тебя на шее вздуваются, голова дрожит; каждая следующая секунда – победа, но в конце концов ты, обезумев, падаешь на жесткие блестящие плитки, грудь содрогается в припадке лихорадочного дыханья, ребра стонут от горя!
Соланж де Кледа представляет для психиатрии страннейший случай, ибо даже наиболее болезненные искажения ее ума, сама судорога ее истерии сделали ее нервные узлы податливее, а биологические функции – устойчивее. День ото дня благодаря свойству ее соматической личности становясь все раздвоенней, она, похоже, приблизилась к вершине дуализма тела и души, считавшегося клинически невозможным [39] .