Закрыв за ним дверь, она устремилась в ванную, включила очень горячую воду, пропитала ею сложенную салфетку и прижала на несколько минут к векам. Глаза у нее красные? Так пусть будут еще краснее!
Эти красные глаза тоже могут быть соблазнительны, ибо «обманывающий печали заклинает их».
Соланж де Кледа стремительно вошла к графу: он сидел и беседовал с Диком д’Анжервиллем и мэтром Жирарданом посреди комнаты за столом, накрытым к чаю. Все тут же прекратили разговор, и Грансай, которому всегда требовалось некоторое время, чтобы подняться на ноги, еще не встал со своего места, когда Соланж оказалась рядом, подставляя щеку для поцелуя и одновременно усаживаясь на подлокотник его кресла. Грансай отодвинулся глубже, чтобы оставить ей побольше места, и покуда он устраивался заново, привычно провел рукой позади Соланж, и она почувствовала, как рука графа нисходит вдоль всей длины ее спины и задерживается у кожаного пояса, медлит, восхищаясь тонкостью ее талии, затем на миг замирает без движения на выдающейся тазовой кости, которую он стиснул в горсти движеньем столь естественным, будто взялся за неодушевленный предмет. Вот уж пальцы графа мягко ласкают ее и, нащупав шов юбки, скользят вдоль него, граф сжимает его кончиками ногтей, и шов, словно рельс, ведет вниз движение его руки, парящей над ее бедром, едва касаясь его.
Вопреки кажущейся уверенности всех этих движений, граничащей с безразличием, Соланж по непостижимым оттенкам дрожкой неловкости тут же предположила, что рука Грансая трепещет. Так она успешно добилась первого задуманного результата – робости. И она исполнилась решимости удержать это преимущество, зная, что таков один из вернейших способов влияния на гордого графа, ибо Грансай, несомненно, оказался мгновенно потрясен огорошивающим видом Соланж, хотя времени оценить, что именно изменилось в ее облике, у него не было.
Соланж была слишком рядом, чтобы привольно ее разглядывать, и это лишь усилило в графе смешенье чувств. Он вдруг обнаружил, что держит в руках тело нового созданья, кое к соблазнам очень относительной, неутоленной близости, постоянно усиливаемым игрой вдумчивой сдержанности, неожиданно прибавило другое, совершенно не ведомое и желанное, явленное всего на миг, будто во вспышке молнии.
Соланж, ведомая женским инстинктом своей страсти, безусловно располагала почти чудодейственным даром перевоплощения. Ибо кто поверил бы, что она – не только та самая женщина, какой была накануне вечером, но что вот эта мадам де Кледа, ворвавшаяся в комнату графа с такой высокомерной, своевольной и бестрепетной непринужденностью, – та самая Соланж, кто совсем недавно корчилась в глубинах одиночества своей комнаты, исполненная тоски, осажденная детскими страхами и изничтоженная головокружительной агонией сомнений.
– Вы, похоже, забавляетесь проверкой крепости моего скелета, дорогой Эрве, – сказала мадам де Кледа, останавливая его руку. – Однако из всех своих костей я предпочитаю коленные. – С этими словами она подняла руку Грансая и позволила ему прикоснуться к своим коленям, свежим, гладким и тронутым голубизной, будто речные камни, затененные бледностью сумерек.
Затем, обращаясь к Дику д’Анжервиллю с несколько театральным нетерпением, она сказала:
– Мне нужно быть в Париже завтра не позднее шести. Вы обещали мне, а значит, нам не следует задерживаться. У меня страшно важный ужин.
– Скучный? – уточнил Грансай.
– Нет, чарующий! – отрезала Соланж с лаконичностью, донесшей ее намерение не вдаваться в дальнейшие подробности.
Наступила тишина, и мадам де Кледа, сменив тон и наливая себе чай, продолжила:
– Что же за скверную новость принес нам сегодня мэтр Жирардан? Рошфор по-прежнему просит полтора миллиона за откуп Мулен-де-Сурс?
– Гораздо хуже того, моя дорогая мадам! – ответил поверенный, удостоверившись взглядом, что Грансай не возражает против такого поворота разговора. – Подумать только, – продолжил Жирардан, – это ничтожество Рошфор, уступив давлению несказуемой интриги наших политических врагов, только что подписал завещание, условия которого направлены исключительно на то, чтобы не позволить землям, прилегающим к Мулен-де-Сурс, когда бы то ни было вновь стать частью владений Грансая.
– Совершенно немыслимо, – вставил Дик д’Анжервилль, едва сдерживая негодование. – И знаете, каковы у всего этого политические мотивы? Да просто граф Грансай с его антинациональным духом недостоин выкупить свои бывшие владения!
– Есть ли на свете больший француз, чем граф? – спросила Соланж, нервно поводя плечами, делая вид, что не понимает сути дела.
– О да, разумеется, – ответил Жирардан.
– Кто же? – спросила Соланж.
– Русские, – ответил поверенный удрученно. Д’Анжервилль поддержал его едва заметной улыбкой. – Поймите, моя дорогая мадам де Кледа, – продолжил Жирардан, – что граф посвятил свою жизнь воплощению одного-единственного плана: сохранить равнину Крё-де-Либрё, любой ценой оградить ее от демонического ужаса, какой последует за индустриализацией этого исключительно сельскохозяйственного края, осененного плодородием богов с древнейших времен. Но наши левые партии, вдохновляемые Москвой, имеют иные соображения. Они предпочитают хорошо оплаченную низость буржуазификации шахтера благородной и зажиточной суровости наших пейзан. По сути эти прогрессисты, шумно требующие наших шахт, не имеют даже и подходящего предлога для войны, ибо именно они – те, кто систематически голосует против всех планов вооружения!
Вновь воцарилось молчание, однако на сей раз никто не собирался его прерывать – все погрузились в обозначенные поверенным неурядицы.
Грансая же преследовал страх, что однажды его Вергилиевы равнины Либрё могут быть заполонены смертельным авангардом промышленного прогресса. Такого ни за что не произошло бы во времена его владения практически всей округой, а ныне он оказался бессилен помешать кому бы то ни было заявиться и использовать минеральное богатство земель, которые ему более не принадлежали.
– Нам, без сомнения, придется рано или поздно сдаться, – вздохнул Грансай, – и признать нашу историческую rôle врагов прогресса, поскольку, разумеется, попытки не допустить любой ценой превращение этой равнины, вдохновлявшей лучшие пейзажи Пуссена, прямо на наших глазах в позорное и унизительное, покрытое копотью безобразие панорамы, отравленной механическим мусором промышленных зданий, противны прогрессу. День, когда это случится, я стану считать днем бесчестья моей страны. – Взбешенный Грансай, более не в силах оставаться на месте, поднялся на ноги.
Дик д’Анжервилль взял его под руку и повел к столу, нерешительно успокаивая:
– Мой дорогой граф, – говорил он, – верьте слову, я смогу применить свое британское влияние – ничто не будет предпринято без участия британского капитала, а кроме того, пресловутая лень и безынициативность правительства окажется нам в этом деле очень на руку.
Мэтр Жирардан, в своем пессимизме считавший индустриализацию равнины неизбежным несчастьем, кое в лучшем случае можно лишь отсрочить, пододвинул свое кресло ближе к мадам де Кледа: та осталась в одиночестве, откинувшись к спинке кресла и попивая чай мелкими глотками.
– Моя дорогая сударыня, – сказал поверенный, – мы бессильны, и я остро сожалею, что эта неприятная тема оказалась поднята исключительно по моей вине и так бессчастно потревожила обаятельную интимность собрания. Нас, поверенных, в такие приятные минуты следует держать в сторонке и подпускать лишь в исторический час – в десять утра – для объявления крахов либо удач.
Мадам де Кледа не ответила, и он решил, что в его ответственности оправдать пренебрежение графа. Последний был полностью погружен в беседу с д’Анжервиллем, оба говорили вполголоса, возбужденно.
– Я знал, – продолжил поверенный, – о привязанности графа к равнине Либрё с его детских лет. Но поверьте, сударыня, никогда бы не предположил, что новости, кои я сегодня обязан был донести до него – категорический отказ Рошфора, – так глубоко его заденут. Мало кто может льстить себе, будто знает душу графа так хорошо, как ваш покорный слуга. Есть люди, полагающие его столь амбициозным, что он желает начала войны, коя может вернуть ему политическую власть, а на самом деле единственное устремленье графа – сохранить наследие Либрё и однажды смочь вновь высадить эти триста квадратных метров пробковых дубов, срубленных Рошфором при дележе.
– Получается, по-вашему, – сказала Соланж тоном легкого саркастического упрека, – что нескольких сотен пробковых дубов хватит, чтобы утолить стремленья самого красивого и блистательного из Грансаев?
Мэтр Жирардан склонил голову с почтительным достоинством и кратко ответил:
– Да, сударыня, и одного будет достаточно! – Взяв со стола сахарницу, он показал ей герб, рельефно выгравированный на ее изгибах. – Видите, трех корней хватит! – Он указал на три корня одинокого пробкового дуба, подобные таковым у моляра, – единственного символа на поле, украшенном лилиями.
Мэтр Жирардан склонил голову с почтительным достоинством и кратко ответил:
– Да, сударыня, и одного будет достаточно! – Взяв со стола сахарницу, он показал ей герб, рельефно выгравированный на ее изгибах. – Видите, трех корней хватит! – Он указал на три корня одинокого пробкового дуба, подобные таковым у моляра, – единственного символа на поле, украшенном лилиями.
– Ничего не могу поделать с собой – мне это все равно кажется несколько неинтересным, – заметила Соланж. – Мне нравятся гербы с когтями, реками, пламенами, звездами или даже драконами, и, обратите внимание, дорогой мэтр Жирардан, какое воздержание и хороший вкус я выказываю, не желая вдобавок ангелков и сердечек!
Мэтр Жирардан, тронутый мягкостью речей мадам де Кледа, со рвением извлек свои очки и одолжил ей, дабы, прикладывая их к сахарнице, могли они применить их как увеличительное стекло. Теперь Соланж могла отчетливо прочесть геральдический девиз, написанный на ленте, заметной в верхних ветвях дуба:
JE SUIS LA DAME [7]Соланж тут же вгляделась внимательнее в изображение в целом, мгновенно различив его антропоморфный смысл. Она увидела маленькое женское лицо, проступившее в гуще листвы, и обнаженный торс, образующий часть ствола, с которой содрали кору, платье из пробки скромно укрывало остальное тело от пупа и ниже, а три корня уходили в землю.
Сходно, в верхней части голые плечи женщины-древа растворялись в грубой поверхности коры, обращаясь в кустистые ветви, кои, невзирая на путаницу переплетений, сохраняли недвусмысленно человеческие черты распахнутых молящих рук.
Старый слуга Пранс беззвучно вошел в залу и объявил Грансаю, что мэр Либрё желал бы поговорить с виконтом Анжервиллем. Последний, решив заглянуть в мэрию всего на миг, пообещал Соланж заехать за ней вовремя и отправиться в путь в половине шестого, а мэтр Жирардан воспользовался этим поводом, чтобы удалиться. Пока Грансай провожал д’Анжервилля и мэтра Жирардана до дверей, Соланж вернула сахарницу на место, а сама устроилась на небольшой скамье в углу просторного балкона. Когда Пранс пришел с объявлением, она исподтишка глянула на часы на каминной полке. Внезапно наметился тет-а-тет с графом на три четверти часа, и она ни за что на свете не желала этой беседы посреди бесчувственной, слишком церемонной комнаты.
Вперив взгляд в равнину, Соланж собралась в комочек, уложив подбородок на колени, изо всех сил, до боли сведенные вместе. Она почувствовала, как медленно приближаются неровные шаги Грансая, а затем его губы пылко поцеловали ее в макушку, а ладони скользнули ей под руки, попытались поднять ее.
– Вам здесь неудобно, – сказал Грансай, – идите, вытянитесь на моей постели.
Соланж откинула голову, впервые подставив все лицо его взгляду, и спросила:
– Что, так похоже, что я умираю?
– Нет, вы божественно красивы, но выглядите уставшей, очень уставшей.
С этими словами Грансай, просунув одну руку под колени Соланж, легко поднял ее к груди и понес к кровати, где мягко уложил, внимательно разместив так, чтобы голова легла в точности на середину маленькой очень плоской подушки, затянутой в серо-стальной шелк.
Грансай тут же сходил за столиком и подтянул его к кровати. Соланж лениво вытянула ноги, и кости в коленях поочередно хрустнули с тем же звуком и в тот же миг, когда лозные плети, добавленные недавно Прансом для оживления огня, занялись и начали потрескивать в камине.
– Вы совершенно изнурены! – сказал граф, устанавливая столик. – Так старались ослепить меня вчера вечером.
– С чего вы так решили? – спросила Соланж не слишком веско.
– Как же иначе? – ответил граф с позабавленным видом. – Вы только что в присутствии д’Анжервилля заставили меня поверить, что у вас назначена встреча за ужином, которой точно не будет и которую вы придумали, исключительно чтобы раздразнить во мне слабость любопытства. Но, к моему сожалению и к моей же досаде, я повидал столько подобного, что уж невозможно спутать состоятельность подлинного ужина с воображаемым. В своем мире я стал как те пейзане, что могут сказать, лишь взяв яйцо в руку, вылупится из него цыпленок или нет.
Соланж не ответила. Она так рада была ощутить, как ее тело, непрерывно болевшее от сверхчеловеческой rôle , которую она играла, теперь мягко покоилось на кровати обожаемого ею существа, что провоцирующее поддразнивание графа скользнуло ей по сердцу, не оставив и малейшего следа озлобления. Грансаю сейчас вольно было оскорблять ее, и ее это нисколько не задело бы.
В томном блаженстве она закрыла глаза, ощущая перед собой присутствие графа, стоявшего у изножья кровати, смотревшего на нее изучающе, но при этом будто не видевшего ее.
– О чем мы думаем? – спросила Соланж тихо и мечтательно. – Я думаю о нас – было бы мило уже наконец попытаться поверить в наше с вами желание. А вы думаете о своих лесах!
– Верно, – ответил Грансай. – Я думал о своих лесах. Почему бы нам обоим не попытаться – со всем смирением – понять, что́ для нас естественно? В конце концов и в самом деле это слишком глупо – стараться любой ценой раздражающими усилиями воображения убедить себя самих, что нас за пять лет заигрываний поглотила взаимная страсть. Если б хоть самую малость желали этого, мы нашли бы сотню оказий предаться любви – и предать ее. Нам бы даже хватило времени последовать совету д’Аннунцио, сказавшего… – И Грансай процитировал дребезжаще, чуть пародийно: – «Всяк должен убить свою любовь своими же руками пять раз, чтобы любовь пять раз возродилась, в пять раз ожесточенней».
Соланж, задетая за живое этим издевательством, почувствовала себя словно при смерти, а Грансай продолжил дружеским тоном лицемерной мягкости:
– Кстати, я бы дал мадам де Кледа совет: она достигла столь утонченного уровня красоты, изящества и превосходства, что необходимость продолжать, с совершенно ребячливым романтическим бесстыдством, ее попытки создать вокруг себя литературно-поэтическую атмосферу, совершенно отчетливо выдающую ее буржуазное происхождение, чрезвычайно огорчительна.
– То же верно и применительно к графу Грансаю, – парировала Соланж, передразнивая его манеру. – Слабоумное бесстыдство, с коим он являет свою прозаическую посредственность, совершенно отчетливо выдает в нем провинциального помещика! – Последние два слова она подчеркнула пылким всплеском сарказма.
Грансай отвернулся и, чуть нелепо хромая, подошел к балконной двери, которую открыл резким движением, будто воздух в комнате удушал его.
– Провинциальный помещик! Как верно! – воскликнул Грансай. – Видите ли, – проговорил он, тыкая пальцем в прогал посадок пробкового дуба, – эти несколько недостающих деревьев значат для меня больше, чем ваша жизнь! Из-за таких вещей разражаются войны. Улыбка покойных отцов с годами блекнет в нашей памяти, но не забывается отнятый клок земли или выкорчеванное дерево. Забываются пять лет глупого высокомерного флирта – но не отметина в сердце собственности, о нет! Такое никогда не забывается.
Все это Грансай произнес, не оборачиваясь, лицом к панораме, пытаясь выковырять обширный кусок мха, проросшего в стыке между камней балконной балюстрады. Наконец мох поддался, выпав вместе с крошками цемента, заполнявшего трещины в кладке. Сжав его в кулаке, Грансай со всей силой запустил комком в сторону леса.
Соланж вдруг позволила себе громкий театральный взрыв смеха, но так же внезапно прекратила его, ибо Грансай развернулся и приближался теперь к кровати: лицо его исказилось от чувства и было полно такой злобы, что Соланж испугалась. Никогда бы не могла она вообразить, что он способен на столь пылкую ненависть. Но поздно было менять манеру, и Соланж сохранила вызывающую улыбку, кою Грансай более не мог выносить и решил стереть ее грубой силой. Он схватил ее за лицо и погрузил ее голову в подушку, сжав со всею мощью.
Соланж не двигалась, глаза ее, как у загнанного зверя, расширились.
– Я не желаю видеть эту улыбку у вас на лице, – прорычал Грансай. – Дура! Что вы знаете о моем мире! – Покуда он произносил это, все более судорожно стискивая ее, его мизинец проскользнул во влажную щель рта Соланж так, что его крупный золотой перстень грубо чиркнул ей по деснам, которые тут же закровоточили. Резко придя в себя, граф, придавленный совестью, пал на колени у изножья кровати и взмолился о прощении.
Соланж встала, склонилась на миг к плечу Грансая и в свою очередь направилась к балкону, однако наружу не вышла, а осталась стоять в углу, заслоненная темной тенью тяжелой портьеры. И тут ее плечи, вскидываясь и опадая от частого дыхания, сотряслись судорожным рыданьем.
Грансай приблизился, взял ее лицо в руки, на сей раз – с безбрежной нежностью, – и поцеловал в губы. Никогда прежде не целовал он ее так – и делал это, поняла Соланж, лишь чтобы заслужить прощение. Она перестала плакать.