- Либо самолеты, - говорит Федор, в свою очередь не глядя на меня. Тылы отстали... Но не дадут же пропасть нашей доблестной дивизии!
Он сводит к шутке, которую не приемлют. Угрюмые, насупленные солдаты отходят от берега, без команды строятся в походную колонну. Доносится речитатив комбата:
- На карте оно пресное! Вероятно, засолонилось...
"Врут карты", - думаю огорченно. Но без питья и впрямь загнемся! Жажда нас докопает! Однако шагать надо. И мы шагаем.
Борясь с жаждой, усталостью и сонливостью. Где японцы, когда будут бои?
- Есть присловье: все врут календари. А тут карты врут, - говорю я и смотрю на Трушина. - На них обозначены полевые дороги, а здесь - одни караванные тропы: верблюжьи копыта выбили. И куда ведут эти тропы, аллах ведает. Заведут не туда, куда нужно, доказывай потом, что ты не верблюд!
И Трушин смотрит на меня, и Трушин многословен:
- Карты приблизительные, да... Мы должны больше полагаться на собственную интуицию, чем на топографические карты.
И озера на них помечены питьевые, а их в помине нет. И поселений, отмеченных на карте, в действительности - тю-тю...
Мы как будто извиняемся друг перед другом.
А поселение, обозначенное картографами, нам попалось на очередном десятке километров. Называлось оно Улан-Усу. Усу - вода, утверждает Федя Трушин, значит, в поселке должны быть колодцы! Если их только японцы не отравили. Недвижно стояла в раскаленном воздухе пыль, поднятая колесами и ногами, и кажется, она никогда не осядет. И вот сквозь пылевую пелену слева замаячили глинобитные мазанки и фанзы. В колонне оживление, говор, выделяется фраза:
- Населенный пункт! Побачим, как живут за границей...
Я прикидываю: головная походная застава прошла этот маленький поселок не пункт, а пунктик, - стрельбы не было.
Проходим: покосившиеся, полуразваленные, в пересекающихся трещинах мазапки и фанзы, задичавшие, захлестнутые бурым бурьяном дворики. Ни единой живой души. Ни человека, ни животных, ни птиц. Лишь у колодцев с полусгнившими срубами или обложенных серыми плоскими камнями табунились славяне, дзенькали пустые ведра. Мы с Трушиным, Иванов и Петров свернули к колодцам. Слышим:
- Нету воды?
- Была, да сплыла!
- Сухой-сухой. Как у тебя глотка!
- Вода куда-то ушла...
- Потому и жителей пет. Ушли, видать, как только ушла вода...
Вполне возможно. Судя по обветшалости жилищ и запущенности двориков, поселок давненько необитаем. А вообще-то, предчувствуя войну, японцы отселяли местных жителей за Хингап, в глубь Маньчжурии. Ну что ж, пошли дальше. Оставляем за собой лачуги, пристраиваемся к колонне. Где же вы, водоемы, где же вы, полные до краев термосы и канистры? А когда освободителям подвезут обед? Тылы отстали? Мало вас гонял комдив, товарищи интенданты! Вообще на интендантов принято все шишки валить. На кого же еще?
В километре за населенным пунктом при дороге валялись два трупа. Японцы. Рассматривать было некогда, но каждый взглянул. Взглянул и я: одежда цвета хаки, на ногах то ли обмотки, то ли гетры, с обоих не слетели фуражки. Японцы лежали на своих карабинах, ничком, подломив руку или йогу, в неудобной даже для мертвого позе. Подумал так: неудобная даже для мертвого поза - и нахмурился: под японцами подзасохли лужи крови. Трупьт были напоминанием, знаком того, что при стрельбе иногда убивают.
Еще подумал: эти двое нам уже не страшны... В некоем романтическом писании (не в "дивизионке" ль?) вычитал о погибшем бойце: дескать, он и мертвый был страшен врагам! Выспренность и неправда: страшны живые, и мы, живые, страшны для врагов. Так же. как и они для пас. Мои мысли об убитых японцах не были жестокостью. Это просто фронтовая жизнь. А вот на солпцегреве трупы раздует, засмердят, по никто их не собирается закапывать: не отставай, подтянись, шире шаг! И это тоже фронтовая жизнь. Закопают позже...
Когда отошли, Трушин спросил:
- Видал, Петро?
Чего спрашивать? Что я, зажмуривался, что ли? Но ответил без раздражения:
- Видал. И еще навидаюсь...
- Да уж, на смерть насмотримся. И в нашем обличье, и в японском...
Говорим негромко, чтоб солдаты не слышали. Не для них эти рассуждения и этот тон. И тут нагоняют полевые кухни! Ура!
Сладостная команда:
- Прива-а-ал!
Ее повторяю с удовольствием, с наслаждением и дольше, чем нужно. Колонна сворачивает, роты обособляются: кучками рассаживаются, освобождаясь от ноши, разуваясь. Ядреный запашок от портянок улетучивается не сразу. Меж солдатами снует вислоусый и вислоухий санинструктор, будто скособоченный санитарной сумкой, начальственно покрикивает:
- Признавайсь, у кого потертости?
Не признаются, а кое-кто посылает помощника смерти туда-то.
Игнорируя несознательность, санинструктор наклоняется, осматривает ступни, строптивым выговаривает:
- Охромеешь - хрен тебе цена!
Есть ли потертости, нет ли, а топать надо. Но и ножки беречь, конечно, надо. Вдруг вспоминаю об убитых японцах. Мы ушли, они остались лежать на карабинах, на пыльно-кровавой ржавчине. Подзасохшая. ржавая кровь - это знакомо. Будем обедать невдалеке от этих трупов. На западе такое соседство бывало и поближе. Под Оршей, под Осинстроем, например. В январе сорок четвертого, когда было наше наступление неудачное, захлебнувшееся. Сколько ни поднимались в атаку, немцы укладывали страшенным огнем. Нигде после я подобных потерь не видывал: труп на трупе. И обед мы хлебали из котелков, поставленных на закаменевшие, занесенные снегом трупы, которыми были забиты "нейтралка", окопы и траншеи. На этом наступлении, говорят, погорел наш командующий фронтом: перевели на другой фронт, начальником штаба. Уж слишком велики были потери... Здесь, на привале, обед мы получили, как под Оршей, первое и второе, суп и каша - вместе. Проще сказать: густой суп. Плюс тонюсенький ломтик консервированной колбасы, повертев который верный ординарец Драчев изрек:
- Через него видно матку боску!
Ну да, в Польше подцепил. Когда ломтик сыра или колбасы сверхтонкий, поляки говорят с неодобрением: через него видно матку боску, по-нашему матерь божью.
Воды нам не привезли, но одна исходная кухня была с чаем, и каждому досталось по кружке. Матка боска, разве ж напьешься? Мы сперва выпили чай (выпили! Мазнули по губам - вот что это!), затем захлебалп супец. А ломтик колбаски с хлебом как бутерброд - на второе. На третье фига с маслом. Обычно на третье был чаек, сейчас он пошел на закуску. Закуска, десерт... да ну вас к черту, водички бы, чайку бы от пуза! Трушин уверяет, будто командир полка сказал, что вот-вот будут самолеты с водой.
Дай бог! Котелки мыть было нечем, и солдаты выскребали их ложками, протирали кусочками хлеба. Старшина Колбаковсшш поучал:
- Хоть вылизывайте! Но чтоб были чистые стенки. Иначе пристанет песок...
Солдаты отдыхают, а офицеры колготятся - это закон. Вскоре и за мной явился посыльный, увел к батальонному начальству.
Капитан информировал ротных: командир полка требует повышения бдительности, ибо японское командование оставляет у нас в тылу летучие отряды, рассредоточенные на мелкие группы; их задачи - шпионаж, диверсии, нападение на наши коммуникации, на отдельные гарнизоны и подразделения; эти летучие отряды - иногда численностью до четырех тысяч человек сформированы из ярых самураев, отлично вооружены, имеют заранее подготовленные военно-продовольственные базы в глухой местности. Об этом командира полка информировал комдив, комдива - комкор, комкора командарм. По этой же лесенке вниз было спущено и другое предупреждение: остерегайтесь смертников из частей спецназначения, их основная задача уничтожение командного состава и боевой техники советских войск; действуя мелкими группами или в одиночку, смертники уничтожают офицеров и генералов холодным оружием из-за угла, тапки подрывают, бросаясь под них со связками гранат или с минами, часть смертников специально подготовлена для взрыва мостов на путях наступления наших войск.
Командир батальона чеканит: бдительность и бдительность! - и распускает ротных. Теперь я должен проинформировать взводных, а те - отделенных, а те - солдат. Нет, перешагнем несколько ступенек служебной лестницы: насчет летучих отрядов, смертников и бдительности говорю сразу всему личному составу роты.
Солдаты слушают с достаточной серьезностью. Вполне серьезен и я: наши враги не только жара, жажда и расстояния.
- Подготовиться к построению!
Выполнять команду солдаты, однако, не торопятся. Старшина Колбаковский в таких случаях говорит: "Не чухаются".
- Подготовиться к построению!
Полеживают, посматривают друг на друга: кто первый поднимется? На меня забывают посмотреть. Я рывком поднимаюсь и рявкаю:
- Вста-ать!
Подействовало. С позевыванием, кряхтением, ворчанием начали наматывать портянки, натягивать сапоги и ботинки, скатывать шинели, разбирать оружие. Ворчливей всех Егорша Свиридов;
- Построиться завсегда можно. Но ты спервоначалу напои по норме...
О норме запел! Сержант Черкасов - внушительно:
- Свиридов, кончай шаманить!
Словцо новое в нашем обиходе, солдаты заинтересованно поворачиваются к Черкасову, сам Свиридов на секунду замирает. А затем - с достоинством:
- Чего мне шаманить, сержант? Я не шаман...
- Кончай, кончай! Становись в строй!
Так или иначе выраженьице полюбилось враз. Через четверть часа на марше и я уже сказанул повздорившим - кто-то кого-то толкнул - бойцам:
- Кончайте шаманить!
Когда я спросил Трушина, где же обещанные самолеты с водой, он ответил:
- Кончай шаманить, Петро!
Ну, коль политработник употребляет это словечко, - узаконено!
- Воздух, воздух!
Задрали головы, но укрываться не бросились. Поскольку самолет наш. Здравствуй, долго жданный! Не кружи, не тарахти, садись. Посадочных площадок сколько угодно. Выбирай по вкусу и садись. А самолет, милый "У-2", разлюбезный "кукурузник", оттарахтев, опустился на равнинке, и от роты потребовали трех бойцов с термосами. Устали, измучены, но добровольцев - хоть отбавляй. Разумеют, хитрецы: там, где воду будут разливать по термосам, можно попользоваться на дармовщинку, на халяву. Короче - урвать сверх положенного!
Колбаковский выбрал настырных - Кулагина, Логачеева и Свиридова. Резвой трусцой они двинули к самолетику, словно боясь опоздать, словно воду раздадут и нашей роте не достанется. Вероятно, того же остерегались и полномочные представители других подразделений: не шли, а трусили рысцой.
Возвратились посланцы с термосами за спиной, мужественноскорбные: во-первых, как выяснилось, урвать сверх нормы не удалось, жмоты попались, а во-вторых, термосы были налиты лишь до половины - "кукурузник" привез мало воды. Подсчитали: по полкружки на брата. И за то спасибо, хозяева неба.
Воду выдавал Колбаковский. Выверенность его руки была поразительна: зачерпывает кружкой - ровно половина. Получай!
Следующий! Первую кружку Кондрат Петрович подал Трушину.
- Прошу, товарищ гвардии старший лейтенант!
Федор неспешно выпил, обтер губы. Колбаковский зачерпнул мне:
- Пейте на здоровье, товарищ лейтенант!
- Благодарю, Кондрат Петрович...
Я перелил воду в свою кружку, поднес ко рту. Тепловатая и солоноватая, вода показалась холодной и сладкой, как из родника. Стараясь не жадничать, выпил до капельки. И неожиданно крякнул. Старшина рассмеялся:
- Дюже понравилось? Добавки дать? Вторую порцию?
- Ты не шутишь, старшина? - спросил Трушин.
- Никак нет! Командиру роты и вам положено еще... И Петрову с Ивановым, так как лейтенанты... Офицерам положено!
И он протянул мне кружку. Я отстранил ее, сказал:
- Кондрат Петрович, оставь! Нормы действуют для всех, без исключения!
- Кончай шаманить, старшина! - резко сказал Трушин, и Колбаковский покраснел: бурая от солнца кожа еще сильней побурела. Он открыл рот, но ничего не ответил, махнул рукой, отвернулся.
Мне было нехорошо и от резкости Трушина, и от услужливости и обидчивости Колбаковского, и от собственной растерянности.
Чтобы преодолеть ее, сказал:
- Кондрат Петрович, если останется лишняя вода, наполните несколько фляжек. Ротный энзэ... Будем выдавать наиболее ослабевшим...
- Слушаюсь, - буркнул старшина.
- Продолжайте раздачу воды. Чтоб всем хватило!
- Слушаюсь...
После заминки, вызванной раздачей воды, шагать пришлось ходко. Обязаны поспешать: вкуспли водички. Хотя, если по-честоому, полкружки не притушили жажды, скорей разожгли ее. Ничего, когда-нибудь напьемся всласть. Степь, полупустыня, сопки и пади - на все четыре стороны. Чем дальше на юго-запад, тем круче сопки и глубже пади - в расщелинах темнее. Где-нибудь там могут скрываться группы из летучих отрядов, смертники из спецчастей? А почему бы и нет? Днем вряд ли рискнут высунуться, ночью - вполне. До ночи не так уж далеко.
На сопке опять кумирня, такую уже видели в Маньчжурии и такие видели в Монголии, одну - возле станции Баян-Тумэнь, от которой мы порядочно оттопали! Небо голубоватое, умиротворенное, самолетов никаких нет. Машин в степи стало поменьше. Впечатление: одна пехота остается, да и она вроде бы рассасывается, втягиваясь в распадки. Зной спал, дышится раскрепощенней, и потеем не столь обильно. Но усталость наваливается, пеленает руки-ноги. До привала, до ночевки доковыляем. "Ползем" и "ковыляем" - для красного словца. Идем мы нормально. Как положепо, если за плечами километров сорок, а то и пятьдесят. А?
Приличный отрезочек? И откуда выносливость, прямо-таки фантастическая?
В сгущавшихся сумерках добрались до места ночевки у подножия безымянной сопки. Ужина не было, и чая не было. С батальонной кухни нам дали немного воды, к ней я приплюсовал те несколько фляжек, что давеча наполнил Колбаковский. Воду делили под мопм непосредственным наблюдением: ослабевшим - поболе, крепким - помене, офицеры и старшина Колбаковский отнесены ко вторым. Пососав сухарик и запив водичкой, солдаты раскатывали шинели - и мертвецки засыпали. Воздух посвежел, и потное тело быстренько остывало. Ночью, пожалуй, просифонит. И мы с Трушиным, как бывало на фронте, улеглись спиной к спине: одну шинель под себя, второю укрылись. Да-а, прохладно... А что за жарплка была днем! Я сказал: как бывало на фронте. А сейчас разве не фронт? Называется: Забайкальский...
Шуршала трава, словно в ней ползли, на сопках в низкорослых кустиках посвистывал ветер, словно кто-то кому-то давал условный знак. На фоне неба - силуэты часовых: посты усилены, указания командира полка материализуются. Я подтянул ноги, налитые тяжестью; ею, однако, налито все тело, каждая клеточка. Не скрою: и на душе не было особой легкости.
Повертевшись и повздыхав, Трушин сказал:
- Спокойной ночи, Петро.
- Спокойной ночи, Федор, - ответил я и почти сразу уснул.
Временами что-то отрывочно, размазашю спилось: незнакомые
женщины, незнакомые дети, знакомый пушкарь Гена Базыков, отхвативший Героя, лязгающая гусеницами тридцатьчетверка, пехотные колонны, пустая фляга, редактор с пачкой "дивизионки), соленое озеро, обиженный старшина Колбаковский, убитые японцы, скрип повозочных колес, стрельба из "гочкиса", из "максима", из танковой пушки.
16
Стрельба-то и разбудила. Вернее, я проснулся и от стрельбы, и оттого, что Трушин тряс меня, как грушу:
- Петро, тревога!
Вскочив, я схватил автомат. Огляделся. Труптип стоял уже с автоматом на груди. А стреляли часовые - то ли вверх, то ли куда-то в темную степь. Подумалось: своих бы не перестрелять.
Солдаты занимали круговую оборону. Мы с Трушиным залегли в цепи, на влажной от росы траве. Со спа прохватывало ознобом.
И от некоторого волнения: что стряслось? Надо подать голос, скомандовать, чтоб учуяли: командир здесь, командир знает, что к чему. Не знаю, но кричу зычно:
- Внимание! Без моей команды не стрелять!
Между тем часовые прекратили пальбу, вверх пошла серия осветитсльпых ракет: в белесом колеблющемся свете трава, наша цепь, в степи вроде бы, кроме нас, никого. Ракеты прогорели, стало темней, чем прежде. И эта темнота подбавляла неразберихи, нервозности. Пробежал комбат, пробежал адъютант старший, ни Трушину, ни мне ничего не сказали. Опять серия ракет. Опять непроглядная тьма.
- Чертовщина! - шепчет Трушин. - Тревога, а непопятно отчего... Ты оставайся в цепи, будьте начеку, я разыщу комбата, разузнаю...
- Понял, - говорю. - Мне дай знать.
- Ворочусь в роту.
- Понял...
Трушин растворился во мраке. Где-то переговаривались - голос комбата и чей-то еще. Слов не разобрать. Я застегнул ворот гимнастерки, поплотней надел пилотку и уразумел: проделываю это, чтобы унять волнение. А оно росло, ибо была неопределенность, была неизвестность: что же произошло? Не перевариваю неизвестности, по мне пусть будет хуже, по зато определенность - ты соответственно соображаешь, как поступить. А тут и соображать нечего: лежи и жди распоряжений от комбата. И распоряжение пришло: отставить тревогу. А потом заявился и друг любезный Федя Трушин, объяснил:
- То ль часовому помстилось, то ль в реальности: якобы к расположению подбирались. Мелькнули тени, и он выстрелил вверх. Тревогу подняли и другие часовые, хотя они ни черта не видели. Просто поддержали первый выстрел...
Поддержали? А может, нервишки не выдержали? Наслышались гаврики про смертников, летучие отряды, вот и пуляли посередь ночи. Егор Свиридов сострил:
- Сами не спят и людям не дают!
Это он о часовых. Не очень остроумно, по бойцы засмеялись, и напряжение спало. Сноровисто улеглись на шинельки добирать сна. И то дело - мы с Трушиным тоже улеглись. До подъема на рассвете продрыхли без происшествий, и после побудки, сладко потягиваясь, певец-солист и остряк-самоучка Егорша Свиридов сказал:
- Я сегодня нежился с одной особой.
- С какой? - наивно спросил Филипп Головастиков.