Неизбежность (Дилогия - 2) - Олег Смирнов 35 стр.


В самом городе ничего примечательного, кроме бедности: запущенный, ветхий. Хотя в центре дома каменные, добротные, Б садах, здесь живут богачи - торговцы, лавочники, ресторанщпки, мелкие фабриканты, чиновники. И публика одета получше, понарядней, и упитанных, а то и жирных - в достатке. Даже крыши цинковые, даже тротуары асфальтовые, даже мостовые булыжные! Другое дело, что с крыш краска облезла, асфальт разбит, а булыжники выворочены.

Забрели на рынок, окруженный харчевнями, похоронными магазинами и бардаками. Словно в соединении этих трех начал был некий городской символ. На рынке толчея, все продают всё, .межпокупателями и продавцами шныряют чумазые, диковатые беспризорники: если что плохо лежит - не посетуй: стибрят с прилавка, залезут в сумку, в карман. Пара полицейских - в мундирчиках, но в тапочках, одежонка линялая, в заплатах - бдит: едва пацан схватил с прилавка лепешку, как полицейские под общий гвалт, сверкая стертыми подошвами, кинулись за ним, нагнали, скрутили руки, повели. Полиция, существовавшая при японцах, действует и сейчас: какой-никакой порядок надо поддерживать, воровать не резон, хотя, понимаю, есть хочется. Но уж лучше встать в очередь к нашей полевой кухне. Со временем полицию, наверное, как-то реорганизуют, под стать новым порядкам. Вряд ли останется так, как было при японцах.

Из харчевен - в окнах вместо стекла бумага - вкусно пахнет вареной требухой; клиенты, сидя на корточках, уминают эту требуху прямо на воле, перед заведением; едят и горстки риса, ловко орудуя деревянными палочками. Хозяева зазывают нас к себе, тараторя: совсем мало-мало юаней заплатишь. В зеленых рядах - изогнутые, метровой длины огурцы, помидоры, лук, красный и зеленый перец, взвешивают допотопным безменом с метками ва деревянном рычаге, тоже наперебой предлагают купить.

У магазинчика - выставленные гробы: от грубо сколоченных из неотесанных досок до шикарных, обитых шелком, с кисточками. Перехватив мой взгляд, хозяин - тучный, в расписном халате - сложил руки на груди, закатил заплывшие жиром глазки, тоненько пропел:

- Пропадила!

Это он мне любезно пояснял, для чего и для кого служат гробы: пропадет человек, то есть врежет дубаря, - выбирайте на свой вкус и достаток. Ну, слава богу, гроб мне пока не нужен. Киваю толстому, иду дальше. Вижу: японский поручик, сильно во хмелю.

Он стоит, покачиваясь, бессмысленно таращится. Затем подходит ко мне, козыряет, снимает портупею, отдает маузер и палаш, знаками показывает: хочу в винный подвальчик - и щелкает, щелкает себя указательным пальцем по горлу. Пусть добирает, возиться с ним не будем, оружие заберем. Сам приковыляет к пункту сбора военнопленных, не связываться же с пьяненьким. Я разрешающе машу рукой, и поручик, держась за поручни, оступаясь, спускается по лестнице в винный погребок.

А у борделей, у дверей под красным фонарем, поигрывают глазами и бедрами проститутки. Брови подведены, щеки нарумянены, губы ярко-алые, юбки по колено, но девки задирают их еще выше, и становится очевидно, что трусиков нет и в помине. Как ни чудовищно, клиенты и в такой день уводят то одну, то другую в отдаленные комнаты. Заприметив нас, девки заголились, делая непристойные движения. Было неловко, однако я глянул на них: симпатичные, даже красивые, хотя, конечно, подержанные - от двенадцати-тринадцатилетних до тридцатилетних, тридцать - черта, потом сказывается профессиональная, что ли, устарелость, посетитель за свои деньги требует живой товар посвежее.

Бапдерша - раскормленная старуха в роскошном халате, в украшениях, сквозь редкие седые волосы просвечивает череп - курит трубку, семенит маленькими изуродованными ножками. На полурусском, полукитайском бандерша зазывает нас, обещая по случаю освобождения наполовину снизить цену. Бандерше я даже не кивнул, прошел мимо с каменным выражением. И вдруг она запричитала: вансуй, десять тысяч лет жизни! - и напуганно посмотрела на меня. Мерен за пожелание, десять тысяч лет мне многовато, я соглашаюсь и на меньшее...

За моей спиной - голос сержанта Симоненко:

- Братцы, по-хорошему предупреждаю: кто сунется в бардак - парткомиссия обеспечена.

- Ас беспартийными как? - спрашивает Логачеев.

- Беспартийных командование прищучит, - за Симоненко отвечает сержант Черкасов.

Я не вмешиваюсь в разговор: все идет как надо.

А город шумел, гомонил, китайцы приветливо махали нам руками и шляпами, кричали "Шанго!" и "Вапсуй!".

И вдруг я обратил внимание: клены-то в сквере - с темной листвой. Микола Симоненко объяснил мне: черный клен, есть такая порода. Будто закоптило клены дымом, волочившимся над городом от взорванных хранилищ с горючим. Черные свиньп, черные березы, которых я прежде не видал. И теперь вот черные клены, тоже до того незнакомые. И это тревожит неясными и недобрыми предчувствиями. У нас цвет траура - черный, у китайцев - белый. Да при чем тут траур? А черный клен под дуновением жаркого, пыльного ветра шевелил ветвями, загадочно шелестел листьями в набрякших прожилках...

Покинули город и вновь втянулись в каменистые ущелья. Горы были все ниже и ниже. Мы спускались! Вот-вот выйдем на Центральную равнину. Мы шли на острие удара, но кое-где нас опережали подвижные отряды Шестой гвардейской танковой армии:

за лавиной этих прославленных тридцатьчетверок было трудно угнаться, и мы, бывало, приходили на место уже после прихода туда танкистов генерал-полковника Кравченко. А ведь думали:

будем первыми! Но кое-куда мы действительно приходили первыми.

В эту казачью станицу мы вошли под вечер, на ночлег.

Беленые хаты под камышовыми крышами - чистенькие, уютненькие - утопали в яблоневых, вишневых, сливовых садах. Станицу полукругом охватывала речка, полноводная, видать, рыбная, с заливными лугами по пологим берегам. Взбитая копытами, золотилась в закатных лучах - наконец-то узрели живое солнышко! - пыль, смешивалась с наползавшим от речной поймы надлуговым туманом. Мычали коровы, блеяли овцы, ржали лошади - мирные эти звуки настраивали на благодушие. Но мы вступали в станицу с чувством настороженности. Рассчитывали на враждебность: стапица русская - бывшие белогвардейцы, семеновцы, люто боровшиеся против Советской власти, ушедшие за кордон, несмирившиеся.

Политотдельцы нас предупредили: будьте с жителями корректны. Трушин при этом заметил:

- Будем корректны, коль приказано. Но какие они, эти станичники? Белоэмигранты ведь!

- Это точно, - сказал я. - Как встретят? Может, и не цветами...

Но произошло неожиданное. На унавоженной "яблоками" площади возле церквушки с золотой луковицей нас встретила хлебомсолью станичная верхушка: атаман, писарь, священник, еще ктото. Атаман, седоглавый и чернобровый, в черкеске с газырями, громоподобно приветствовал освободителей от басурман, славных русских (говорил: русских, а не советских) воинов, принесших долгожданную свободу; он произносил: "слобода", "ослобонители", и эти просторечные неправильности были милы нашему сердцу. Потом столь же громоподобно возопил многие лета кривоглазый, с козлиной бородкой поп в парче, в ризе, и хор подтянул. Мы слушали недоверчиво: дескать, что за старорежимные штучки?

После речей и хоругвей все мы с разрешения комбрига были приглашены за длиннющие, накрытые белоснежными скатертями столы: водка, самогон, огурцы, вареные куры, мясо, яйца. Под перекрестные, плохо слушаемые в гвалте тосты и гости и хозяева выпивали помаленьку, закусывали чем бог послал. Но внутри что-то подтачивало: бывшие враги, какие они нынче? То, что тепло встретили, - факт. Л куда им теперь от пас деться? Принимай, хочешь - не хочешь. И принимают... Но посты полковник Карданов выставил все-таки усиленные. Правильно, охрана не помешает.

По правую от меня руку за уже залитым ханжой столом сидел казак, натуральный казак - чуб из-под лакированного козырька, фуражка с желтым околышем, генеральские лампасы на штанах, только не красные, а тоже желтые, серьга в ухе. На мгновение показалось: этот и другие за столом казаки-донцы, дело будто происходит в станице Кочетовской, на Дону, куда меня однажды взяла с собой в командировку мама. Но казак был не донской, а скорее забайкальский либо амурский. Я и спросил его об этом. Казак широко улыбнулся, потрогал серьгу, чокнулся со мной: "За русское оружие!" - и сказал:

- Забайкальский я. Из Нерзавода, с Аргуни... А в станице нашей осели выходцы и из забайкальского казачества, и из амурского, перемешались...

Гляжу: полковник Карзанов, начальник штаба, начальник политотдела, наш комбат поднимаются и, сопровождаемые почтительно согнувшимся станичным атаманом, уходят по улице.

- Атаман повел до себя, - сказал казак с серьгой. - А я вас, товарищ лейтенант, приглашаю до себя. Поужинаем, у меня и заночуете.

- Спасибо, - ответил я. - Не стесню?

- Что вы, что вы! Ваш приход в станицу - как солнечный луч в тучах! Жинка будет рада... Заодно и побалакаем... Пошли, товарищ лейтенант?

- Что вы, что вы! Ваш приход в станицу - как солнечный луч в тучах! Жинка будет рада... Заодно и побалакаем... Пошли, товарищ лейтенант?

- Пошли, - сказал я, отметив: товарищем называет, не господином. - Я бы хотел захватить с собой друга. Драчев! Кликни замполита Трушина. Одна нога здесь, другая там!

Отиравшийся около меня ординарец рванулся выполнять приказание, в конце стола мелькнула фигура замполита. Воротились они вместе, Трушин щербато усмехался:

- Товарищ лейтенант! Гвардии старший лейтенант Трушин по вашему приказанию явился!

- Являются привидения, - ответствовал я дежурной армейской остротой и обнял Федю.

- Гвардии старший лейтенант Трушин по вашему приказанию прибыл!

- Прибывают поезда. - Это тоже была армейская острота. - Знакомься. Нас приглашают на ужин и ночлег...

- На ужин и ночлег? - переспросил Трушин с некоторым, как мне показалось, недоверием и неохотой.

- Так точно! - И казак, робея, протянул Трушину руку.

Все неспешно зашагали по обсаженной черными кленами улочке. Шагов через сорок казак сказал:

- Вот и мои хоромы... Заходьте!

- Ваши координаты засек, - сказал Трушин. - Зайду чуток позже. Надо проверить, как народ устраивается на ночлег.

Мы с хозяином вошли во двор, старательно прибранный. На пороге хаты нам поклонилась молодая дородная женщина в блузке и юбке, с монистом на шее. Казак сказал:

- Моя хозяйка... Даша... Вздуй-ка, Даша, огонь в избе, собери нам повечерять... Гости дорогие, желанные!

"Вздуй огонь", "повечерять" - русские, вкусные слова. Не отвыкли, стало быть, от них на чужбине. Нет, не отвыкли - и в укладе жизни, и в одежде, и в поведении наше, русское. В горнице мы с Драчевым сели на лавку у стола, хозяин принялся звенеть замком на шкафчике, потом зазвенел бутылками. Хозяйка зажгла керосиновую лампу, поставила на краешек, и я увидел: да, молода, да, дородна, волосы собраны валиком, под жгучими бровями - жгучие глаза. Видать, бедовая. Так ведь - казачка!

После нашего походного быта горница показалась мне славной, уютной: на окнах тюлевые занавесочки и герань в обернутых цветной бумагой горшочках, на земляном полу дерюжные узорные дорожки, никелированная кровать: пуховая перина, накрахмаленное покрывало, водруженные углом атласные подушки, уставленный яствами стол, и венчала это женщина, пышногрудая и крутобедрая, на которую даже Христос с иконы в красном углу взирал не без интереса. Но вдруг тут же во мне что-то сместилось, без всякой видимой причины. Я подумал, что обывательский (то есть нормальный, человеческий) уют не по мне, я отвык от него, и дороже пуховой перины танковая броня, и ближе соблазнительной женщины мои фронтовые друзья, живые и мертвые. Хотя, конечно, глупо противопоставлять мужиков бабе, у каждого свое. Баба - для красного словца, хозяйка именно женщина, красивая, приветливая и лет двадцати пяти всего, не больше. А хозяину, Иннокентию Порфирьевичу, как мне сдается, под пятьдесят, кудри сединятся. Такая разница? Ну и что? Бывает.

Мне неведомо, каково обитать в этом домашнем раю Иннокентию Порфирьевичу. На стенке, над обитым жестяными полосками сундуком, дробовик-кремневка, охотничья натруска с порохом и дробью, шашка в поистертых ножнах. Это, если и не напоминает о прошлом, все-таки свидетельствует: хозяин не потерял вкуса к оружию, хотя бы охотничьему. А прошлое-то такое, что лучше б его вовсе не было. Но оно было, не зачеркнешь.

А что мне, собственно, до Иннокентия Порфирьевича и его Даши? Пришел и ушел. Но на их судьбе отразится моя судьба, иначе говоря, то обстоятельство, что я и маршал Василевский освобождаем Маньчжурию. Как сложится жизнь этих казаков и вообще эмигрантов? Мне это не безразлично, как-никак русские, бывшие соотечественники. Хотя наверняка и очень разные. Граждалекая война вышвырнула их всех из России, когда я только появился на свет божий. Как жили на чужбине? Как вели себя?

Надеюсь, с Иннокентием Порфнрьевичем побалакаем на эту тему.

Объявился Федя Трушин, оглядел стол, суетящегося в подручных у Даши моего Драчева, усмехнулся, прикрыл глаза ладонью:

- Ого, придется поработать!

- Разве мы с тобой не бойцы, Федя? - сказал я. - Как с ночлегом у батальона?

- Нормально разместились.

Ну и хорошо, что нормально. Я на сей раз не проверял, как взводы устроились, поручил это взводным командирам, они доложили, что все в порядке. Ну и ладно, коль в порядке, хоть когдато не буду опекать своих орлов-сержантов.

Даша с перекинутым через белую полную руку полотенцем позвала нас во двор, к шелковице с прибитым медным умывальником. Стуча соском, фыркая, мы с Т.рушиным с удовольствием поплескались, утерлись полотенцем, которое пахло глаженьем.

Потом расселись в горнице, и Федя Трушин закатал рукава, как перед серьезной работой. Да нам и предстояло основательно потрудиться, учитывая количество бутылок и тарелок с закуской.

Однако не зарывайся, Глушков, блюди меру, переступишь - худо будет, подобные явления в истории уже отмечались. Я предполагал, что хозяин провозгласит: за русское оружие, но он слегка видоизменил тост:

- За Россию, за ее народ, за победу в войнах!

Чокнулись. Включая ординарца Драчева и хозяйку Дашу, оживленную, разрумянившуюся, то и дело вскакивающую к плите. В комнате было жарко, хотя окна открыты, и ветер лениво колыхал тюлевые занавески. И будто внутри меня лениво колыхалось: приятно передохнуть в такой горенке перед утренним маршем, а еще приятней, что рядом мой друг Федор, и вообще жить здорово.

- Вы, дорогие гости, не представляете, - говорил хозяин. - Не представляете!

- Представляем! - еще не зная, о чем речь, отвечал Драчев.

Я глянул на него выразительно, он умолк, налегая на домашнюю, щедро начесноченную колбасу.

- Не представляете, как мы вас ждали! Ить за вами Россия, Родина, вы ее сыны...

Мы с Трушиным помалкивали, Иннокентий Порфирьевич говорил:

- Дорогие гости, вы счастливые люди! Вы не испытали, что значит остаться без отечества... И близко оно - через Аргунь либо Амур, а заказано тебе... Я ить из зажиточных, отец и старшие братья, поднялись против Советов. И меня поволокли туда же, из гимназии, в Чите учился, записался в семеновцы... Бог хранил:

в зверствах не был замешан, а ить что -творилось! Не приведи господь, как каратели чинили расправы в Забайкалье... По молодости лет, по неразумению или еще как ушел с семеновскими войсками за кордон, верней, вышибли нас... У Мациевской как шарахнуло, аж в Маньчжурии опомнились... И вот маюсь без родной земли, считай, четверть века. Нету покою, тоска сосет...

Он повертел в вытянутых пальцах граненый стаканчик, будто не сознавая, что делает, механически выпил водку, взял крутое яйцо, посыпал солью, с горечью сказал:

- Тут даже соль не солкая. Не такая, как там, на родине, без подмесу...

Сейчас прекрасные народные слова "сосет", "солкая" меня не задели. Я жевал, напряженно размышляя, что правда и что неправда в сказанном Иннокентием Порфирьевичем.

- Считаете, все казаки, все эмигранты рады вашему приходу?

Как бы не так! - продолжал он. - Далеко не все рады! Потому как у некоторых рыльце в пушку!

- Это мы знаем, - сказал Трушин. - Очень даже в пушку.

- С этим разберутся кому положено, - сказал я.

- Пущай, пущай разберутся! Потому к старым, семеновским грехам иные-прочие добавили и новые, уже в эмиграции!

- Не надо, Кеша! - сказала жена. - Ихняя совесть пусть и ответит, мы им не судьи...

- Не судьи, это так. Судьи - это вот они. - Он мотнул лобастой головой в нашу с Трушиным сторону. - Но мы и не замаранные, как некоторые... А замараться было проще пареной репы.

Посудите: как вышибли нас в Маньчжурию, мы, семеновцы то есть, вглубь не пошли, обосновались станицами вдоль границы, так называемое Трехречье...

- Трехречье? - переспросил я.

- Это пограничный с советским Забайкальем район. Три реки там: Хаул, Дербул и Ган, это правые притоки Аргуни...

- Ясно, - сказал я.

- Поднабилось нашего брата! Шутковали мы: хорошая страна Китай, только китайцев много, и чего больше в той шутке - смеха либо слез? Ну, а сам господин Семенов, атаман, получивший незаконно генерал-лейтенанта, умотал в Харбин. Разъезжал на фаэтонах с девками срамными, кутил в ресторанах, проматывал нахапанное... А рядовые семеновцы, я к примеру? До старшего урядника всего-то и дослужился, три лычки на погоне... Да что это я о себе да о себе? - спохватился он. - Простите, разболтался... Вам же есть что рассказать, Европу всю прошли!

Действительно, мы прошли Европу и рассказать нам было о чем. Но отчего-то ни Трушину, ни мне не хотелось распространяться о боевом прошлом. Может, и потому, что перед нами сидел все-таки бывший белогвардеец, вольный или невольный, сознательный или заблудший и тем не менее враг, хотя и бывший, - отсюда и настороженность к нему. Был враг, теперь друг? Надеемся.

- В жизни белых казаков за рубежом не враз разберешься, - сказал Трушин. - На это время надо. И проверка...

Назад Дальше