За всех ответил Василевский:
- Так точно, товарищ Сталин!
- У меня, товарищи, созрела идея: обратиться к советскому народу по случаю победы над Японией... Ведь наступит всеобщий мир, товарищи!.. Я уже сейчас думаю над этим обращением...
Ну, а вы подведете под него, так сказать, реальную базу...
Сталин улыбнулся - улыбнулись и военачальники. Сталин будто упрятал улыбку в усы - перестали улыбаться и военачальники. Малиновский подумал: в словах, в тоне Верховного - железная уверенность в победном исходе Маньчжурской кампании.
Сталин не сомневается в исходе: небывалая мощь стягивается на Дальний Восток, преимущество в технике будет подавляющим, войска опытные, закаленные, и командуют ими испытанные полководцы. Полководцы! И ты персонально отвечаешь за исход, с тебя полный и безоговорочный спрос. И Родион Яковлевич скова ощутил масштабы операции и масштабы своей ответственности.
Он вдруг заметил: сутулится. Выпрямился...
Между тем Сталин достал пз картонной коробкп папиросу и сел во главе длинного стола. Это было непривычно: прежде он неизменно курил трубку, иногда ломая папиросы, крошил пз них табак, набивал трубку, ЕЮ чтоб держать между пальцами дымяпгуюся папироску... И вот он рядом, близкий и далекий, недоступный, редко кому подающий руку. Лишь раз Малиновский был свидетелем, как целует Сталин: не в губы, не в щеку, а в плечо, на грузинский манер, - это было с видным западным дипломатом, дружественно настроенным к Советскому Союзу...
Неожиданно Верховный Главнокомандующий заговорил о том, о чем, видимо, сначала не собирался вести речь, ибо все было недавно обговорено у Василевского. Он уточнял сроки передислокации, состав войск, характер наступления всех трех фронтов.
легко оперировал датами, цифрами, фамилиями, географическими названиями, и Родион Яковлевич, не обижавшийся на собственную память, подивился исключительной его памятливости. Во время военной части разговора Сталин был серьезен, строг.
На его вопросы коротко, по ясно отвечали и Василевский, и командующие фронтами. Когда очередь доходила до Малиновского, он докладывал четко, свободно, однако ценой колоссального внутреннего напряжения, заставлявшего кровь стучать в висках.
В заключение беседы Верховный опять шевельнул в улыбке усами, сказал шутливо:
- Надеюсь, товарищи маршалы поторопятся с подготовкой операции, дабы мне не ударить лицом в грязь перед Трумэном и Черчиллем... Вы воюйте, а товарищ Сталин займется мирными, трудовыми проблемами страны, он уже наполовину штатскип...
"А я навечно останусь военным", - подумал Малиновский, когда все отулыбались, подумал с неугасающей озабоченностью, с жаждой действовать во весь разворот...
И в последующие несколько суток, что отдаляли его от Москвы и близили к Чите, эта озабоченность, эта тревога не проходили. Специальный скорый поезд, обгоняя воинские эшелоны, пассажирские и товарные составы, шел среди полей и лесов, равнин и гор, нырял в тоннели, - тогда в салоне зажигались лампочки, освещая Малиновского и его генералов и делая их чуть моложе, чем они были; выныривал из тоннелей на волю, в дневном свете виделись и седины и морщины - меты войны, как и раны.
Собравшиеся на перроне читинского вокзала генералы в белых кителях солнцепек, жара, асфальт плавится - томились неизвестностью. Стоявший в центре группы, широко расставив ноги, коренастый генерал-полковник черные усы подчеркивали белоснежность кителя - говорил соседу:
- Ума не приложу, что это за генерал-полковник Морозов?
Чем знаменит?
- Я тоже такого не знаю.
- Узнаешь! Мне из Москвы по телефону передали приказ:
встретить на вокзале. А затем... затем передать ему командование фронтом.
- М-мда...
- И я буду у него, у этого Морозова, заместителем... Сработаемся ли?
- С начальством надлежит срабатываться! Если что, так убирают подчиненного...
- Это ты верно... Ну да ладно, поглядим на генерала Морозова. Спецпоезд вот-вот подойдет.
Подошел спецпоезд. И у генералов в белых кителях глаза округлились от изумления: из вагона выходил в форме генералполковника не кто иной, как Маршал Советского Союза Родион Яковлевич Малиновский! Точно, он! А погоны генерал-полковничьи! И не Малиновский он, а Морозов.
Уже перед легковой машиной, обернувшись к сопровождающим, Малиновский сказал:
- Меня не понизили в звании, и я не отрекся от отцовской фамилии... А если по-серьезному: где возможно, там необходимо всячески соблюдать скрытность прибытия на Дальний Восток и войск, и определенных лиц. В этих целях я пока побуду генералполковником Морозовым, маршал Мерецков генерал-полковником Максимовым, а маршал Василевский - генерал-полковником Васильевым. Так и документы будем подписывать...
- Ясно, товарищ маршал... виноват, товарищ генерал-полковник... проще выразиться: ясно, товарищ командующий! - сказал бывший командующий войсками фронта, ныне заместитель, и нашел в себе силы на юмор: Генерал-полковник тоже неплохое звание.
- Вполне, - сказал Малиновский; адъютант распахнул дверцу, и Родион Яковлевич опустился на сиденье рядом с шофером. - Поехали!
- На квартиру? - спросил сзади заместитель. - Сначала в штаб.
Машина поднималась по привокзальной улице. Малиновский всматривался в город - обычный областной центр, ничем не напоминавший прифронтовой город, хотя в нем и размещен штаб Забайкальского фронта. До зуда в пальцах захотелось взяться за штабные документы, за карты - это было нетерпеливое желание дела, такое желание бывает у каждого человека, любящего и умеющего вершить труд.
Одним из первых этих дел был визит в Улан-Батор. Душным июльским вечером с читинского аэродрома поднялся самолет, развернулся над городом, набрал высоту. В соседних креслах - маршал Малиновский и генерал Плиев. Малиновский, ворочаясь, вдавливаясь в кресло, говорил:
- До Улан-Батора долетим за час. Увидимся с Цеденбалом...
Какой же он все-таки молодой! Двадцать девять лет всего!
- С Юмжагийном Цеденбалом я не раз встречался, когда служил в Монголии советником, - вставил Плиев.
- Тем лучше! Не мне вам говорить, а все-таки скажу: надо, чтобы монгольские товарищи постоянно чувствовали в нас, советских военных, своих душевных, искренних друзей. От вас как командующего Группой многое будет зависеть. Крепкая дружба.
согласованность, взаимопонимание между нами и монгольскими товарищами на всех, скажем так, этажах, от командующего до бойца, облегчат вашу работу. И сцементируют Конно-механпзированную группу...
- Я понимаю, товарищ командующий, - ответил Плиев. - Монголы говорят: "С друзьями ты широк, как степь, без друзей узок, как ладонь".
- Хорошо говорят, Исса Александрович!
На улан-баторском аэродроме вышедших пз самолета Малиновского и Плиева встретили маршал Чойбалсан, генералы Цеденбал, Лхагвасурэн, другие военные; в первый момент все они показались Малиновскому на одно лицо, с той лишь разницей, что кто-то постарше, кто-то помоложе. Цеденбал был самый молодой, несомненно.
Потом Малиновского и Плиева подвели к группе монгольских генералов и полковников, стоявших чуть поодаль от высшего руководства. Плиев воскликнул:
- По крайней мере с тремя я уже знаком!
Два генерал-майора и полковник радостно закивали, пожимая Плиеву руку. Тот сказал:
- Они учились в Объединенном военном училище в бытность мою там инструктором. Я их багши, что значит учитель. Полковник Цырендорж был даже моим любимцем, каюсь в давнем грехе!
Все засмеялись, а Лхагвасурэн улыбнулся:
- Ну, что ж, багши Исса Александрович, теперь ваши любимчики командуют дивизиями и бригадами, которые входят в Конно-механизированную группу!
- Я рад, - тихо сказал Плиев.
На машинах онп проехали в центр столицы, ко двору, обсаженному тополями. Слева во дворе был дом европейского типа, справа юрта. Чойбалсан сказал:
- Мы, кочевники, по старой памяти иногда проводим совещания в этой юрте. Но сегодня будем совещаться в русском доме, как мы его называем...
В "русском доме" вокруг застланного сукном стола расселись Малиновский, Плиев - на кителе отливала золотом Звезда Героя Советского Союза, Чойбалсан, Цеденбал, Лхагвасурэн; перед каждым топографическая карта, раскрытый блокнот, карандаши.
Малиновский, не вставая, сказал:
- Позвольте, товарищи, доложить о том, как и когда войска выдвигаются к границе с Маньчжурией... По соображениям секретности записей вести не будем, - добавил он, откашлявшись и косясь на раскрытые блокноты и заточенные карандаши.
И покуда он откашливался, косился на стол, покуда удобнее усаживался на стуле и вертел головой - воротник кителя был тесноват, - именно в эти секунды в сознании окончательно выкристаллизовалась идея. Которая столько вынашивалась! Пустить впереди наступающих войск Забайкальского фронта не пехоту, как это бывало на Западе, а передовые подвижные отряды, в основе которых - танки, у него целая танковая армия. Не вводить ее в прорыв после пехоты, а сразу бросить вперед! Пренебрежение фронтовым опытом? Не пренебрежение - творческое использование с учетом местной специфики. Фронтовой опыт, в частности, учит: избегай шаблона. По данным разведки, на границе у японцев не сплошная оборона, а лишь войска прикрытия, главные же силы дислоцируются по ту сторону Хингана, следовательно, кто первым подойдет к хребту - мы или квантунцы, - тот и захватит горные проходы, не даст другому выйти на оперативный простор. Рискованно пускать танки, по существу, в отрыве от стрелковых дивизий? А что за война без риска? Но и взвешено все. Протаранить танками оборону приграничья, перевалить Большой Хинган и рвануться на Чанчунь, в глубь Маньчжурии!
Танковую лавину трудно будет остановить. В общем, эту идею он кладет в основу своего решения на наступление Забайкальского фронта и надеется: Ставка одобрит его. Но это - в свой черед.
Сейчас же - о сосредоточении советских и монгольских войск.
6
Мне снилось: я в нижней рубахе и кальсонах, чистых, наглаженных, и Трушин в таком же белье и все другие, кого не узнаю, - идем в исподнем, идем походным строем. Беззвучно, невесомо. Как будто бесплотные. И вне времени, вне пространства.
Потом, когда проснулся и с тяжелой, дурной головой зашагал во главе ротной колонны, не покидало неприятное ощущение, оставался какой-то неприятный осадок: неладное нечто, не сулящее добра нечто привиделось во сне. Еще в детстве мама растолковывала: еслн приснится, что ты в белом, к болезни. Что ж, выходит, все они заболеют - Глушков, Трушин и прочие? И весьма странно, что приснилось: одетые в белоснежное исподнее, они идут в походном строю. Нехороший все-таки сон...
Но солнце пекло, но жара давила и гнула, но жажда душила - словно чьи-то горячие беспощадные пальцы стискивали горло, - и постепенно сон отходил, мерк, как бы заволакивался степным маревом. Голова была по-прежнему дурная, однако уже не с короткого, неосвежающего спанья, а от жары; мысли, хоть и вялые, тягучие, были уже далеки от приснившегося: что там нереальное чистехонькое, разглаженное бельишко, когда натуральное вот оно, просолилось, провоняло потищем! Кажется отчего-то, что и солдатские слова солоны от пота, пахнут потом. Долетают обрывки разговоров:
- Земли тут бедные. Да и поливать чем? Воды нет. Бахчи не будет, виноградника не будет. - Это Геворк Погосян, садовод, виноградарь, житель благословенной Араратской долины.
Прав он, почвы не шибко богатые: то суглинок, то песок, и везде камни и камешки. Чуть ветер - мельчайшие из них поднимаются в воздух, летят вместе с желто-серой пылью. Береги глаза, это Глушков уяснил с первых часов пребывания на монгольской земле. Сам уяснил и солдатам вдалбливал. Окосеешь, как целиться будешь? Кстати, и оружие береги.
- Землица, скажем прямо, не то что у товарища лейтенанта на Дону. Или где-нибудь на Кубани. - Голос Толи Кулагина, тоже специалист по сельскому хозяйству, полевод, звепьевой, шишка на ровном месте. - Ее, землицу-то, удобрять надоть. Минеральными удобрениями, а также, извиняюсь, дерьмом. Гляньте, сколь в степях засохших коровьих блинов да конских яблок. Зазря удобрения пропадают...
- У нас в Сибири на сильном морозе бывает: лошадь только что выбросила из себя яблоки, так они сразу подскакивают. Как резиновые, как живые! С морозу! - Свиридов.
- Конского и коровьего дерьма везде очень много, Кулагин правильно говорит. Сколько б кизяка можно изготовить! Целую зиму топить, две зимы, три зимы топить! - Это Рахматуллаев Шараф.
Головастиков говорит:
- А какие землячки за кордопом? То есть в Китае?
Ответствует всезнайка Вадик Нестеров:
- Богатейшие! Плодороднейшие! Особенно в речных долинах...
- А живут китайцы бедно, прямо-таки нищенски, - говорит другой энциклопедист, Яша Востриков. - Феодализм, помещики, кулаки, иностранные капиталисты... Десятилетиями грабят трудовой люд... А японские захватчики? Они зверствуют, как немецкие фашисты! Жгут, расстреливают, насилуют...
- Вах, шайтаны! - От гнева у Рахматуллаева краснеют лицо, шея, хрящеватые, без мочек уши. - Эксплуататоры! Агрессоры! Сосут соки из парода. Издеваются!
- Вы мне скажите, - говорит Свиридов, - мы освободим Китай? Освободим. А не придет ли кто заместо японцев? Какой другой оккупант. Когда мы уйдем...
- Иль так-то не обернется - власть получат не трудящиеся массы, а буржуазные паразиты? - Это Драчев.
- Не должно быть! - авторитетно заявляет Микола Симоненко. - Для чего ж мы идем туда?
Погосяы покачивает массивной, львиной головой:
- Конечно... Да все же...
- И не сомневайся, Геворк! - Симоненко непререкаемо рубит воздух ладонью. - Освободим Китай, Корею и прочие порабощенные государства, а уж народ там разберется, что к чему!
- Не околпачили бы народ...
- Не околпачат!
Я посмотрел на часы. Что за чертовщина! Стрелки показывают одиннадцать, а ведь уже топаем не меньше часа, значит, должно быть что-то около двенадцати: марш начался ровно в одиннадцать.
Выходит, стояли? Поднес к уху. Тикают. Или только что затикали, а до этого стояли? Ох, дареные французские! До чего коварные, канальи! Подведут когда-нибудь крепко. Спасибо, подошел Трушин. Я справился у него о времени. Он глянул на свои:
- Двенадцать ноль-ноль.
Не говоря худого слова, я перевел стрелки на своих французских. Зашагали молча, плечом к плечу. Солнце шпарит все круче.
Пыль, жажда. Колодцев не видать, но где-то ж они имеются. Пыль залепляет глаза, рот, нос, хотя мы видим, как по-пному идут теперь машины: не растянуты, а близко друг к другу, не в линию, а уступами - так, чтоб едущие на задних машинах не глотали пылюку, поднятую передними. Все это распрекрасно, но мы-то покуда не в кузовах, мы-то на грешной земле, вымериваем ее своими ножками. Скорей бы и нам на колеса, ведь обещали же подбросить на сколько-то километров. Люди идут, понурившись, редко кто разговаривает, говоруны выдохлись. А моторы гудят и ревут неумолчно, земля дрожит от железного топота. Великий покой этой великой полупустыни нарушен. Война не любит, чтоб был покой...
- Раздолбаем Японию - клянусь, настрогаю кучу ребятишек, - сказал вдруг Трушин.
Я посмотрел на него. Что увидел? Да обычного Федю Трушина, лицо как лицо. Шутит, всерьез? Не поймешь. Иногда напускает на себя манеру так вот говорить, что не разберешь: шуткует ли, серьезно ли? Да и к перескокам в разговоре можно бы попривыкнуть: то об одном, а глядь, уже про другое заворачивает. Я и сам, признаться, перескакиваю...
- Штук пять ребятишек сработаю, как минимум! - продолжал он. - Даром, что ль, такие войны прошел.
- Гони уж до десятка. Жена будет мать-героиня, а ты отецгерой. Жми, Федюня.
Впервые назвал его Федюней - показалось: несуразно, коряво, обидно для Трушина, и вообще произнес нечто плоское про отца-героя, но Трушин засмеялся. Смех его был, однако, какой-то ненатуральный, будто Федор понуждал себя смеяться, будто нехотя обнаруживал щербатинку. И странный был смех - начинается мощно: хэ-хэ, а кончается слабо, тоненько: хе-хе.
- Даешь, Петюня! - Он плотно сжал губы.
А вот лицо не как лицо - явно обиженное: нижнюю губу отвесил, скривился, во взоре мировая скорбь. А-а, понятно: сержант Черкасов, командир отделения в третьем взводе. Причина его обиды: не сделали помкомвзвода, другого отделенного утвердили, - предложил комвзвода-3. Уважительная причина у Черкасова? Не усмехайся, Глушков: когда тебя не утверждали ротным, ты так же переживал, заспал, что ли, свои обиды? Не заспал, но после понял: не стоит переживать. В гуще солдатских тел раздалось, как вытолкнутое из этой гущи: "Ах ты, дешевка!" - "А ты дерьмо в траве!" - и сержант Черкасов, еще более скривившись, сказал с тоскливой строгостью:
- Отставить руготню!
Вот ведь как ранило человека! Казалось бы, что такое помкомвзвода? Да такой же отделенный, в сущности, права те же самые.
А Черкасов переживает, задето самолюбие. Отделенный он нормальный, не хуже и не лучше прочих. Я согласился бы и с его кандидатурой, но взводному видней. Своим взводным, толковым, надежным хлопцам, я доверяю, на офицерских должностях они смотрятся. Ни опытом, ни знаниями не уступают лейтенантам, которых иногда присылали на взводы. С этими лейтенантами беда форменная! Пришлют (старших сержантов, естественно, возвращают на отделения), а вскорости кого ранит или убьет, кто просто заболеет - и старшие сержанты сызнова становятся взводными. Непотопляемые сержанты, а прибывающим лейтенантам, ну, не везло. Короче: так до сих пор старшие сержанты и заправляют у меня взводами, и я ими доволен. А сержант Черкасов в роте после штурма Кенигсберга, точней - после госпиталя. Им я тоже доволен. Только зря переживает: пройдет война, воротится на гражданку, не вечно же сержантом быть. Говорю об этом Трушину. Он отвечает:
- С Черкасовым сложно. У пего в Красноярске на вокзале встречка была... нервишки могут и не выдержать.
- Что за встреча?
- Тише ты! Ротный, а не в курсе.
- Расскажи!
- Потом. А к Черкасову будь повнимательней. После Красноярска он сильно переживает...
После Красноярска? Да что ж там была за встреча? А я-то думал: переживает из-за того, что не назначили помощником командира взвода. Хотя, наверное, и это есть.
Вскоре Трушин до конца просветил меня. Мы шли рядом, и, хотя говорить было трудновато, Федор все-таки рассказывал - прямо в ухо. В его изложении это выглядело приблизительно так (некоторые детали я дорисовал в своем богатом воображении).
Красноярск! Владислав Черкасов с дружками на перроне, недалеко от своей теплушки. Побледневший от волнения, он всматривается в разношерстную толпу, ждет кого-то, дружок спрашивает: