В дело пошли «битлы», «Подмосковные вечера» и коронный его номер — гимн Советского Союза канареечным свистом на четыре лада… Дети не воспринимали ничего. Они хотели Деда Мороза, хотели подарков и чтобы елка зажглась и закружилась — все не ладилось, все катилось к черту… Перед ним, как «мене, текел, фарес», всплыли страшные стишки, зазубренные на скорую руку; и вывинтившись из-за пианино, он проделал перед микрофоном несколько притоптывающих па и крикнул в зал:
Вам неведомы тревоги! Вам открыты все дороги! Вам желаю счастья я! Будьте счастливы, друзья!
Ему казалось, что этот кошмарный сон длится уже больше часа… когда в двери зала с воплями и гиканьем ввалились спасители: Дед Мороз, каланча и дубина, и пискля-Снегурка. Видать, «Красные командиры» пошли все же навстречу Розе Арутюновне, поделились залетными артистами. И пока те, голубчики, ухая, кружась и приседая, шли в гущу детей, подобрав полы ватного армяка и расшитого блестками, золотой и серебряной фольгой Снегурочкиного наряда, Миша узнал обоих.
Это были профессиональные «чесальщики»: ядреные, горластые, сверкающие Дед Мороз и Снегурочка — уже довольно пьяная чета Говорянков, Фима и Маша. Вся штука была только в том, что высокая, дородная, с нутряным волжским басом Маша всегда исполняла морозного деда, а вертлявый сморчок Фима наряжался Снегуркой. Такое у них было незыблемое амплуа.
— Вам не ведомы тревоги! – завопил сморчок Фима.
— Вам открыты все дороги! – забасила Маша…
Миша не стал дожидаться окончания великого произведения, даже не стал раскланиваться, просто выпал за кулисы и выскочил в коридор. Он был мокрым, как мышь. С омерзением стянул с себя парик и накладную личину, сунул в карман… Достал сигарету и жадно закурил — он все еще не очень верил, что спасен… В зале визжали счастливые дети, и Маша гудела, как паровозный гудок: «Е-лач-ка, заж-ги-ся!!!»
Ясно, что о плате за все это безобразие ему даже и заикаться не следовало. Деньги, хотя б тридцатку в качестве компенсации, он намеревался выколотить из алкоголика Свиридова — потом, если тот не подохнет.
И, приговаривая: «Сволочь, вот сволочь!», Миша с посохом подмышкой (взял его за каким-то чертом, а выбросить жалко!) стал спускаться по лестнице в натопленный вестибюль, где на вешалке сиротливым кулем висело пальтецо.
Теперь надо было сообразить, как отсюда выбираться.
— Эй! Клоун! Как вас там…
Миша, с рукой, продетой в один рукав, обернулся. К нему грузно спускался директор — тот, многопудовый, что завез его в эти дебри и вытолкнул на растерзание пионерам. Дать бы ему сейчас по жирному брюху коленом, да кулаком — по тупому затылку, да добавить по…
— Ты вот что… У нас бухгалтер только завтра утром приедет. У нее мать вчера оперировали. А без нее я тебе денег выдать не могу…
Миша продел вторую руку в рукав, степенно обдернул коротковатые обшлага, чтобы не показать своего потрясения: этот святой человек все же собирался платить!
— Так что тебе деваться-то некуда. И поздно уже… Новый год же, это… настает…
— А… что ж мне делать? – спросил Миша.
— Сиди здесь, жди… Вернусь, – сказал директор, и действительно минут через десять спустился уже одетым, направился к выходу, молча загребая воздух рукой, чтоб Миша, мол, следовал за ним.
Так, гуськом, в мрачном молчании они вышли к воротам, свернули налево и буквально через несколько десятков метров подошли к дому — типовому трехэтажному, с бугристым от снега палисадником, с зияющим провалом неосвещенного подъезда, в проеме которого металась и плясала круговерть белых хлопьев.
Миша понял, что этот мужик, в каждом взгляде которого чувствовалось презрение к шуту, актеришке, засранцу… ведет его к себе домой, за семейный стол. Видно, не может допустить, чтобы в праздник пусть и такой вот никчемный балбес остался без рюмки и огурца. И горячая волна благодарности плеснула голодному Мише куда-то в область диафрагмы, как бы ополаскивая резервуар, подготавливая его ко вкушению дивных яств.
А стол уже был накрыт… Семья ждала хозяина.
— Вот… – сказал директор жене, тоже многообъемной, полнолицей, с таким же круглым кугелем на макушке, отчего ее голова была похожа на игрушку «Ванька-встанька» — она и качала все время этим сооружением, и склоняла к плечу тяжелый шар головы. – Вот, артиста привел… накормить. Некуда девать парня…
— Витя… а где ж его покласть? – озабоченно, после беглого «дрась», спросила супруга.
— В спортзале переночует, на матах, – ответил тот. – Ничего, молодой… спортивный.
Когда все уселись за стол, Миша незаметно оглядел семейство.
«Ванька-встанька» сидела рядом с мужем. Грузная старуха с лицом, изгвазданным какими-то бурыми рубцами, – теща или свекровь — сидела напротив, наблюдала за мальчишками-близнецами лет восьми, тоже толстыми, круглолицыми. По правую руку от матери сидела старшая дочь, заслоненная от Миши могучим брюхом отца…
К столу успели вовремя: минут через пять в телевизоре пробили куранты, отец семейства налил себе и Мише водки, сказал:
— Ну, с Новым счастьем! – и выпил. Жена отозвалась:
— Здоровья, здоровья, главное!
— Нина, язык ты недосолила, – встряла старуха.
— Мама, а в праздник, единственный в году — можно мне без этого надзора?! – как-то сразу громко, с ненавистью крикнула толстая. И муж рыкнул на нее, протянув руку за соленым огурцом.
— Ты чего сидишь засватанным? – буркнул он Мише. – Давай, отоваривайся…
— Если недосолила, так я и скажу просто: недосолила, – невозмутимо отозвалась старуха. Свекруха, ненавистница, подумал Миша…
Более странной встречи Нового года у него в жизни не бывало.
Эта тяжелая, угрюмая — под стать своему хозяину — семья вела неутихающую междоусобицу по всем фронтам. Старуха оказалась вовсе не свекровью, а тещей, и ухитрялась одновременно накручивать и дочь, и зятя, хотя возбудить этого носорога на военные действия, да еще с каждой новой рюмкой — для этого требовалась какая-то изощренная сила бытовой ненависти. Несколько раз хозяин наливался багровым соком и, глядя исподлобья на старуху, рычал что-нибудь вроде: «Мамаша… или вы сейчас стихнете со своей кулебякой, или я эту кулебяку вам сейчас…» — И тогда уже супруга вступалась за ядовитую бабку. Дети, видимо, были привычными к такому градусу жизни. Мальчишки уминали за обе щеки, смотрели телевизор, и лишь когда очередная звуковая волна разборок перекрывала голоса ведущих «Голубого огонька», наперебой кричали:
— Тихо, ну тихо, папа!.. Бабуль, молчи! Часа через полтора хозяин тяжело поднялся из-за стола, налил на посошок водки себе и Мише, заставил выпить и сказал:
— Сыт-пьян? Ну, чтоб не говорил, что бросили замерзать в лесу… Пошли, отведу тебя на боковую… Утром Людмила придет, выдаст денег…
— Вы хоть подушку возьмите… – сердобольно добавила «Ванька-встанька» и качнула верхним шаром в сторону дивана. – И плед…
— Ничего, спасибо, я курткой накроюсь, – сказал Миша. – Не беспокойтесь.
Но она все же запихнула ему подмышку плед и сунула в руки думку…
— И палочка вот тут ваша. – Идиотский посох сопровождал его сегодня повсюду.
Вдруг кто-то спросил из-под локтя:
— А это вы играли Д’Артаньяна?
Он обернулся.
На него яркими янтарными глазами смотрела рыженькая, конопатая, лет четырнадцати… Нет, не в этом дело… Нежная солнечная крупка осыпала всю ее кожу; волосы того же оттенка, но плотнее тоном, падали на лоб, и глаза — все та же гамма светлого меда, янтаря, теплой канифоли… К тому же, хрупкая фигурка, озаренная золотистыми оттенками ее природных тонов, была еще и одета в рыжие брючки и желтый свитер. Ну надо же, подумал Миша, какое светлое дитя соорудили трое этих бегемотов… Не приемная ли?
— Да-да, – сказал он, топчась в коридоре, держа в нетрезвых объятьях плед и думку, – И Д’Артаньяна, и Маугли… и Бумбараша…
Девочка глядела на него влюбленно и зачарованно.
— Ну пошли, – буркнул папаша, выходя на лестницу. Миша оглянулся, помахал ей — мол, извини, видишь, утаскивают меня, – еще раз отметив это сияние золотой парчи, которое от нее исходило… И вышел.
Снова они шли гуськом, но в обратном направлении и медленнее. Директор шагал основательно, грузно, подсвечивая себе фонариком и то и дело шумно и сокрушенно отрыгивая. Миша на воздухе словно бы очнулся, огляделся… ему все нравилось: хрустящий под ботинками снег, резкий щипастый воздух, рвущий ноздри, деревья в снежных окладах… А сейчас заснуть, закинуть за спину весь этот странный вечер, забыть…
Он тоже был слегка пьян…
В холодном темном спортзале директор щелкнул выключателем, сказал:
— Ну вот… Не околеешь тут? Вообще-то здание отапливается, но зал-то огромный, не хватает.
В углу у стены, точно оладьи, горкой были навалены кожаные маты. В центре зала с потолка свисал канат, неподалеку от него пасся кожаный «козел», рядом с ожидающими чего-то брусьями…
Он тоже был слегка пьян…
В холодном темном спортзале директор щелкнул выключателем, сказал:
— Ну вот… Не околеешь тут? Вообще-то здание отапливается, но зал-то огромный, не хватает.
В углу у стены, точно оладьи, горкой были навалены кожаные маты. В центре зала с потолка свисал канат, неподалеку от него пасся кожаный «козел», рядом с ожидающими чего-то брусьями…
Миша бодро ответил, что все в порядке, и не там, и не так еще приходилось — и это было правдой. Очень ему хотелось рухнуть, доспать до утра, получить бабки и покинуть гостеприимную спортивную обитель Деда Мороза…
— Так… бывай, что ли?
Миша протянул руку, забормотал, что в другой раз непременно заранее…
— Нет уж, – честно сказал директор лагеря. – В другой раз прослежу, чтоб тебя здесь не было…
Он вышел.
Миша стянул с горки на пол тяжелый кожаный мат, щелкнул выключателем и в свете подслеповатого, с одного боку подбитого фонаря за окном добрался до своего лежбища, споткнулся об него и повалился спать.
Две-три минуты он боролся с идиотской думкой, пытаясь как-то приладить на ней голову, но голова съезжала то с одного ее каменного бока, то с другого, Миша отпихнул ее и накрылся пледом… Засыпая, думал: «Золотая парча… наряд такой на кукле… у бабушки Сони, на комоде… в детстве…»
И заснул.
— …Доброе утро! – сказал кто-то у него над головой и, видимо, повторил это раз пять, прежде чем он продрал глаза. Безжалостное солнце било в физиономию.
Через секунду он понял, что никакое не солнце, а фонарик, и никакое не утро, а все та же сизая зимняя тьма за окнами спортзала. Молниеносно пронесся дикий табун мыслей в голове: грабить пришли, наказать, издеваться, мучить, убить!!! Одновременно с мыслями и вполне бессознательно его тренированное тело взвилось с мата и прыгнуло к стене: два года циркового училища в отрочестве и сейчас не подвели, несмотря на выпитое.
— Что! – крикнул он — Что, кто это?! Перед ним, все еще светя фонариком, стояла какая-то фигурка — в темноте за кругом света ни черта было не разглядеть.
— Извините, что потревожила… – проговорила она жалобно.
Тут Миша опознал дочку толстого директора и от ужаса чуть не околел: вот этого ему здесь недоставало для полноты счастья — совращения Дедом Морозом малолетней пионерки!..
— Ты что?! – крикнул он. – Рехнулась?! Какого лешего приперлась среди ночи?!
— Я… просто… я хотела спросить кое-что… Можно я с вами немного посижу?
Голос ее набряк близкими слезами.
Вот задрыга! Стянуть фонарик, идти ночью сюда, к незнакомому человеку?! Он давно подозревал, что дочери — это наказанье божье…
Миша подбежал к выключателю, щелкнул.
Продолжая сжимать в руке ненужный фонарик, она щурилась от света. С ворохом рыжих своих волос, с мерцающим излучением кожи она сама была словно порождением этого света…
— Чего тебе от меня надо? – спросил Миша злобно.
— У вас же все равно скоро электричка… – сказала она, садясь на мат. Сгорбилась.
— Ну-ка проваливай отсюда, – проговорил Миша. – Мне тут папаши твоего не хватает для полного удовольствия.
«Ничего себе вечерок да ночка», – подумал он. Сердце до сих пор колотилось, во рту было сухо.
— Он спит, – сказала доверчиво девочка. – Он же выпил… Они, когда выпьют, спят как медведи…
— Слушай, где тут кран? – спросил он, наждачным языком облизывая губы.
— Вы хотите пить? – встрепенулась она. – Я принесу! И действительно, минут через пять принесла воду в железной эмалированной кружке.
— Это моя, – сказала она, – в изостудии. Я в ней краски развожу…
И стояла рядом, благоговейно смотрела, как он жадно пьет.
— Ты рисуешь? – спросил Миша, отдавая ей кружку.
— Рисую, да… Но я хочу актрисой быть. Я хочу, знаете, играть… Констанцию Буонасье!
Ах, вот оно что… Ну да, как он сразу не догадался…
— Ты… тебя как зовут-то?
— Таня!
— Знаешь, Таня… Ты подумай хорошенько, советую… ведь этот наш труд — такая морока… столько обид, тоски, интриг… зависти…
— И у вас — зависть? – спросила она. – Я не верю. Вы такой… такой летучий, прыгучий!
— Вот-вот, – усмехнулся Миша, – летучесть-прыгучесть в цирке главное достоинство… В театре необходимы еще кое-какие качества…
— А я «Трех мушкетеров» из-за вас три раза смотрела, сначала с восьмыми классами, потом с седьмыми, потом опять с восьмыми… Вот то место, когда вы фехтуете на лестнице один против шести! Это так здорово! Я просто не дышала! Я не верю, что вы кому-то завидуете.
— И тем не менее, завидую! – сказал он и вдруг удивился, что именно здесь, перед этой незнакомой девочкой, наконец признался самому себе.
— Кому, например? – удивилась она.
— Например, Сеньке Либерману… Он играет Сирано… а это моя мечта — сыграть Сирано.
— Я думала, все актеры мечтают сыграть Гамлета… А этот… Си-ра-но, какое смешное имя — он кто?
Миша вспомнил, что гардеробщица Слава называла спектакль «Сейран де Бержерак», у нее соседа-армянина так звали, Сейран. Еще она говорила: «У меня радикулёт на нервной почке».
— Слушай, – сказал Миша, – иди ты, ради бога, домой, а? У меня из-за тебя могут быть дикие неприятности!
— Ну пожалуйста!!! – взмолилась она. – Еще полчасика, неужели вы боитесь, вы же смелый, вы — Д’Артаньян…
— Нет, я — Сирано, – сказал Миша. Он поднял с полу посох Деда Мороза, достал из кармана накладной нос, закрепил резинку на затылке. Девочка смотрела на него, не шевелясь.
— А… кто он такой?
— «Но кто же он такой? – подхватил артист ТЮЗа Михаил Мартынов, запрыгивая, как на сцену, на гору черных кожаных матов. —
Миша спрыгнул с горы матов и неожиданно для себя самого вдруг пустился рассказывать содержание пьесы Эдмона Ростана. Девочка сидела на мате, подняв колени к подбородку, смотрела своими янтаринами, тянула к нему острое лицо. Поглощала, пожирала… да, это был экземпляр…
А его уже закрутило. Не отдавая себе отчета, по ходу пересказа сюжета Миша вскакивал, садился, прохаживался перед нею, жонглировал посохом… Вдруг пускался играть какой-нибудь отрывок. И вообще, как всегда случалось с ним, когда речь заходила об этой роли, он все меньше обращал внимание на девочку и перед собой видел не ее, а зал…
Текст роли, как и текст всей пьесы, он давно уже знал наизусть…
— Вы что так смотрите? Вам нравится мой нос?
— Я… Что вы?..
— Может быть, мы оба Смутили вас?
— Ошиблись, сударь, вы…
— Быть может, носик мой качается, как хобот?
— Нет, вовсе нет…
— Или как клюв совы?
— Да что вы…
— Может быть, на нем нашли вы пятна? Или, быть может, он торчит, как мощный пик?
— Я вовсе не смотрел…
— Вам, значит, неприятно осматривать мой нос?
Быть может, он велик?
Она тянула шею вослед его прыжкам, хохотала, перекатывалась со спины на живот, вскакивала, замирала, вскрикивала, хваталась ладонями за щеки, и — застывала, когда за спиной красавца и баловня фортуны Кристиана Сирано с болью рассказывал Роксане о своей любви…
Сейчас, по ходу сцены держа ворох пламенных кудрей где-то на обочине взгляда, он вдруг подумал, что Роксана вовсе не должна быть томной шатенкой, как ему представлялось раньше. Да, вот какой она должна быть — рыжей, худой, светящейся в ночи, как факел…
— Ну, подавай текст Роксаны, – бросил он вдруг на ходу: — «Я плачу… Я дрожу…»
— Как это?! – прошептала она, округляя глаза. – Когда? Что… как — сейчас?..
— Подавай текст! – крикнул он раздраженно: — «Я плачу… Я дрожу…»