Цыганка (Авторский сборник) - Дина Рубина 7 стр.


— А то и значит: присматривают за тобой.

— В смысле… оберегают?

— Да нет, старуха, кой там черт — оберегают! Наоборот. Через тебя учат… Понимаешь?

— Нет, не понимаю! Я заволновалась. Даже разнервничалась.

— Ну вот смотри… Там, сверху-то… – Он опрокинул над своей рюмкой опустевшую бутылку и две-три секунды ее потряхивал, как верующий в надежде на чудо. – Ты представляешь, каково это — за каждым наблюдать? Это ж… рехнуться можно, сколько времени и сил, да сыт… сотрудников требуется… Тогда они…

— Кто они?! – закричала я сквозь гремучий шейк.

В те годы, как и сейчас, впрочем, я не имела четкого представления об иерархии высших сил — да и кто его имеет-то, сказать по совести, – но все же подозревала, что ни время, ни число… сотрудников большой проблемы там, наверху, не составляют.

— Какая разница. – Он икнул, отодвигая локтем чью-то назойливую задницу, что вращалась под музыку так, словно обладательница ее трудолюбиво вкручивала штопор в бутылку. – Ты спросила, я отвечаю. Мне лет двадцать назад этот ме… ханизм объясняла одна старая армянка… Она чудно гадала и с покойниками разговаривала, как мы с тобой сейчас. Так вот, она сказала: выбираются отдельные э-э-э… объекты. Вроде подсадной утки, извини… И уж за вами — строжайший глаз да гла-а-аз! Типа глазок в тюремной камере… Вам без конвоя даже по нужде не выйти. Но зато всем гадам, кто тебе подосрет, бошки-то поотрывают, все-е-ем! Урок такой, понимаешь? «Анатомия доктора Тюльпа»! – Он расхохотался своей остроте и, уже тускнея глазами, добавил: — Мастер-класс потусторонних сил…

Неплохая перспектива, уныло подумала я, – всю жизнь быть учебным пособием для злодеев. Да нет, что за чепуха! Мало ли что несет этот алкоголик!

Но разговор запомнила дословно, тем более, что впоследствии правота моего нетрезвого собеседника подтверждалась с регулярностью ужасающей. Да, я была подсадной уткой, черт побери! На мне бессмертные души учились уму-разуму: сдавали зачеты и курсовые, получали переэкзаменовки, взыскания, а в особо запущенных случаях бывали отчислены из этого высшего — пожалуй, наивысшего — учебного заведения.

Иногда, по тоскливому предчувствию определяя очередную «несдачу зачета», я пыталась предупредить возможных фигурантов осторожными намеками. Меня понимали неправильно, усмехались, озлоблялись, даже не догадываясь, что озабочена я отнюдь не своим благополучием. Отнюдь.

Дошло до того, что с известными хамами я начинала беседу заискивающим тоном — на всякий случай, чтобы, упаси Боже…

Увы. Они сами разыскивали меня, как летом в пустом здании школы восьмиклассники ищут дежурного преподавателя, чтобы сдать ему «хвост» по геометрии.

Нет сил пересказывать ряд эпизодов. К тому же, я не совсем уверена, что за пересказ — как и вообще за эту новеллу — меня по головке погладят.

* * *

Однако вернусь к цыганке.

В девяностом перед самым отъездом в Иерусалим я оказалась в родном городе. Надо было помочь родителям собраться, как-то разгрести завалы целой жизни в преддверье нового переселения в иные земли.

В тот суматошный приезд, выклянчивая на задах окрестных продмагов пустые картонные ящики для упаковки-утрамбовки багажа, невнимательно листая альбомы со старыми фотографиями, которых не видела много лет, и бегло проглядывая старые письма, я наткнулась на карточку — из тех, коричневых, «дореволюционных», которые поражают добротной выделкой давно минувших лиц, добросовестной передачей бликов на запонках, булавках, ручках кресел и носках туфель, что выглядывают из-под клетчатых юбок со складками скульптурной осязаемости.

На карточке в таком вот кресле, в такой вот юбке сидела я. Волосы, правда, разделены пробором и собраны в узел.

Я помнила эту карточку, в детстве она не раз попадалась мне на глаза, и никогда в этой женщине средних лет я себя не опознавала. Ясно, почему. Ну а сейчас, видно, самое время опознать и пришло.

На пожелтевшем обороте между жирных и чернильных пятен с трудом я разобрала беглую с ятями надпись: «На добрую память дяде Моисею и тете Кларе от вашей „Ди Цыгайнерс“. Берегите! С поцелуями, любящая вас…» — завитки и прочерки…

— Ма-ам! Что за баба тут на карточке с моим лицом? Мама вышла из кухни, вытирая руки полотенцем, надела очки.

— А! Действительно. Очень похожа! Это же сестра твоего деда, она умерла от тифа году в… тридцать втором… Рива. Или Нюся? Нет, Нюсю же немцы расстреляли. Ри-ва, да.

— А почему «Ди Цыгайнерс»? Мама замялась.

— Да их всю семью вообще звали цыганами… По той их бабке, я когда-то тебе рассказывала.

— Ну-ка, ну-ка…

— Отец… да нет, постой… не отец, а дед твоего деда, моего папы… значит, как это тебе — прапрадед, да? Точно. Он привез с ярмарки цыганку. Перед свадьбой поехал выбирать подарки своей невесте. Все они, представь, рыжие, конопатые украинские евреи, крепко стоящие на земле… И невеста у него была, как все — рыжая, конопатая, крепенькая… Так вот, поехал он за подарками, а вернулся с таким подарочком — не дай бог! Настоящая кочевая цыганка. Прожил с ней всю жизнь, прижил четверых детей, кучу внуков… Между прочим, я эту старуху видела в детстве тем летом, когда папа привез нас в Жовнино.

— А что это — Жовнино? Деревня?

— Да сейчас уже ничего, пусто… Озеро сейчас. А тогда было село, большое дивное село. И в голодное лето папа перевез туда, к деревенской родне, всю семью. Купили на паях корову и мы, детишки, выгоняли ее и пасли — мне-то лет шесть-семь было, а все двоюродные-троюродные постарше. Эта корова нас спасла от голодной смерти. Мы ее пасли на взгорке рядом с церковью — замечательная высилась церковь на горе, отовсюду была видна… Кладбище при ней, трава густейшая, паси — не хочу… А когда уже после войны я с тобой, маленькой, приезжала в Полтаву и хотела наведаться в Жовнино, соседи сказали, что села нет и в помине! Затопили водой, по плану. Под водохранилище… А церковь ломали-ломали, взрывали-взрывали… а она не поддалась. Ну, ее так и затопили. Высится, говорят, колокольня посреди озера…

— Ну, погоди с колокольней… Что цыганка-то?

— Да я ее смутно помню… Она ведь мне как приходится… прабабкой, да? Очень была древняя. Сутулая тощая старуха… нос горбатый, косыночка белая. Обычная еврейская старуха.

— Но ведь в молодости, судя по всему, хороша была!

— А как же — красавица, говорят, невероятная. И мужу верная жена… почти весь год. Весной только уходила в табор, об этом в родне как-то не принято было говорить. Месяца полтора где-то пропадала, как в поэмах. Классический образ: мол, гори все огнем.

— Ничего себе, – заметила я. – Хорошенькое дело в еврейской семье! Поэтому наша-то бабка и утаивала такое эксцентричное мужнино родство, да?

— Ну… не только поэтому. Они все утаивали, сколько могли. Понимаешь, в народе всегда цыган считали колдунами. А эта праматерь к тому ж предсказывала будущее.

— Да ты что!

— Точно. Ну и вообще. Как теперь пишут — харизматическая была личность. Не говоря уж о том, что от нее всему потомству передались темные волосы, карие глаза и смуглая кожа. И неудержимый нрав. Так что слабаки оказались рыжие против наших цыган. А сыновья и внуки — какие лошадники все безумные! Я ж тебе рассказывала, что твой дед, папа мой, в Первую мировую служил в кавалерии? И во Вторую мировую, в эвакуации на Кавказе, уже немолодым человеком устроился работать в колхоз на конюшню, лишь бы к лошадям поближе. Умирал за лошадьми, разве что не крал… Да: и танцевал, как бог. На столе между рюмок мог протанцевать так, что ни одна не опрокинется. Такие гены ядреные. Вот и получается, что все потомство этой чертовой старухи и есть — «Ди цыгайнерн».

Мы с мамой посмеялись, и я опять принялась паковать книги, альбомы, какие-то жалкие скатерти и ничтожные котелки. Будто цыганский табор сворачивал вечные свои шатры в преддверье весеннего кочевья.

* * *

С начала девяностых стала подтягиваться на Святую землю вся моя несчитанная родня — троюродные, многоюродные и перекрестноюродные братья-сестры, кому-то тетки, чьи-то племянники — изобильное хозяйство, раскинутое некогда по дальним пределам советской империи от Ташкента до Иркутска, а теперь вот сгоняемое божьими пастухами на это весьма каменистое пастбище.

Сама я родственник плоховатый, инвалид своей вредной профессии — люди интересуют меня исключительно с сюжетной стороны. Поэтому вся прибывающая родня проходила через гостеприимные объятия моей мамы. Вечерами она звонила и сообщала радостно:

— Приехала Мила с семьей! Ты помнишь Милу?

— Нет.

— Ну как же ты не помнишь Милу?! Из Полтавы, дочка Раи, дедушкиной племянницы. Тебе было четыре годика, ей восемь, вы играли на берегу Ворсклы, ты уронила в воду целлулоидного пупса. Помнишь? Тогда все удивлялись, что Мила за чужой игрушкой плакала, как за своей, а ты глядела вслед пупсу изучающим взглядом… Да ты и сейчас смотришь таким взглядом на все свои кошмарные траты и убытки.

— Мам…

— Так вот, Мила ужасно хочет с тобой встретиться.

— Ма-а-ам…

— Нет, слушай, это уже будет обидой! Она очень просит. Собирает твои книги, гордится и так далее… Запиши телефон. Позвони ей красиво, как сестра!

Я позвонила красиво. И не пожалела. Эта моя какая-то там кисельная родня даже по телефону оказалась разбитной и словоохотливой. Говорила складно, завирально, с украинским «хэканьем», по ходу дела отвлекаясь на реплики в параллельном разговоре то ли с гостями, то ли с домашними:

— Та ты ж не представляешь, как я… – И вглубь квартиры кому-то: — А пошли его в задницу, если будет свободная минутка!..

Надо эту сеструху потрепать насчет всяких историй, мелькнуло у меня. Ей вроде годков сейчас… под пятьдесят. И мы договорились о встрече.

— У тебя кудряшки-то остались, цыганенок? – спросила она.

— Нет, у меня лысина.

Она зашлась от смеха.

В ту минуту я и не подозревала, что меня ждет заповедная семейная история.

Сестра Мила явилась на другой же день, притаранилась аж из Беэр-Шевы, тремя автобусами. Бешеной-то собаке, заявила она с порога, семь верст не крюк.

Мы обнялись. Она оказалась чуть выше, полнее меня, дороднее , но неуловимое сходство все же присутствовало — в жестах, что ли, в походке… Прохаживалась туда-сюда по квартире, вроде бесцельно, совсем как я, когда работа не идет, и хотя была в брюках, по движению бедер чудилось, что она шевелит-шевелит юбками, а сейчас запросто предложит погадать.

И, словно подслушав мои мысли, пропела:

— Ну, молодыя-хоро-о-ошия-а-а, откочевали ж вы на край пусты-ы-ыни…

Когда сели обедать, я пригляделась к ней лучше. Смуглая, темноволосая, с каре-зелеными глазами, она, несомненно, как и я, ощущала в себе толчки таинственной крови — она ведь как раз с той, дедовой стороны. Не спросить ли? Вдруг что расскажет…

Она заметила мой взгляд. И снова, будто мысли подслушала: сказала усмешливо, с сожалением:

— Эх, а какие кудряшки были рассыпчатые. Ну чисто цыганенок!

— Да и ты вроде не Мэрилин Монро…

— Какое там, – отозвалась она охотно. – Мы же все процыганенные.

Ну тут уж я вцепилась в нее мертвой хваткой — как, да что, да когда. Мои все за столом притихли.

А мы с позабытой сестрой, сидя друг против друга, подались обе вперед, налегли грудью на стол, будто — говорил потом мой муж, – будто две цыганки в тайный сговор вступали…

И заструился передо мной золотой пылью украинский полдень над дорогой, по которой мой рыжий прапрадед ехал в телеге на ярмарку, покупать невесте подарок на свадьбу. Невесте рыжей, как тот полдень и те поля, и синеглазой, как то небо…

Что же произошло там, в трактире, когда цыганка подошла к нему погадать? Приворожила? Заколдовала? Порчу наслала, как всю жизнь потом утверждала отвергнутая невеста? Да и вообще — откуда обо всем этом знают в родне?

— Как это — откуда! Так дядь же Коля, сосед, ветеринар, он знаешь, когда помер, – аж в пятьдесят девятом, глубокий был старик. Лет за сто. Я его чуток помню, смутно. Так вот он еще хлопчиком со своим батей на ту ярмарку вместе с нашим прапрадедом на одной телеге ехал. Он и рассказывал, как вошла цыганка в трактир, так парень, наш дедуля, и обмер: красавица была огнеметная. Ей и ворожить особо не требовалось. Пропал жених. В буквальном смысле: вышел с ней на улицу и как сквозь землю провалился. Это потом, месяца два спустя, он появился в Жовнино, да как! На чьей-то телеге прикатил. Подъехал к дому, перед которым вся родня высыпала — шутка ли, они ж не знали, оплакивать сына или искать его по канавам-ночлежкам… Подъехал, значит, слез с телеги, снял девушку, что рядом сидела, и молча внес на руках в дом.

— Красиво!

— Ой, не скажи. Это нам сейчас отсюда — красиво. А представь всю эту еврейскую родню, а ту семью, невестину, уже приданое в сундуках было уложено-переглажено, а… да что говорить! Отколол наш прапрадед номерок. Всех презрел! Но выходит, и у него кровь была не водица, а?! Выходит, и он ей был пригож, если она осталась с ним на всю жизнь да нарожала четверых. На идиш говорила, как настоящая хайка. Только весной уходила — в табор, в цыганский загул, но всегда верталась назад, а муж ее безропотно принимал.

Я слушала эту свою дальнюю сестру, любовалась провинциальной свободой жестов, словечками, раскатистым смехом. Завидовала… Она была настоящей, непрерывной ; ее семья покидала те места разве что в эвакуацию. А потом вернулась. Не то, что мы.

— Слушай… А правда, что в Жовнино все ее боялись, эту цыганку?

— Смотря кто… Многие боялись, да. Она говорила: кто мою кровь обидит, тот жестоко заплатит!

Я отшатнулась к спинке стула. Мурашки побежали по рукам до плеч, стало зябко. Так вот, значит, кто-кто-кто-о-о!

И я сказала:

— В какой-нибудь средневековой Франции ее бы непременно сожгли. Она что, гадала?

— Да ничего она не гадала! Будущее видела, это правда. И свою смерть предсказала. Причем, за несколько лет. Я, говорила, сама поведу своих детей к могиле, а Нюся будет петь и плясать!

— Что?! Как же это? Кто такая Нюся?

— Господи, что с тобой, ты совсем родни не знаешь… Нюся, ее внучка, – это же Семена дочь. Вот смотри: ты — внучка Сендера, я — Ривы…

Она пошла загибать пальцы, как цыганка на ярмарке; посыпались из лукошка имена-прозвища, да с подробностями, с пояснениями, как будто в ускоренной киносъемке лопались почки на ветке, выбегал отросток право, влево, оперялся листвой… Я заслушалась вкусной ее интонацией, мгновенно перестав следить за сыновьями и внуками горбоносой праматери.

— …Так вот, к началу войны прапрабабка уже такая древняя была, что почти всех детей пережила. Внуки остались. И всех по фронтам-эвакуациям разметало. Кроме Нюси, старшей ее внучки. У той буквально за месяц перед войной мужа на фабрике током убило. Остались двое детей, мальчик и девочка. Сейчас бы наши с тобой дядя-тетя. Вот Нюся с бабкой-то и осталась. И что ты думаешь? Их расстреляли, конечно же, чуть не в первые дни со всеми остальными, а цыганку нашу аж по двум статьям: за еврейство и за цыганство, так что, с точки зрения немецкой бюрократии, они перевыполнили план. И вот слушай: Нюся-то перед расстрелом сошла с ума, и когда их гнали к яме, она пела и плясала . А старуха в ясном разуме вела своих детей к могиле . Как и предсказывала!

Тон у сестры был торжествующий, будто она сообщала о каком-нибудь небывалом семейном достижении, и привычную слезу, бегущую по склону крупного носа, тоже утерла торжествующим жестом.

Мы помолчали. Моя дочь тихо поднялась и стала собирать тарелки. Я как бы со стороны вдруг увидела ее вечно спутанные кудрявые волосы, длинную юбку, то ли индийскую, то ли цыганистую. «Таборный вид» — это у нас в семье осудительное выражение.

— Нам откуда известно, как они умирали… – продолжала Мила. – Дочь дяди Коли шла с ними почти до конца, вместе с колонной. Все надеялась, что удастся хоть кого-то из мальцов выхватить, тем более, сама бездетной была… Не удалось. Но вот она-то и видела все. Как перед смертью цыганка прокляла карателей воем страшным.

— Как это — воем?

— А вот так, – выла, что твоя волчица в зимнем поле. Но… вроде как не в страхе, а… заклинания творила. Древние какие-то заклинания. Представляешь?

Я молчала.

— Какие же заклинания? – спросил мой муж.

— Ну, дословно никто сейчас и не скажет, некому вспоминать. Но Колина дочь говорила: бабка выла нутряным таким воем, мол, ничего-о-о-о, вы, гады, палачи проклятущие, зе-е-е-млю за моих жрать будете, зе-е-е-млю жрать! Мои все до девятого колена присмо-о-о-о-тренные!..

— Как?! – вскрикнула я. – Как?! Сестра Мила осеклась, растерялась… Глядела на меня в замешательстве.

— Как она сказала, повтори?!

— Ну… в смысле: ответите, гады…

— Нет-нет… подожди… – Сердце мое колотилось как бешеное. – Слово какое… вот это слово… мои все… все —?!..

— «Присмотренные» почему-то… Да, мне тоже показалось странным… Кем — присмотренные, на что — присмотренные?.. Но вот уж точно: буквально через день все, кто расстреливал, взлетели на воздух.

— То есть?!

— Разорвало их в клочья… Этому, что командовал расстрелом, башку оторвало, рот открытый весь был землей забит. Не партизаны, ничего… какая-то бытовая нескладуха в комендатуре вышла. Кто-то бензин, что ли, пролил, а там рядом телега с соломой стояла и ружья заряженные…

Я уже не слышала подробностей. Все это было не важным, все. Я вскочила и вышла на балкон. Буйный восторг ударил мне в голову, грозный ветер хлынул в горло. Дикая, горькая радость душила меня! Вот оно, чудовищное, древнее, глубинноутробное: око за око! А другого и не бывает, другое все — ложь, ханжество, тухлая серая кровь! Землю, землю за моих будете жрать, повторяла я, землю будете жрать!

Назад Дальше