Латунная луна - Эппель Асар Исаевич 12 стр.


И чтобы этого не видеть, мы склоняли с ней головы и подмечали, как соскакивают с дорожных булыжничков наши стопы в сандалиях, а у нее вдобавок блестела на лодыжке в соседстве яркого маникюра вовсе неуместная для погребальных обстоятельств золотая цепочка над косточкой.

— Попробуйте покрутить рулем вы! — это раздался голос водителя, обратившегося к ней, — а мы с вашим другом приналяжем.

И мы, отчаянно взявшись, приналегли. Колеса выковырнулись из продавленных ямок дороги, захрустели под нашими сандалиями голыши, машина согласилась поехать в гору, а ее макабрический пассажир, преодолев подпорки ластов, повалился набок, причем один подвернувшийся ласт оказался на нем.

Господи Боже мой!

А машина катилась, слегка переваливаясь. Мы с водителем, уперевшись в какие-то фрагменты маленького корпуса, отворотясь от внутримашинного зрелища, увеличивая усилия, тужились, она же, вцепившись в руль, потеряв одну босоножку, бесстрашно ступала босой ногой по терниям и волчцам захолустья.

У машины появилась инерция, мы с водителем это ощущали, и оставалось несколько метров до кажущегося начала спуска, и водитель прохрипел: «сейчас давай сам, а я ее отпихну, впрыгну, и попробую на ходу включить зажигание!»

Он рванулся вперед, оттолкнул ее, при этом она упала на какой-то куст, впрыгнул на сидение и, сунув наскоро ключ, повернул его. Мотор взревел. Однако машина с работающим мотором вдруг встала, словно бы налетев на какое-то препятствие, отчего я по инерции пролетел мимо ее бока, и, наткнувшись на что-то, тоже упал, причем, как потом выяснилось, разбил колено.

Движению помешал толстый корень дерева, горбом выпиравший из земли.

В машине от внезапного тычка произошло невероятное. Непонятно куда исчез труп. Я, когда встал и подошел к заднему стеклу, даже стер с него разводы своего пота, полагая, что из-за них мне не видно машинного нутра.

По ту сторону, прыгая на одной ноге, появилась она.

Мотор вдруг замолчал, видно водитель его выключил.

Он вышел из машины, пнул ногой корень, потом потрогал его и сказал: «Главное, топора нету. Перерубить бы в двух местах!», а потом заглянув в машину, сказал: «Или поднимем с пола и усадим Андрея как был, или вынесем его на травку, переведем через корень машину, а потом внесем его и усодим». Водитель был человек интеллигентный, но почему-то сказал «Усодим».

— Нет! Нет! Я правильно делала укол! Это же была камфора, — завопила она, и заголосила, как плакальщица. — Не трожьте его! Вы ему этим не поможете! — а водитель, заткнув уши, быстро метнулся на свое место, завел машину, подал ее назад, а затем, взревев всей пагубной соляркой, на корень наехал, пуще рассвирипел мотором и, преодолевши корень, покатился, покатился по пологой теперь дороге.

Боже мой, как же она разрыдалась!

Сгустившийся вокруг нас лес стал расступаться, оставляя на месте кусты, куда-то ушли деревья, буйно заросший минут пять назад косогор торопливо очищался от чащобы, зарослей, бурелома, а вместе с этим исчезали угадываемые в чаще бестии нашего отчаяния, беспомощности и страха. Они улетучивались, прихватив клыки, когти, клювы, саженные размахи крыл, утихомирив пугающую колготню в жесткой траве, паучьи побежки, гадючьи проползания, словом, уволакивая всю адскую дебрь.

Мы освобождались от загробного ужаса, ибо ужас укатился вместе с покойником, избавляя нас от триумфа смерти и оставляя в одиночестве скорби.

Автомобиль еще какое-то время виднелся и сипло кашлял (солярка!), а потом, прежде, чем перестать виднеться, водитель взмахнул из окошка рукой и «Москвич» исчез. Мы же сидели на жесткой траве и приходили в себя, постигая небывальщину, случившуюся с нами…

Она уезжала через два дня.

Праздный народ приморского житья на следующий день довольно быстро сумел забыть о кончине актера и неопорожненной никем бутылке водки, курортная жизнь была наполнена необходимостью поесть, запить еду теплым ситро, намазаться, если обгорел, простоквашей, купить у придорожной старухи древнего винограда «Изабелла» (надо понимать, не того, который образовывал тень и прохладу над несчастным собратом). Про него же старались не думать, а все сложности его перемещения в родной театр Вахтангова не обсуждать, поскольку есть брат и машина ихняя тоже есть, и полустанок, хотя и в некотором отдалении, есть. А так как у многих танцовщиц уже образовались белые незагорелые полоски, то они просто ушли на какую-то полянку загорать обнаженными. Ушла туда и моя вчерашняя спутница, и все они мазались там кремом, наклеивали на носы бумажки, чернели и рыжели лобковой порослью и говорили о разном всяком, что от века являлось тайной их половины человечества, недоступной мужчинам.

Предотъездный вечер она определила для сбора двух своих чемоданов — большого и маленького, а уже к полустанку на кратковременно останавливавшийся поезд чемоданы тащил со мной хозяин ее жилья, тот самый злонравный Гурген, который якобы подбросил в наш двор отвратительные челюсти. Между прочим, они теперь по вечерам и ночам фосфоресцировали, интенсивно голубея во тьме, а вокруг них летали светящиеся мухи.

Потом она сказала: «В Москве обязательно звоните и не забывайте про меня. И не сердитесь…»

Поезд, казавшийся в тесноте местного предгорья высоконогим и нескончаемым, капая вагонными жидкостями, сперва тихо поехал, а потом замелькал проводниками в майках, держащими неопрятные намотанные на короткие палки желтые флажки.

«Не сердитесь!», — не сердиться было нелегко. Однако курортная жизнь требовала своего, и мы стали куролесить еще пуще, а я сердиться вскорости вообще перестал.

Измаранные же во время подталкивания автомобиля разбитой коленкой, а затем сидением на траве брюки, прижатые большим камнем, отстирывались всю ночь в морском прибое (собирался шторм). И отстирались идеально. Одной балетной барышне я через несколько дней вдохновенно врал, что по ночам в морской воде скапливается множество разгоряченных за день инфузорий, и они поедают пятна, нисколько не повреждая ткань брюк. Вот, погляди сама!

Много позже у писателя N. (фамилии не помню) в его повести (названия тоже не помню), напечатанной в толстом журнале (опять же не помню в каком) была описана курортная ночь, во мраке которой слышались разнузданные крики и пение. Хулиганствующие нарушители тихих южных ночей, не нравившиеся писателю — были, представьте себе, мы, а гнусная песня, которую мы горланили, была сочинена нашей художнической компанией по образу известной народной песни. Причем приведенный писателем куплет, помнится, был плодом вдохновения моего.

Надеюсь, что когда-нибудь удастся обнаружить тот журнал и этот фрагмент, и тогда я подам правильный текст и точней изложу негодование раздраженного нашим поведением автора.

Гуляли и развлекались мы и вправду шумно, а жили бездумно и беззаботно, разве что неубираемые хозяином кобыльи (коровьи, ослиные?) челюсти по вечерам скалились светящимися своими зубами на посещавшего нужник и наполняли его безотчетным ужасом, а также мыслями о мясных закладках хозяйской кухни.

Слава Богу, кроме этой кухни был еще базар — маленький поселковый рыночек — а там траурные кавказские женщины, а у них в банках мацони, холодное и похожее на трясущуюся белую пластмассу. Еще был сулгуни — слегка бежевый благословенный сыр с чистой слезой, словно плакал он по провалившимся в тартарары черкесам. Коварный Гурген продавал там хачапури, и была «изабелла»! До чего оно красиво звучит: «Была изабелла» — виноград с настойчивым редкостным вкусом, со скользким, непохожим на виноградную мякоть нутром, мешавшим выплюнуть косточки, но зато сотворявший из своей влаги удивительное молодое вино с полууловимой смородиновостью, словно бы созданное для винопийцы-гурмана, коего, обольстив своим ароматом, опьяняло в лоскуты и огорчало его подругу, с которой пришел он пировать, но — захмелевший — терял желание даже целовать ее, поскольку нацеловался с ошеломительным, нигде до сей поры не встреченным хмелем кавказского Черного моря. А мед! А горький мед, пьяный опасный мед, вокруг которого летали красивые пчелы? А продавал его симпатичный отравитель — милый столетний дедушка, честно предупреждавший, что мед горький, но кто же не знает, что на Кавказе мед горький, его же собирают с разных цветов!

— А ти разве не с разных дэвушек свой мед собираешь? — спрашивал лукавый дед, и улыбался, джигит, радуясь своему такому удачному вопросу.

А ты шел домой с баночкой горького меда, и по дороге за тобой летели, неотвязные, как курортные прелестницы, пчелы.

Увы, мед нашего житья стал горчить тоже. Заваривалась какая-то темная история. Все началось внезапно и непонятно. Письма, которые мы получали из дому, а также кое-какие деловые сообщения (некоторые из нас оставили дома дела) почта привозила в Дом отдыха, и они раскладывались в настенном ящике по полочкам. А мы туда, идучи с пляжа, конечно, заглядывали.

— А ти разве не с разных дэвушек свой мед собираешь? — спрашивал лукавый дед, и улыбался, джигит, радуясь своему такому удачному вопросу.

А ты шел домой с баночкой горького меда, и по дороге за тобой летели, неотвязные, как курортные прелестницы, пчелы.

Увы, мед нашего житья стал горчить тоже. Заваривалась какая-то темная история. Все началось внезапно и непонятно. Письма, которые мы получали из дому, а также кое-какие деловые сообщения (некоторые из нас оставили дома дела) почта привозила в Дом отдыха, и они раскладывались в настенном ящике по полочкам. А мы туда, идучи с пляжа, конечно, заглядывали.

Зайдя на этот раз, мы вдруг узнали от домотдыховской кастелянши, что «Чевой-то было, но директор куда-то утек, а телеграмму вашу поклал в карман». Как? Что? Какой директор? Мы этого директора ни разу даже не видели. Давайте нам нашу телеграмму и все!

Ответ был: «Телеграмма у директора, а я ничего не знаю! У меня и без ваших телеграмм полотенцы пропадают и полно работы!»

Недоумение наше было не описать, а телеграмму вообще-то ожидал тот, который «экономно» ел. У него кончались деньги на харчо, и он просил родителей прислать.

Пока мы лежали по койкам и кто спал, а кто не спал (это все было после пляжа и после директорского сюрприза), он, с нетерпением ожидавший перевода, пошел в Дом отдыха, полагая поймать директора.

Ушедший всего-навсего за родительской телеграммой, он все не приходил и не приходил обратно. Мы лежали, негодовали, пытались догадаться в чем дело, предполагали в событии козни хозяйского супостата армянина Гургена, придумывали, не подстроить ли каверзу нашему товарищу — он придет с телеграммой, а мы ему скажем… А чего мы ему скажем… А мы ему… Но ничего не придумывалось, потому что какая-то темная тревога повисла в воздухе. Между прочим, куда-то исчез и хозяин, и мы не знали, будет ли он нас кормить ужином и когда. А если не будет, то надо бы куда-то пойти и поесть спасительного харчо.

Был план подложить в постель нашему товарищу ослиные челюсти, был план насыпать ему в этюдник (он приехал с этюдником) черного перца, но на койках хорошо лежалось, и никому не хотелось искать на хозяйской кухне черный перец, а тем более идти к сараю за ослиными челюстями, страшно скалившимися на тебя, когда ты пробирался в проволочной кавказской траве к душному в жару, нехорошо смердевшему отхожему месту.

А товарищ наш все не приходил и не приходил. И в тот вечер не пришел. А когда мы дознались (уж не помню как!), что он с директором уехали куда-то на какой-то неведомой машине (что за неведомая машина? И почему с директором?), мы вовсе скисли и харчо в духане похлебали кое-как, и на вечерние свидания не пошли, хотя девушки и подлетали к нашему жилью, как пчелы, и жужжали свои жеманности.

К ночи случилась чертовщина с челюстями. Светящиеся в темноте они подпрыгивали и подлетали над своим местом, как жуткие причиндалы инфернального какого-нибудь иллюзиониста. Вдобавок при этом словно бы рычали. Обнаруживший это, один из нас, ходивший по нужде, прибежал бледный с трясущимися губами, крестясь на бумажного угодника, висевшего в углу хозяйской комнаты, и пытаясь выговорить «С-с-соба-а-ки, м-м-может…»

Мы долго не могли уснуть и не гасили для храбрости свет. Но что это такое было, придумать не могли.

И уснули в конце концов, и ночью наш товарищ не пришел тоже.

И пришел он только рано утром.

Часов в семь.

Был он мрачный и немногословный. Его возили сперва в милицию, а потом куда-то в другое место, и до ночи вели с ним непонятные разговоры.

— Про что?

— Я же говорю, ничего не понятно!

— А спал ты где?

— На нарах каких-то…

— А чего от тебя хотели?

— Сказано не знаю!

— Ну хоть скажи, что ты предполагаешь?

— Ничего я не предполагаю. Я подписку давал о неразглашении. И хочу есть и спать.

— Сейчас пожрешь. Хочешь, челюсти светящиеся принесем?

— Вам весело, да?

— Но телеграмму ты взял?

— Хрен я взял с хозяйской подливкой! В телеграмме по-моему все дело! Они меня про какого-то Кадыкова К.О. спрашивали.

— Но ты-то и есть Кадыков.

— Я, бля, Н.В., а не К.О. И отстаньте от меня. Если вы щас балагурить не перестанете, я не знаю, что сделаю! Вы тут, бля, на юге отдыхаете, а мне челюсти ослиные с черепом, а мне за телеграммами ходить! Вот увидите, всех пересажают… Ну за что, бля, такое?

И он заплакал. А потом на голодный желудок уснул.

А мы пошли глядеть почту и изымать у директора непонятную телеграмму.

— Не дам! — Сказал директор, потемнев с лица, едва мы вошли к нему в помещение. — Вот захочу и не дам. И никто мне ничего не скажет. А дам я вам почитать кое-что другое.

— Как так не дадите? Почему вы задержали нашего товарища? Причина какая?

— Я не обязан вам ничего объяснять. Живете вы не в домотдыхе. И письма ваши мне тут не нужны. И в каком вы вообще виде расхаживаете по нашему поселку городского типа? На этом вон штаны выше колен кончаются, а у этого на шее женская косынка с рисунками, а на этом рубашка в брюки не заправлена и очки черные. Он что, слепонезрячий?

— То, во что мы одеты, санкционировано отделом по отечественной и заграничной культуре при Московском международном фестивале молодежи и студентов официально.

— И очки для слепых?

— Очки в первую очередь.

— У нас тут свой отдел. Обойдемся без вашей формы ношения.

— Отдайте тогда телеграмму, и вообще, кто дал вам право читать чужие письма?

— Кто дал? А это видал, стиляга хренов! — и он достал из стола какие-то бумаги, на которых захолустными почерками было много чего написано. — Вот! Письма трудящихся!

Это были грандиозные письма. И во всех жалобы на наше поведение, на неприличное пение, на физкультуру в беседке почти голышом с растопыриванием ног в разные стороны. Слово «сделать» везде писалось через «з» — «зделать».

— И тем не менее, вы не имеете права просматривать чужую переписку! — сказал самый речистый из нас. — Мы будем апеллировать, как корреспонденты комсомольских газет. — И он достал прихваченную кинокамеру, непохожесть которой на фотоаппарат «Зоркий» привела директора в истерику, едва она стала стрекотать.

Перепиську не имею права читать? А вы мне пропиську сперва покажите! А ваши медицинские справки где? Прописьки не имеете, а разоряетесь тут! Водкой людей до смерти топите в море! Популярных столичных артистов, приехавших поправлять к нам здоровье! А ну пошли вон и уберите эту шпионскую вещь! Не сметь приходить к нам за переписькой вашей!

Мы едва унесли ноги.

Обстановка сгущалась. Начала портиться погода. Стало понятно появление больших предштормовых прозрачных медуз, на которых натыкались еще рвавшиеся к водке пловцы. Теперь волны повелительно кидались на берег в нетерпении утянуть предтеч будущих земноводных, но по всей вероятности утягивались обратно ни с чем, только уволакивали гальку и раскатывали голыши потяжелей.

Что нам было делать, мы не знали. Воздух нашего отдыха стал плохо вдыхаться. Начались перепалки: «Зачем взял камеру?» «Не надо было ходить за телеграммой». «Кто такой этот И. К.?» «Почему там фамилия этого охломона?»

В препирательства нет-нет и вторгались протуберанцы прежнего озорства. «Давайте, пока он спит, зашьем ему наглухо ширинку или от имени директора напишем извинения за ночное задержание».

Вообще-то из-за шторма, который всегда прерывает курортное житье, московская публика помрачнела и накупила чачи, чтобы коротать вечера. Мы с ними были заодно. За столом пошли тяжелые разговоры, а подруги наши, озабоченные замкнутостью кавалеров, не умели нас отвлечь и развеять, хотя всячески старались, все время оставаясь очаровательными, и, если у какой завиднеется из-под стола пушкинская ее ножка, ножка эта являла безупречный напружиненный подъем, а беседочная наяда с помощью каких-то тесноватых частей туалета устроила себе выпирающее в пространство декольте, и актер, сконфузивший в начале рассказа частушкой честную компанию, а потом пытавшийся приохотить нас к нырянию с открытыми глазами, сказал ей почти вслух: «Все равно у меня на тебя не поднимется, даже с закрытыми глазами». «Дурак!» — ответила она. А он, будучи таким отзывом обескуражен, полностью спел на этот раз, причем с успехом, два частушечных шедевра: «Я поехала в Сибирь на добычу золота…» и «На стене висят часы, Потихоньку тикают. Хорошо б поцеловать Во что девки сикают».

И никто теперь не оскорбился неприличием спетого, а кое-кому частушки вообще пришлись по вкусу (и девушкам тоже, некоторые, отворотясь, заулыбались).

Мы же, так и не вытребовавшие злосчастную телеграмму, после угроз директора, после писем трудящихся, после транспортировки одного из нас в место, где ему пришлось отчаиваться на нарах, не то чтобы приутихли, а просто потеряли интерес ко всякого рода перевозбуждениям, к забавам, к шутовству и жизни напоказ.

Назад Дальше