Латунная луна - Эппель Асар Исаевич 17 стр.


В ночь перед включением газа было полнолуние. Большая ясная луна занимала своим светом половину небес и никто не спал. То и дело жители наши выходили на свои крыльца и делали вид, что глядят на луну, и удивлялись ей, и негодовали, когда что-то мелькающее в воздухе круглую серебряную богиню на какой-то миг заслоняло. А это были прилетающие в теплые ночи из Останкинского парка совы ловить отъевшихся наших на сытной крупе мышей.

Нет, не могли уснуть наши жители, якобы выходившие смотреть одной рукой на луну. Кому-то мерещился блин, который они съедят со сметаной, кому-то почему-то какие-то козы: летавшие по небу. Но сколько можно на нее смотреть?! Поэтому каждый думал про свое. Куда девать керосинки? И керогаз совсем еще новый.

А давно позабытые примусы — взрывоопасная утварь с повадкой дореволюционных бомбистов и эсеров. оттого, что теперь не надраенные стояли в темных сараях, злорадствовали, мол, приходит конец недавно модным керогазам и заодно высоким с низкими керосинкам. «Сик транзит» радовались они, «сик транзит»…

Много было еще всякого прочего — забавного и запутанного.

Святодух то и дело гордо появлялся из-за какого-нибудь угла в пугающем противогазе. Правда, противогазный хобот бывал отвинчен от защитного цвета коробки, в которую была насыпана разная толченая химическая крупа, призванная очищать зараженный воздух. О, если бы это было только так! Плохо уже то, что сквозь коробку вообще почти не поступало никакого останкинского воздуху, а Святодуху помимо того, чтобы пофикстулить в противогазе, необходимо еще и для продления свей жизни было дышать. Рожа его после неотвинченного противогазного хобота делалась от натуги багровой и он выглядел взрослей чем был.

Несмотря на просветительские лекции и предостережения кое-кто из наших жителей не отказались гасить конфорки, дуя на голубые язычки пламени, а потом, снова открутивши конфорочные ручки, надолго уходили искать куда-то запропавшие спички.

В конце состоялся всеобщий апофеоз приготовления пищи. Сколько же всего подгорело, убежало и выкипело. Над улицей стоял чад, как будто под Москвой горят торфяники. Чего только не сожглось! Сколько выкипело супу с клёцками! Сколько недоварилось картошек в мундире! Сколько слиплось драников! Даже яичница из трех яиц пересохла!

Словом на какое-то время на нашу улицу перестали залетать не переносившие запаха подгорелой пищи, смешанного с саратовским газом, привычные ко многому наши птицы, откочевали комары и можно было увидеть какого-нибудь старого воробья, следившего со свалки не поредел ли чад над улицей, где прошли его детство и юность.

После того, как газ был включен, и через какое-то время все страсти забылись, и канава гладенько была засыпана, осталась извлеченная землеройкой земля, которую сгребли в большую кучу, видом настоящий курган, и долгие годы дети играли на нем в Царя горы, беспощадно сталкивая друг друга к подножию. Хрустели кости повергаемых, расквашивались носы спихиваемых, стоял шум и гам. Особенно усердствовали Гедиминовичи.

Многие персонажи этого текста конечно поумирали. Умер, например Самуил Акибович, и Святодух сразу стал подбираться к его сарайному сатуратору.

Между прочим, Святодух таки освоил добычу золота из медных пятаков с помощью открытого им философского камня, но мать его, рассвирепев за то, что не таскает воду для поливки огорода, все реторты его лаборатории изломала и растоптала, а полученное уже золото куда-то выбросила, и его было не обнаружить даже специальным магнитом.

На окраинном кладбище Москвы был сообща похоронен провидец из Полесья, доживший до своих ста двадцати лет, а впрочем никто не знал до скольких. На его могиле вырос цикорий, но некому было догадаться, что это за цветы и сопоставить их с вожделенным когда-то зажженным газом, проведенным в наши дома, которых уже тоже не было. Только некий наш уроженец, увидав эти цветы, увлеченный как раз одним своим похождением, написал:

Радости и вправду оказались разовые…

Да! Чуть не забыл. Не все, не все согласились тогда газифицироваться.

Не согласились проводить газ Маховы-цыгане. Он почему-то их смешил. Если им откуда-нибудь попадался в руки еж, они жарили его прямо у крыльца на открытом огне, а потом переругивались, подозревая друг дружку в несправедливом дележе сытной кочевой снеди.

Владелица коровы старуха Никитина газу не доверяла, а сам Никитин подозревал, что расковырянный из-под земли нестерпимый огонь — происходит из бесовских угодий и жар от него — греховный, а поскольку, будучи раскольниками, они пекли хлеб в домашней печи, то отвыкать от нее не схотели, и старик Никитин по-прежнему сажал на деревянной лопате хлеб в староверское печное устье.

Отказались проводить газ польские муж и жена, тихие, гулявшие по вечерам под руку, незаметные беженцы-евреи, проживавшие на углу. Эти неясно почему.

Во всяком случае какие-то свои соображения у них, безусловно, были.

Шляпников и литературоведка

Штурман Шляпников был допущен к полетам за границу еще в советское время. Улетая обычно через Прибалтику, он в ясную погоду всякий раз норовил разглядеть примечательный фрагментик суши, где река горбом полукруглой излучины почти подходила к ровной линии берега, оставляя между собой и морем узкий промежуток дюны. Дальше, смотря по тому, куда бывал рейс, начинались пространства или материка, или моря, и он, сосредоточиваясь на маршруте, интересовался уже только положенными ориентирами.

Коллега по отряду, обрусевший латыш, сказал Шляпникову, что аккурат между излучиной реки и ровной кромкой моря располагается то ли дом отдыха, то ли санаторий, словом, хрен знает что, и называется оно Дом творчества писателей.

— Чего же они там делают? — удивился Шляпников.

— Кто их знает! Творят. Женам изменяют.

Достать в ноябре путевку оказалось не сложно. Из управления позвонили в писательскую контору, и вскоре он гулял по пустынному широкому песчаному пляжу. «Гляди! — крикнул ему бегавший невдалеке мальчишка. — Я счас махну, и они как ненормальные примчатся!» И точно — вдоль берега и с моря понеслись к мальчишке множества чаек. Крича и галдя, они принялись кружить, метаться и закладывать невероятные виражи, а мальчишка подбрасывал хлеб, который, уворачиваясь друг от друга, пикируя и победно вскрикивая, хватали на лету, а если промахивались, верещали.

Номер, куда ему выдали ключ, поразил его с порога. В такие Шляпникову вселяться не случалось. В аэропортовских комнатах отдыха, в общежитии училища, в палатках учебных лагерей он всегда оказывался не один — приходилось протискиваться между коек и сидеть, избочась, возле столиков, за которыми ели или постигали теорию.

С обширным окном, с огромным письменным столом и вертящимся креслом, с невысокими кроватью и тахтой — просторный номер был превосходен, и, хотя дверь в ноябрьскую лоджию оставалась приотворена, в нем было тепло и замечательно.

— Тепло, светло и мухи не кусают! — подойдя к окну, зачем-то сказал Шляпников. Седьмой его этаж приходился как раз над верхушками сосен, темно-зеленой дорогой уходивших по дюне, а по пляжу у подножья дюны вдоль моря в одну сторону гуськом шли гуляющие. Будний день был темноват, да уже и вечерело, небо хмурилось, из немногих гуляющих получалась реденькая цепочка — их фигурки влеклись в немалых удалениях друг от друга.

Еще кругами бегала по пляжу какая-то женщина в тренировочных обвислых штанах и в кедах. То и дело она принималась совершать решительные не совсем скромные наклоны, а потом приседания.

Уснуть Шляпникову в первую ночь не получалось. Ненарушимая тишина, проникавший в приотворенную дверь лоджии осенний воздух, приправленный сосновым дыханием, гимнастические упражнения женщины в нелепых кедах порождали в Шляпникове мысли о мужском одиночестве и пустой его в настоящий момент постели.

— Пойти что ли завтра на танцы куда-нибудь! У писателей их вряд ли устраивают… зато библиотека есть…

Выйдя с утра в лоджию, он махнул рукой, и тотчас с берега к его этажу с криками понеслась орава чаек. Одна из них, поймав ветер, повисла, точно игрушка на елке, у перил и с подвешенной своей позиции, слегка шевеля хвостом, больше никуда не сдвигалась. Он же стал кидать в сторону ее клюва кусочки вчерашней ватрушки, а чайка, слегка подавшись вперед, надвигалась на них и заглатывала. Остальные, завидуя чужой удаче, противно верещали и базарили, перечеркивая во всех направлениях утренний воздух.

— Пойти что ли завтра на танцы куда-нибудь! У писателей их вряд ли устраивают… зато библиотека есть…

Выйдя с утра в лоджию, он махнул рукой, и тотчас с берега к его этажу с криками понеслась орава чаек. Одна из них, поймав ветер, повисла, точно игрушка на елке, у перил и с подвешенной своей позиции, слегка шевеля хвостом, больше никуда не сдвигалась. Он же стал кидать в сторону ее клюва кусочки вчерашней ватрушки, а чайка, слегка подавшись вперед, надвигалась на них и заглатывала. Остальные, завидуя чужой удаче, противно верещали и базарили, перечеркивая во всех направлениях утренний воздух.

И тотчас на писательском столе зазвонил местный телефон:

— Прекратите кормление! — раздраженно потребовал нравный женский голос. — Чертовы птицы мешают сосредоточиться…

И сразу положили трубку.

К завтраку Шляпников вышел в полном параде: поодеколонясь после бритья, стройный, в форменном кителе, ослепительной рубашке и безупречных брюках. Купленные во Франкфурте месяц назад штиблеты на нем сверкали, а новые к ним французские шнурки наилучшим образом пришлись к месту.

В утренней столовой было пустовато, но, едва он вошел, в дверях раздаточной тут же появились подавальщицы, с интересом и удивлением его разглядывавшие. Одна из них решительно подошла, указала ему место, потупилась и, зарумянившись, спросила: «Кашу какую будете?».

Стали возникать фигуры постояльцев. Вид почти у всех был отсутствующий и полусонный. Казалось, они не рады ни завтраку, ни наступившему дню, ни выпавшей им привилегии проживать между речной излучиной и морем. Кое-кто, направляясь к кофейному бачку, шаркал домашними туфлями, кто-то решительным шагом входил, надменно брал со своего столика тарелку с кашей или стопку печений «Привет» и с едой этой уходил. За соседним столом старый уже человек сперва попринимал таблетки, запивая их соломенного цвета чаем, потом ковырнул кашу, предварительно с недоверчивым любопытством ее исследовав, и стал почесывать грудь в вороте рубашки.

Завтракал Шляпников в одиночестве. За его столиком так никто и не появился, хотя под покрывавшей скатерть пленкой виднелись еще три бумажки. На одной стояла женская фамилия и номер комнаты, находившейся вроде бы на этаже Шляпникова, причем рядом с его комнатой.

— Куда это вы понесли еду? — спросил Шляпников у проходившей мимо подавальщицы.

— Больному писателю. Если заболеете, вам тоже принесу, — глядя долу, сказала подавальщица и при этом опять-таки вспыхнула.

Потом Шляпников вернулся в номер, посидел за безбрежным письменным столом и записал, намереваясь от нечего делать вести дневник: «Сперва завтракал (каша из ядрицы, творожники, два яйца вкрутую), потом собираюсь пойти на прогулку». Ничего больше не придумав, он отправился ходить по пляжу, где нет-нет и поглядывал в небеса, радостно узнавая улетавшие за море самолеты.

Потом он поднялся на дюну, осмотрел непривычного вида прибалтийскую церковь и удивился несуразно выполненному здоровенному памятнику, изображавшему коренастого Ленина в чугунном пальто. Нелепую фигуру постояльцы Дома творчества прозвали Рагулиным. Об этом он узнал за обедом от соседки, категорической молодой дамы с добротным бюстом и красивым злым обличьем, голос которой показался ему знаком — не она ли требовала прекратить кормление чаек с лоджии?

Соседка оказалась критиком и литературоведом, и, вероятно, поэтому двое писателей, появившихся за столом, сидели тихо и безучастно, а на каждое ее непререкаемое высказывание кивали, но как-то по-особенному — кивать-то кивали, однако можно было не сомневаться, что мало с чем из того, на чем она категорически настаивала, согласны.

— В этом вашем Доме отдыха… — сказал было Шляпников, но соседка его прервала:

— У нас не Дом отдыха! — и, схватив свою тарелку, перешла к другому столику. Шляпников, конечно, опешил, но один из писателей, глядя в свой голубец, сказал:

— Снова к Свитеру перескочила…

Литературоведка пересела за ближайший столик, к которому только что пришел сосредоточенный человек с неподвижным лицом и в длинном вытянутом свитере.

— Там-то она, небось, не вякает… — ковыряясь в котлете, пробормотал второй сосед.

— Вестимо! — согласился глядевший в голубец.

Рассматривая заполнявшуюся столовую, странновато и невесть как одетую, догадливый Шляпников учел неуместность своего парадного вида и к ужину явился в нечастых тогда джинсах, в невиданных еще кроссовках, в голландском пуловере, который его сосед слева назвал «полувером», и в шейном платке. Они с товарищами уже давно освоили эти непривычные в отечестве шейные платки, хотя московские щеголи, знавшие о таковых понаслышке, уже заталкивали за воротники рубашек домодельные шерстяные шарфики.

Теперь на Шляпникова поглядывали почти все, некоторые, пожалуй, даже завистливо, а вспыхнувшая как всегда подавальщица прошептала:

— Что же вы никак не заболеете?

Узрев его в новом облике, сказала свое и соседка.

— Да вы у нас пижон, летчик! Должна, кстати предупредить, что многие здесь полета невысокого и вас не поймут. — Оба соседа, вздохнув, поднялись и пошли за чаем. — А вы? Вы-то высоко летаете?

— Около десяти тысяч…

— Это сколько же километров?

— Десять с лишним…

— И что вы оттуда видите?

— Здешний пляж, например. Излучину реки, море.

— А людей?

— Нет. Сверху всё безлюдно.

— Вот-вот! Именно безлюдно! Сомневаюсь, что вы этот образ способны осмыслить, но выражено точно, — и она тут же вскочила к появившемуся за своим столиком Вытянутому Свитеру.

Вечером показывали польское кино, где на шее у героя фигурировал точь-в-точь шляпниковский фуляр. Выходившие из зала поэтому переглядывались, а литературоведка, сидевшая во время сеанса рядом с Вытянутым Свитером, поднимаясь в лифте со Шляпниковым, категорически распорядилась:

— Завтра предлагаю сопроводить меня в кофейню. Вам же все равно делать нечего, а там потрясающий кофе!

Назавтра утром вполне вошедший во вкус отдыхательной жизни и, зная теперь, что народ сходится к завтраку лениво, Шляпников валялся в постели, листая подаренную соседом по столу книжицу — вчитываться, однако, в нее с утра жуть как не хотелось.

В дверь тихо постучали.

— Вы захворали что ли? — услышал он шепот подавальщицы — Я вам завтрак принесла!

Проскользнув в номер, она потупилась и покраснела — на подносе лежали две куриных ноги, хлеб, печенье «Привет» и целых четыре эклера — такие вчера выдавали к полднику.

— Только никому не говорите, что не заболели, а то мне влетит. Чего, — скажут, — к летчику побегла?.. — И она вовсе запунцовела. — Погодите же… Поднос поставлю… Ишь, какой!.. У нас же несколько минуток только… Ох, кучерявенький…

Шляпников кучерявым не был, но уточнять, понимая, что «несколько минуток только», не стал…

А днем они с литературоведкой отправились в кофейню. Шли по песку у самой воды. Ночью дул тревожный ветер и затеялся небольшой шторм, так что помимо всегдашних черных водорослей, налипших на песок, море повыбрасывало разного сору и почему-то немалое количество перегоревших лампочек. Еще на песке валялись пластиковые банки из-под полотерного вещества, корневища каких-то растений, разномерные доски с гвоздями, трухлявые бревна в белых выцветах лишая, а в одном месте даже разбитая гитара.

Попадались и гуляющие, в основном местные жительницы, что легко узнавалось по их береткам, прямым пальто и круглым вокруг шеи маленьким воротничкам.

Кофе в знаменитой кофейне, почему-то подземной, был на редкость плох. Шляпникову, увлекавшемуся в римском аэропорту маленькими чашечками эспрессо, приправленная бальзамом баланда из растворимого кофе не понравилась.

Литературоведка же все время в категорической манере повелевала буфетчику то принести сырное печенье, то продемонстрировать Шляпникову глиняную бутылку из-под бальзама, а Шляпникову указывала, куда повесить куртку. «Тут вешают сами. Прямо возле столиков! Наших идиотских гардеробов тут не водится!» — говорила она знакомым телефонным голосом, а убедительный бюст ее виделся в кофейной катакомбе еще убедительней и первобытней, так что, несмотря на беспрестанные распоряжения литературоведки, мысль, что он проводит время с дамой, ни на минуту Шляпникова не оставляла, хотя взгляд, чтоб не показаться невежей, приходилось с бюста уводить.

На обратной дороге после кофейни он рассказывал ей про двойной эспрессо, про то, что на этажах заграничных гостиниц не бывает дежурных, что озеро в Цюрихе величиной с море, а нутро миланского собора размером с космос. В какой-то момент она замкнулась и задумалась, а перебивать и хорохорится перестала. Правда, нет-нет что-то все же говорила, но это что-то, вроде бы окончательное и категорическое, выглядело теперь неуверенным и необязательным.

Назад Дальше