Русский писатель идет несколько дальше. Размышляющий перед картиной с распятым Христом персонаж уже не ощущает перед Богом трепета— «невинность» утрачена. Героем Достоевского овладевает совсем другое чувство, оно больше похоже на ужас и может «раздробить разом все надежды и почти что верования». Подчеркнем — верования. Для Кьеркегора предметом страха служило Ничто (то, что у язычников называлось роком, у эллинов — фатумом), но герой Достоевского этим предметом называет природу, которая представляется ему в «виде огромного, неумолимого и немого зверя» или «огромной машины новейшего устройства» (Достоевский не ждал ничего хорошего от грядущей технизации мира). Налицо сомнение в разумности божественного начала. Герой задается вопросами, которые очень напоминают те, что приводились в разных атеистических книгах более поздних времен, вроде известной «Библии для неверующих», изданной миллионными тиражами в советское время. Например, таким вопросом: как могли ученики Христа, будущие апостолы, женщины, видевшие его обезображенный труп, поверить в возможность воскресения мученика? Почему, зная магические формулы, с помощью которых Иисус сам поднимал людей со смертного одра, он принял такую смерть?
Если вспомнить контекст, эти вопросы возникают в романе у тяжело больного Ипполита, который вскоре совершает неудавшуюся попытку самоубийства и в конце концов умирает от чахотки. Мрачное расположение духа… Однако, по логике «вознаграждения» Авраама, здесь можно усмотреть противоположное: лишившийся «трепета» перед Богом человек наказывается им. Потом Достоевский скажет многое о печальных результатах вседозволенности. Тем не менее явится немало других «сомневающихся» и даже уверенных, что «Бог мертв» — известная формула Ницше. А книги времен атеизма, увы, дело свое (разумеется, вкупе с разными другими методами) сделают. На что окажутся способны люди, лишенные «священного трепета», мы все уже знаем.
Понятие страха многомерно, а его феномен может служить объектом исследования разных наук, естественных и общественных (о философии и теологии уже немного сказано выше). Считается, что страх лежит в основе самозащитной функции человека и отсутствие подобного свойства могло бы задержать эволюцию Homo sapiens или вообще давно привести человека как вида к гибели. Как эмоция «витальная» страх связан с наличием определенных генетических программ и обладает своими физиологическими маркерами. «Мурашки по коже» или «волосы дыбом» — вовсе не метафизика, и специалист, эндокринолог или биохимик, расскажет о процессах, происходящих в различных системах организма под влиянием страха. Психолог отметит значение страха вполне благотворное, как регулятора поведения, например, напоминающего человеку о пределах его возможностей, целесообразности риска, мерах безопасности. Сообщество людей имеет шансы на сохранение и развитие только при соблюдении всеми его членами определенных норм. Моральных, правовых, но не только. Есть еще нормы биологической организации человека, физиологические параметры его жизни. Здесь среди множества разных ориентиров существует и опасение за здоровье и жизнь. Так что «рыцарь без страха» — фигура не слишком полноценная. Да и существует ли он сегодня вообще как «вид»?
Классическая психиатрия имеет дело с многообразными страхами как проявлениями различных форм патологии. У больных депрессией страх может принять характер навязчивой идеи, навязчивого представления. Например, человек не способен отправить написанное им письмо, так как, несмотря на частую проверку, он не убежден, что конверт правильный, что нет серьезных ошибок. Он боится прикоснуться к ручке двери, чтобы не заразиться, а при виде ножа у него возникает страх, как бы не зарезать кого (эти примеры приводит Эуген Блейлер). К навязчивым идеям причисляют также фобии, связанные с расстройством восприятия. Например, агорафобия (боязнь площадей), клаустрофобия (боязнь замкнутого пространства), эритрофобия (боязнь покраснения) и т. д. Блейлер высказывает сомнение относительно существования навязчивых идей приятного содержания, тогда как в нормальной психической жизни должен господствовать принцип удовольствия. Почему это так, объясняет 3. Фрейд в своей работе «По ту сторону удовольствия»: психический аппарат обладает тенденцией удерживать получаемое возбуждение на возможно более низком или постоянном уровне. Повышение этого уровня, что содействует нарастанию напряжения, ведет к нарушению нормального функционирования систем организма, то есть к неудовольствию. Страх, тем более патологический, лишенный благотворности этой эмоции как регулятора поведения, и есть источник напряжения, причина болезненной сшибки.
Фрейд, правда, возражал против расширенного толкования понятия «страх», что мы встретили, например, у Кьеркегора. Великий психоаналитик предлагает различать испуг (Schreck), страх (Angst) и боязнь (Furcht) в их отношении к опасности. Страх означает определенное состояние ожидания опасности и приготовления к ней, если даже она неизвестна. Боязнь предполагает объект, которого боятся. Испуг же возникает при опасности, когда субъект к ней не подготовлен, он подчеркивает момент внезапности. По мнению Фрейда, страх не может служить причиной так называемых травматических неврозов, здесь более «повинен» испуг. Более того, в страхе есть что-то, что защищает от испуга. Это вполне соответствует представлениям современной науки, физиологии в частности, о чем уже говорилось выше.
Продолжим тему «бесстрашия» человека. В самом деле, он почти утратил свой былой страх перед Ничто, сдернув завесу со многих тайн природы, создав техногенную цивилизацию. Отсюда родилось то, что некоторые ученые называют эффектом иллюзии — природа кажется побежденной, а сам человек — Демиургом, упоенным своей вседозволенностью (очень точное определение пошло от Достоевского). Как же могло случиться, что все больше людей на земле оказываются «по ту сторону удовольствия» и нуждаются во врачевании душ? Объектами страха становятся новые сотворенные человеком реальности и отношения. Более полувека мир живет в страхе перед угрозой ядерной войны, «спасаясь» от него еще большим наращиванием различных вооружений, число которых суммарно достаточно для многократного уничтожения всего живого на Земле. Абсурд, но именно сознание своего военного могущества умеряет страх, позволяет спать спокойно. Между прочим, только у одного вида живых существ — Homo sapiens — оружие рукотворно, оно не является частью человеческого организма, а потому возможное применение оружия не регулируется биологическими инстинктами. Остается только надеяться, что, руководствуясь «принципом реальности», человек не пустит в ход всего им сотворенного.
Владеют ли все же нами страхи? Очевидно — да. И патологические явно начинают преобладать. Есть тенденция уже многие явления человеческого бытия в XX веке рассматривать в категориях психопатологии. Такое деяние, как война, прекрасно укладывается в подобную систему координат, однако почти столетие в той или другой точке Земли одно за другим возникают кровопролития. Массовым, вполне «клиническим» безумием уже были названы варианты поведения миллионов людей в условиях тоталитарных режимов. Почти математически точной моделью функционирования таких режимов могут служить созданные ими концентрационные лагеря, через которые в нашем веке прошли десятки миллионов людей. Психолог Бруно Беттельхейм исследовал изнутри эту «модель» (его книга «Просвещенное сердце» несколько лет назад была переведена на русский) и проследил, в частности, ход процесса уничтожения личности, процесса для тоталитарных сообществ обязательного, поскольку им требуется человек всего лишь как полезный предмет (советский вождь называл проще — винтик). Беттельхейм попытался объяснить поразительную пассивность обитателей концлагеря перед лицом очевидной смерти. Страх в лагере постепенно исчезал. И дело не только в том, что его обитателям смерть могла показаться освобождением, поскольку страшна была жизнь. Но есть более тонкое психологическое объяснение лагерного «бесстрашия»: да, человек охвачен страхом за свою жизнь и свободу. В нормальной ситуации он действует соответствующим образом, дабы избежать опасности. При первом сигнале тревоги это относительно легко, так как тревога — сильный стимул к действию. Если действие откладывается (в условиях лагеря оно не только затруднено, но и порой невозможно), страх становится как бы хроническим. Тогда, чтобы его успокоить, не совершая поступка, человек затрачивает много энергии и жизненных сил. В результате он перестает чувствовать себя вообще способным на поступок.
Интересны размышления Беттельхейма относительно того, как тоталитарное нацистское государство устанавливало контроль над семьей. Традиционно сложилось так, что в Германии родительская власть в семье велика. При жесткой семейной иерархии нередко сильны были чувства страха и озлобления близких друг к другу. Страх детей перед родителями можно заменить страхом перед государством, настроить детей против родителей, и наоборот. Манипулируя этим чувством, государство добивалось полного контроля над семьей, о чем свидетельствуют факты доносительства ее членов друг на друга. Страх, разрушая чувство безопасности в собственном доме, лишал человека главного источника самоутверждения, который придавал смысл жизни и обеспечивал внутреннюю автономию. А страх предательства заставлял быть все время начеку. Правда, Беттельхейм отмечает, что случаев доноса детьми на родителей было немного, чаще отпрыски просто грозили сделать это, тоже из чувства своего рода самоутверждения. Срабатывали еще в обществе нормальные психологические механизмы — доносчики испытывали молчаливый остракизм. Благодаря этому и стало возможным общенациональное, вполне искреннее покаяние, начавшееся в Германии после процесса над нацистскими военными преступниками. Покаяние продолжается до сих пор.
Интересны размышления Беттельхейма относительно того, как тоталитарное нацистское государство устанавливало контроль над семьей. Традиционно сложилось так, что в Германии родительская власть в семье велика. При жесткой семейной иерархии нередко сильны были чувства страха и озлобления близких друг к другу. Страх детей перед родителями можно заменить страхом перед государством, настроить детей против родителей, и наоборот. Манипулируя этим чувством, государство добивалось полного контроля над семьей, о чем свидетельствуют факты доносительства ее членов друг на друга. Страх, разрушая чувство безопасности в собственном доме, лишал человека главного источника самоутверждения, который придавал смысл жизни и обеспечивал внутреннюю автономию. А страх предательства заставлял быть все время начеку. Правда, Беттельхейм отмечает, что случаев доноса детьми на родителей было немного, чаще отпрыски просто грозили сделать это, тоже из чувства своего рода самоутверждения. Срабатывали еще в обществе нормальные психологические механизмы — доносчики испытывали молчаливый остракизм. Благодаря этому и стало возможным общенациональное, вполне искреннее покаяние, начавшееся в Германии после процесса над нацистскими военными преступниками. Покаяние продолжается до сих пор.
Все более обнажающаяся искусственность бытия современного человека заставляет его прибегать к различным суррогатам, в области эмоций в том числе. Еще Кьеркегор отмечал «сладость», которую испытывают дети, слушая разные страшные истории. Грозящее нам гибелью, как писал поэт, таит и «неизъяснимы наслажденья». В свое время Фрейд занимался литературой ужасов и страхов, придав ей определенную психологическую значимость. Он рассматривает «ужасное» в искусстве как территорию для исследований тайных комплексов и образов сновидений. Весьма красноречиво название одной работы Фрейда: «Кинг-Конг: о монстре как демонстрации». Мысль понятна — ужас надо представить и «понять», как бы приручив его. Пусть он будет лучше на экране, а не в твоем подсознании. Главное — не бояться.
«— Подымите мне веки: не вижу! — сказал подземным голосом Вий — и все сонмище кинулось подымать ему веки.
«Не гляди!» — шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул.
— Вот он! — закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись па философа. Бездыханный грянулся он па землю, и тут же вылетел дух из него от страху».
Н. В. Гоголь. «Вий».Пол Левинсон АВТОРСКОЕ ПРАВО
Не успел я выйти из машины, как ветер стал рвать у меня из рук зонтик, который я сумел открыть только наполовину. Пару минут я боролся, потом покорился судьбе и швырнул зонт в урну. Еще одно мокрое барахло, еще одна вещь, отвоеванная у человека природой.
Подняв воротник, чтобы защититься от холодного дождя, я поспешил вверх по ступеням из бурого камня. У входа достал удостоверение и предъявил его человеку в форме.
— Через холл, один марш по лестнице вверх, вторая дверь направо. Вас ждут, доктор Д’Амато, — сообщила форма.
— Отлично, — ответил я, хотя ненавижу лестницы из бурого камня: в последнее время, поднимаясь по ним бегом, я начинаю задыхаться. Конечно, можно шагать не спеша, но это не в моих привычках.
— Привет, Фил, — обратился ко мне Дейв Спенсер, полицейский инспектор (еще меньше волос, чем у меня, да и живот внушительней). Я наклонился рядом с ним над трупом парня лет под тридцать. — Взгляни-ка на него, — Дейв всегда приглашал меня, коронера6, когда подобные неприятности случались на моей территории.
Я взглянул. Бедняга лежал с широко открытыми глазами, словно перед смертью был сильно удивлен или испуган. Однако на теле не обнаружилось электрических ожогов, да и ближайшая розетка находилась не ближе, чем в пятнадцати футах, на другом конце комнаты (в нее был включен компьютер).
— Бытовая химия, отравление, наркотик? — отбарабанил я, приведя обычные в таких случаях версии.
— Не похоже, — ответил Дейв. — Следов уколов нет, губы не побелели. Узнаем больше, когда получим результаты анализов.
— Есть какие-нибудь догадки?
— Никаких. Поэтому я и вызвал тебя. Похоже, что в организм парня проникло нечто такое, что как бы «взорвало» его нервную систему. Тут же отказали сердце и другие внутренние органы. С таким я еще не сталкивался…
— Ну ладно, — сказал я, — давай глянем, что здесь творится.
У меня репутация следователя, который любит копаться в загадочных делах. В свое время я занимался довольно запутанными историями. Ну и еще прибавило популярности появление статей на разные естественнонаучные темы — от физики до биологии.
— А как звали парня? — спросил я.
— Глен Чалеф, — ответил Дейв. — По профессии — программист.
Квартирка покойного оказалась вполне заурядной: простая мебель, кое-как расставленная вдоль стен, выкрашенных светлой краской. Единственное, что действительно впечатляло, — мощнейший компьютер с массой «наворотов».
На экране застыли два слова: авторское право.
Прежде чем прикоснуться к клавиатуре, я надел перчатки — не только для того чтобы не оставлять отпечатков. «Не машина ли убила Глена?» — пронеслась в голове странная мысль. Нажатием клавиши я вернул текст на несколько строк назад — посмотреть, какая информация предваряла авторское право.
Буквы у меня на глазах побледнели и исчезли, как если бы программа была защищена от несанкционированного доступа. Я нажал кнопку и вернул авторское право. Слова тут же растаяли.
Что ж, если машина молчит, поговорим с людьми. У парня была подружка, некая Дженна Кейтен. Лейтенант полиции сказал, что именно ее подозревают в убийстве. Она-то и нашла тело.
При взгляде на девушку у меня дыхание перехватило: длинные ноги, каштановые волосы, спадающие на плечи тяжелой волной, и глаза: зеленые, манящие в свои бездонные глубины. «Думай о деле, Д’Амато», — напомнил я себе.
Было заметно, что до моего прихода она плакала.
— Не решаюсь предложить вам сигарету, — начал я, — у вас для этого слишком благопристойный вид. — Может быть, кофе?
— Не откажусь. И еще содовой.
Выйдя из комнаты, я достал из автомата два кофе и бутылку содовой.
— Может, начнем сначала? Расскажите мне подробно всю историю, — говорил я, тщетно пытаясь укротить фонтан содовой. — Покойный был ученым и, как говорят, трудился над какой-то генетической проблемой, я в этом полный профан. Прочтите лекцию первокурснику.
Она отхлебнула из чашки.
— Верно, Глен работал над проблемой человеческого генома, а точнее — его особого вида.
— Он из тех ребят, которые пытаются вычленить и классифицировать каждое белковое соединение, каждый ген человека? — спросил я.
— Правильно, — ответила девушка. — Только современные генетики работают в узкоспециализированных областях. И Глен занимался сугубо специфическим разделом этой науки. Несколько раньше, пару лет назад, его предшественники обнаружили какой-то странный материал в некоторых Х-хромосомах, но не во всех, а лишь в восьми процентах изученных.
— Какой-нибудь необычный ген?
— Это даже не совсем ген, так как он не влияет на поведение или самовыражение человека.
— С этого места — подробнее.
Дженна была ангельски терпелива.
— Это своеобразный вид белкового кода, но он — не ген. Ведь только пять процентов ДНК в наших геномах превращаются в гены. Остальное иногда называют «отходами ДНК». На этих «отходах» и специализировался Глен.
— И каких результатов он добивался? — спросил я.
— Ну, Глен, то есть мы с Гленом, пытались прочитать код этого странного генетического материала. Не в переносном смысле, как это принято понимать, а в самом прямом — по буквам и словам.
— Вам удалось формализовать язык генов?
— Не самих генов, а тех самых «отходов», остальных девяноста пяти процентов наших ДНК в хромосоме X.
— Понимаю, — пробормотал я, хотя если и понимал, то плохо. — А при чем тут смерть Глена?
— Он позвонил мне и сообщил, что окончательно перевел код, а текст вывел на дисплей… А когда я вошла в квартиру, он уже был мертв. — Девушка зарыдала. — Я боюсь, что его убили эти слова…
— Конечно, все это могло оказаться чистейшей липой: девица убила приятеля и запудривает следствию мозги мудреными научными словечками… Но с другой стороны, результаты вскрытия не указали никакой явной причины, по которой все внутренние органы человека могли отказать одновременно, в одну секунду. «Картина такая, будто у него внутри все взорвалось», — вспомнил я слова инспектора Дейва.