И разговор, который я не без труда подслушал позднее, казался частью той игры, той жизни и тех разговоров, неспешная вежливость которых леденит слух человека, чьё взбунтовавшееся зрение успевает увидеть бесцеремонный жадный оскал скрытого туманом слов и интонаций лица. Но глаза не столь упорные покоряются ушам и начинают видеть не проступающие сквозь туман подлинные черты, но складывающийся из клочьев самого тумана образ, очень похожий на настоящий и всё же бесконечно лживый.
– Да, остроумно и дерзко. Кто, по-твоему, на такое способен?
– Послушай, Илья, не морочь мне голову. Единственный человек, который на такое способен, – это ты.
– Продолжай, дорогуша, я люблю лесть. Чем грубее, тем лучше.
– А это правда, что ты взял на свадьбу государственный золотой сервиз?
– Так то сервиз. И знал бы ты, как из-за него взволчились, можно вообразить, гости тарелки сожрали вместе с котлетами. Сколько мужества потребно в наше время для самого обыденного надругательства! До сих пор строчу для Горсовета отчёты. Давай, кстати, подумаем, что бы ещё такого отписать. Мог я посредством сервиза изобличить заговорщиков и казнокрадов?
– Не лучше ли подумать о том, как вообще не давать отчётов?
– Вона ты куда, – протянул Илья Николаевич. – Нет. Больно протористое дело.
– Зато и барыш, если повезёт, другой.
– Ты говоришь «барыш», а в уме, боюсь, держишь «благо отечества».
– А ты считаешь, что у меня его нет?
– Я считаю, что у твоей совести фантомные боли.
– Моя совесть! – с силой сказал Канцлер после паузы. – Значит, думаешь, что она мёртвым сном спит? Так почему…
– Не грози мне, пожалуйста, исповедью. Ты не так глуп, чтобы спрашивать «почему», во всяком случае, спрашивать у меня. Я только знаю, что без полной победы не видать тебе денег. Мы сколь угодно долго можем встречаться вот так, под покровом ночи и тайны, но реальные чеки пойдут, когда ты предъявишь артефакты поубедительнее. Ну, я не знаю, головы какие-нибудь… варварские царьки в цепях… Мы из ума-то ещё не выжили, пусть процесс и идёт полным ходом. Договор был о варварах, а ты зачищаешь провинции. Ты взял автовских детей в заложники! А судя по тому, что на голубом глазу предложил члену Городского совета испытать силы в амплуа узурпатора, на провинциях не остановишься. Кстати, если тебе интересно, мы посылаем с инспекцией на Финбан комиссара по расследованиям преступлений против человечности, вот до чего дошло. Они же натурально режут друг друга. Надеюсь, ты этого хотел, когда Разноглазого с глаз долой отсылал?
– С каких пор вам интересно, режем мы здесь друг друга или не режем?
– «Мы»? Это даже не смешно. Кого, кроме себя, ты сумеешь убедить, что стал своим для этих скотов? Господи, Коля! Очнись, ради себя и общественного спокойствия!
– Илька, ничего-то ты не понял, – сказал Канцлер, и так весело, чисто, молодо прозвучал его голос, словно очнулся от двадцатилетней комы, воскрес после двадцати лет тюрьмы – или благодать амнезии накрыла давнее бесчестие. Внезапно утратив силу пятнать каждый миг последующей жизни, оно оказалось ссохшимся и нелепо-жалким: так престарелый тиран, проданный своими преторианцами, в одночасье оказывается не символом ущерба, какой он может нанести другим, а ущербом во плоти, вся мерзость которой закупорена в ней же. Но это длилось недолго.
– А Порт – это не убедительный артефакт? – На этот раз голос Николая Павловича прозвучал тихо и если не бесстрастно, то без обертонов.
– И зачем ты это сделал? Как ты собираешься управлять Портом?
– Я не буду им управлять. Я буду его контролировать. Вот и пойдут чеки из казны, правда?
– Я не стану тебе помогать, – сказал Илья после паузы и очень решительно. – Я даже выступлю на ближайшем заседании Горсовета. Открою им, так сказать, глаза на твой цезаризм. На хаос, в который ты всех нас готов ввергнуть. Гражданскую войну, в конце-то концов.
– Конечно, – отозвался Канцлер, – конечно, выступи. Открой. Достучись до людей, которые не в состоянии ни руководить народом, ни спасти его, ни умереть вместе с ним. У которых один метод: чего не вижу, того нет – следовательно, чтобы всё было в порядке, нужно покрепче зажмуриться. Не поднять тебе эти веки.
– Попытка не пытка, – сказал Илья весело.
Канцлер не принял его тон.
– Постыдное, отвратительное малодушие! Все вы, не признаваясь себе, рассчитываете умереть до того, как начнётся.
– А оно начнётся?
– Уже началось.
– И ты считаешь, что начал не ты?
– Есть объективные процессы, Илья. Если ты дашь себе труд подумать…
– Дорогуша, думаю я только о наживе. И это возвращает нас к вопросу о Порте. Если Город не встанет на защиту чего другого, то за свои деньги биться будет до последнего, не сомневайся.
– Как? – ровным голосом спросил Канцлер. – Как вы будете биться? В техническом смысле слова?
Через два часа, когда я прогуливался уже в другом коридоре, на меня налетел Фиговидец, едва не сбил с ног и, прошипев «прошу прощения», понёсся бы дальше, не схвати я его за рукав.
– Он мне заявил, что мои путевые дневники – государственная собственность Охты! Что у них, видите ли, стратегические интересы! Что у них режим секретности! Что меня мало того что ограбят, так ещё рассказывать об этом запретят! Я ему дам подписку! Я ему устрою неразглашение! Чмо! Гопота правобережная!
– Так-так.
Фиговидец вспыхнул, но не стал оправдываться. Вылетело слово – значит, вылетело. Он был упрямый парень, задавака – и при этом, к несчастью для себя, внутренне честный. Некстати давший о себе знать гонор белого человека мгновенно привёл на память и соответствующее бремя, а согнувшись под бременем, фарисей не мог не вспомнить хотя бы отношение правобережных к китайцам и грубые предрассудки, которые он осуждал и пытался искоренить. Но, как я уже заметил, он и не подумал извиниться.
– Я гражданин Города, – чуть ли не со скрипом сказал вместо этого Фиговидец. – А он…
– Да кто?
– Сергей Иванович, естественно. Император трёх избушек. Треуголка без Наполеона. Своепожиратель! Говорит об империи, а подразумевает нечто прямо противоположное: тюрьму, не знаю, секту! Он, видимо, полагает, что «преумножить» означает «отобрать». Я ему говорю: «отобрать» – это целеполагание тех самых варваров, с которыми вы воюете. А он отвечает, что «отобрать» – это когда для себя лично, а он изымает в интересах государства, для всех, то есть не отбирает, а национализирует.
– Действительно. И куда ты теперь?
– К Платонову, куда ещё.
– Ну пошли.
По дороге Фиговидец досчитал до скольки успел, пораскинул мозгами и Канцлеру изложил претензии хмуро, но чётко, ровным голосом. Канцлер отозвался тотчас.
– Сергей Иванович будет наказан за самоуправство. Примите мои извинения и покорную просьбу: предоставьте ваши рукописи для снятия копий. Я лично гарантирую сохранность.
Фиговидец растерялся.
– Не нужно наказывать, – буркнул он. – Просто объясните. А копии – пожалуйста. Я сам их сниму, так выйдет аккуратнее и быстрее. Толкования, карты… Заодно проверю геометрическую точность нанесения объектов. – (Со слонами и богиней Невы у него был полный порядок, а вот с геометрической точностью – вряд ли.) – Мне не трудно.
Мне скажут: неважная победа над человеком, которого легче лёгкого обезоружить вежливым словом и покорной просьбой о содействии. И разве чего-то стоила вежливость здесь, в канцелярии непроницаемой тьмы – и даже то, что слова не были пустыми? Он отстоял свою собственность, потому что, как выяснилось, никто на неё не посягал. Не потерял лица, потому что по лицу не ударили. Как будто вышел на арену, равно готовый к чуду и к смерти, а звери отворачивались и зевали.
Канцлер между тем ещё раз принёс извинения и (никто не назвал бы беглую улыбку на бледных губах злодейской) спросил:
– Выпьете со мной чаю?
Фиговидца, которому вряд ли хоть один взрослый мужчина на правом берегу предлагал чаю, этот, такой городской, вопрос застиг врасплох. Не знаю, признавался ли он себе, но ему давно опостылело пить водку с мужланами. Он устал от обстоятельных встреч со злом и был готов считать благом хотя бы перемену декораций.
Итак, сели пить чай.
Как будто рука брала чашку, тело обмякало в кресле, взгляд обегал комнату и останавливался, улыбаясь, на милой неприметной детали вроде брошенных в чистую пепельницу запонок, – а в голове кто-то всевластный поворачивал рубильник, и вот Фиговидец машинально – он ничего не мог с этим поделать! – переключился в режим светской беседы, а когда понял, что рассказывает врагу, негодяю этнографические байки, было поздно – по крайней мере, для него. Он мог замолчать или растеряться, но продолжал как ни в чём не бывало, уже из чистой злобы, одержимый упрямством. Он не хотел говорить с Канцлером о чём-то важном. Он не хотел говорить с ним вообще. Но они уже говорили. Больше чего-либо другого Фиговидец не хотел выглядеть идиотом.
Николай Павлович слушал, задавал уместные вопросы, кивал и прекрасно понимал, что происходит.
Фарисею это не понравилось.
– Что будет с анархистами? – в лоб спросил он.
– Странный вопрос, – спокойно сказал Канцлер. – А со мной, а с Разноглазым? Вы сами-то знаете, что с вами будет?
– Я имею в виду, что вы собираетесь с ними делать?
– Уже ничего. Они не опасны.
– Это так внезапно выяснилось?
– Не опасны теперь, когда мы окрепли. Крепкая система выдержит горстку маргиналов. Крепкой системе, скажу откровенно, маргиналы даже на пользу. Они оттеняют её силу и ценность. Но система в становлении… Вещи, сами по себе отвратительные и смешные, могут стать соблазном. – Канцлер встал и с чашкой в руке подошёл к окну. – Вовсе не потому, что кто-то тянется к смешному и отвратительному. В них увидят то, чего временно лишена жизнь, то, кстати говоря, чего на самом деле в них нет: своеобразие, свободу. Я слышал, вы с ними встречались?
– Вот уж своеобразия у них навалом, – сказал я.
Я не мог назвать ни одну причину, по которой мне следовало встречаться с анархистами. Никто из них меня не простил, и все делали вид, что это не существенно. В довершение поднялась метель.
Фиговидец и Муха, не вняв предупреждению высших сил, взяли во фриторге ящик водки и попёрлись с визитом. (Даже фриторг водку на Охте продавал нормированно, по специальным талонам, и им пришлось часть талонов выпрашивать у Канцлера, часть покупать на чёрном рынке – о существовании которого Николай Павлович, увы, не подозревал.)
Злобай их впустил и, возможно, принял бы, но у него сидели Недаш и Поганкин. Демагогия одного и хамские насмешки другого обидели Муху и обескуражили фарисея – тем более что оба почувствовали, что продемонстрированная враждебность неподдельна. Фиговидец, винивший себя в смерти Кропоткина (он объяснял сам себе, что не виноват, но у него не было настоящей уверенности), в глубине души был готов к побоям, но не вынес жлобства. Не видь он анархистов в ровном, солнечном сиянии лучшего лета жизни, не будь для него эти люди частью света, шедшего от Кропоткина, не требуй громко лояльности память о человеке, которого он так любил и оплакивал, чьё отсутствие становилось невыносимым, когда Фиговидец смотрел на тех, кто остался, – слово «гопота» ещё тогда пришло бы ему на ум и язык. Демонизируя Николая Павловича, он вообразил, что тот осведомлён о подробностях встречи, и ощетинился.
– Вы их ненавидите, – сказал он, – и боитесь. Именно поэтому пытаясь выставить идиотами.
Если бы вы считали их идиотами всерьёз, не понадобилось бы столько слов и усилий. – Он тоже встал. – Что в планах? Открыть зал позора и водить туда народ на экскурсии?
Канцлер пожал плечами. Он стоял вполоборота у окна, прямой и собранный, и разглядывал Фиговидца без гнева и сочувствия. Фиговидец стоял распрямившись, но с обычной небрежностью, ленцой в позвоночнике – скорее дуэлянт, чем солдат – и смотреть старался холодно.
– Ясность чувств редка, непопулярна и всё-таки желанна, – сообщил Канцлер. – Я вас сержу, потому что сердиться вам следует на самого себя. Этнографический интерес завлёк вас дальше допустимого. Вы забыли, что дикарей изучают не для того, чтобы им подражать. И как бы ни восхищались их примитивными резьбой и ткачеством, в настоящей большой жизни то, что казалось образцовым, станет всего лишь экспонатом специализированного музея. В сущности, вы перестали быть учёным, – («Спасибо, что напомнили», – буркнул фарисей), – но и отказались принять, по всей видимости, с негодованием, роль миссионера. Очень жаль. Образованный человек может дать дикарю значительно больше, чем дикарь – образованному человеку.
На какое-то время Фиговидец остолбенел. Я с интересом ждал взрыва, но образованный человек не стал рассказывать, что думает про образованных людей. Он молчал – и это не было взнуздавшим ярость молчанием. Он смотрел – и в его глазах было пусто-препусто. Потом точным, но каким-то неживым движением повернулся на каблуках и вышел.
Я сел пересчитывать деньги. Купюр и бон оказалось так много, что рябило в глазах. Это была приятная рябь, не то что щекотка, а скорее мягкое и игривое поглаживание. Блеск золотых монет, возможно, выглядел бы живописнее, но у меня представление о золоте связывалось не с солидностью денег, а с понтами. Канцлер терпеливо ждал, поглядывал в окно.
– Всё правильно?
– Нет. Это условленная цена, но мне причитается вдвое больше. Вы не предупредили, что выставите меня дураком.
– Всего лишь вдвое? А я-то гадал, сколько вы запросите. – Он перехватил взгляд, верю, что алчный и исполненный сожаления, который я бросил на оберег. – Э, нет, нет, снимайте. Его я и на собственную жизнь не обменяю.
– Разве она вам дорога?
Я снял и передал ему кольцо. На пальце осталась призрачная тяжесть, тяжёлый след власти, тайны и богопричастности. Потом морок развеялся.
– Простите мне недостойное любопытство, – сказал Николай Павлович, подписывая новый чек для канцелярии, – но есть ли вещи… какой-либо причинённый вам ущерб… простой или нематериальный… от которого нельзя откупиться?
– Не знаю. Это важно?
– Я пытаюсь понять, в чём причина вашей алчности. Вам не нужна, я уверен, власть… Что же вам нужно?
– Ничего. – Я встал. – Но это не значит, что я откажусь от предложенного. Как там обстоят дела с моим гражданством?
Часть вторая Справедливость и милосердие (их преступления)
1Чего не могли простить ему снобы, так это нахально-простодушного пристрастия к таким, например, словам, как «восхитительный», «изящный», «прелесть». Илье Николаевичу ничего не стоило сказать «сладостное смущение», «аромат роз» и даже «чарующие серебристые туманы». (Это могли быть и «чарующие серебристые звуки».) Утончённые натуры – и те, что навсегда вычеркнули ароматы из своих словарей, и те, что пошли дальше, неукротимо взгромоздив на место ароматов самое грубое и вызывающее просторечие, – не знали, куда девать глаза.
Циники попроще считали, что ради подобного эффекта дело и затевалось, но вот Аристид Иванович как-то сказал: «Он, кажется, за нас, а я ему вовсе за это не благодарен». Старый лис прекрасно понимал – или думал, что понимает, – что для такого, как Илья, удовольствие дразнить дурачьё не могло быть первым по счёту, и в нём возревновала спесь учёного, привыкшего единолично владеть и словами, и полнотой их правоприменения; учёного, на лбу которого написано: «Оглашенные, изыдите».
Илья говорил, как говорилось, в том числе – словами прочитанных в юности книг, которые оставил при себе так же, как и неуклюжую от старости экономку, преданную и мало на что годную. Плевать он хотел, что у неё всё валится из рук и туманящийся ум путает среду с пятницей.
Его женитьба положила новый жирный штрих. Никто не позволял себе смеха и намёков в глаза, но общественное мнение склонялось к вердикту, что быть настолько одержимым женщиной – некомильфо. Алекс, скрепя сердце осваивающий роль шурина, сказал: «Фарс – это трагедия, которая происходит не с вами» – и устранился, сбежал в кабаки и книги. В лучших домах – а не было ни одного, куда Илья не был вхож, и ни одного, для хозяев которого его отказ от приглашения не стал бы ударом, – на всё, что он делал, смотрели с почтением, только теперь это был трепет людей, задавшихся вопросом, а не с безумием ли, пусть и священным, они столкнулись.
В нём все как-то предполагали худшее: затеи большого и вечно неудовлетворённого ума, утончённое, но беспощадное самолюбие, всю палитру коварства, вероломство, окрашенное жестокой иронией, – тогда как он просто, с бездумной точностью отдавался течению жизни, потоку, который выносил его, всего лишь раньше остальных, на стрежень, скалы или отмель. И вот интуиция и догадка курьёзно принимались за нахальство голого рассудка, лень – за бессердечность, фатализм – за математику.
«Богатство Города зиждется на грабеже, – спокойно, со скукою даже говорил он. – Ну и что? Вы знаете какие-то другие его источники?» – «Да, но как вам удаётся грабить без применения силы?» – «С чего вы взяли, что мы её не применяем?» А потом: «Делаясь привычным, беззаконие выглядит менее преступным». И вот так: «Проходит время, и мало-помалу всё, что было сказано лживого, становится правдой». «Жестокость денег». Аристид Иванович, правда, понимающей улыбкой давал знать, что половина – явно лучшая! – сказанного Ильёй Николаевичем где-то им вычитана, но никто не доискивался.
Когда, получив вид на жительство, я стал подыскивать квартиру, сразу выяснилось, что жить придётся у чёрта на куличках. Пески, Коломна распахнули гостеприимные объятия; славные унылые места, которые и сами знали, что при заключении арендных сделок им пристало смущённо потупиться. («Какой ты, оказывается, сноб», – сказал Фиговидец, который жил в одном из самых красивых и почётных уголков В.О. и на обитателей 22-й линии или Малого проспекта смотрел с благосклонным участием, воспринимавшимся почему-то в штыки.)