Волки и медведи - Фигль-Мигль 21 стр.


Когда, получив вид на жительство, я стал подыскивать квартиру, сразу выяснилось, что жить придётся у чёрта на куличках. Пески, Коломна распахнули гостеприимные объятия; славные унылые места, которые и сами знали, что при заключении арендных сделок им пристало смущённо потупиться. («Какой ты, оказывается, сноб», – сказал Фиговидец, который жил в одном из самых красивых и почётных уголков В.О. и на обитателей 22-й линии или Малого проспекта смотрел с благосклонным участием, воспринимавшимся почему-то в штыки.)

Разумеется, я недостаточно знал Город – и как раз в хорошо мне знакомые онорабельные кварталы дорогу преградили как скудость, по этим меркам, средств, так и – главное – противодействие коренных обитателей. Они не желали принимать в соседство пришлого точно так же, как не спешили породниться с нуворишами. Я не мог не заметить, как переменилось ко мне большинство знакомых. В разговоре они стали подбирать слова, в шутках проявлять осмотрительность, в перепалках уступать без спора и в общем выказывали деликатность, в упрёк которой можно было поставить только её чрезмерность. Нувориши были агрессивнее и смешнее: там, где у людей со старыми деньгами на строительство заборов шла преувеличенная учтивость, они прибегли, как к более привычному материалу, к хамству: отворачивались, проходили мимо с глазами без взгляда, ртом без слов. Им всё представлялось, что гиря из прошлого повиснет на устремлённой в будущее ноге, и нога яростно брыкала, прискорбно ломая тихие ростки новой столь вожделенной жизни. К тому же они откровенно боялись быть принятыми за моих давних клиентов, и протекали годы, прежде чем являлось понимание, что их прошлая жизнь, добродетельная равно как порочная, клеймо сама по себе – так что никакое убийство не положит на общий чумазый фон особое различимое пятно, – и, с другой стороны, мысль об убийстве не придёт так уж сразу на ум городским, поскольку сами они прибегали к моим услугам, в большинстве случаев, желая засвидетельствовать тонкость своей душевной организации, повинуясь привычке ходить к врачу, следуя моде, капризу, расстроенным нервам.

Я располагал подробной картой Города и, пока незнакомые места были только весёлым рисунком – жёлтые улицы, голубые каналы, зелёные пятна скверов, – не терял бодрости духа. Я хотел сущей малости: сочетания воды, листвы и шестого этажа – и долго не мог взять в толк, почему как раз это неисполнимо. Начав ходить по адресам, я обнаружил, что карта – самая подробная, точная, без всяких слонов и богинь – не передаёт потаённого уныния местности. Там было чисто, тихо и неизбывно провинциально. Сразу же за Оперным театром резкий воздух столичности сменялся каким-то другим, и – по изгибу ли Мойки, по изгибу ли Екатерининского канала – я выходил в безлюдные и бесцветные кварталы, по которым мощным последним отливом прошло и утащило с собой жизнь запустение. Заносчивая чистота Города здесь казалась почти нерукотворной, как у вычищенных ветром и водой камней.

Всё это время я жил в гостинице и с первого же дня перестал задаваться вопросом, зачем они нужны в Городе, куда никто не приезжал, а пары в мрачной горячке прелюбодейства и углы предпочитали мрачные. Ещё как были нужны! «Англетер» не скажешь, что был переполнен, но полон жизни. Сюда сбегали утомлённые детьми и жёнами отцы семейств, здесь оседали уставшие от себя старички и старушки, приходили обедать холостяки и ужинать – вдовы, находя (нужное подчеркнуть) покой, общество, тихую рутину или праздник. В «Англетере» была лучшая в Городе кухня, самый большой зимний сад, приветливые диваны, ласковые горничные, легендарный портье… простыни пахли так сладко… каждая вещичка источала дружелюбие, каждый постоялец чувствовал себя путником, у которого за плечами трудная дорога и бессонная ночь, впереди неизвестность, но между ночью и неизвестностью горячий суп и свежая постель, – а в моём номере висела под стеклом рисованная лубочная картинка «Адское чудище», и, если бы не грабительские цены, я остался бы в нём навечно.

Илья Николаевич появлялся здесь после заседаний Горсовета, и, поскольку его поздний завтрак совпадал с моим ранним, виделись мы постоянно. «Лизе большой привет», – всегда говорил я, прощаясь, а он смотрел на меня и серьёзно кивал. Лёгкий человек, который сам изобрёл себе мучение.

Он же привёл меня в Яхт-клуб на Крестовском. Зимою «Парусное общество» проводило здесь гонки на буерах, и я прекрасно отдохнул, отбиваясь от предложений покататься в подозрительного вида тележке. («Разноглазый, ну какая же это тележка? Это шлюпка».)

В одолженной шубе, я сидел на открытой деревянной террасе, пил подогретое вино и щурился на шлюпки под парусом, которые неслись по льду залива на полозьях острых, как коньки. Официанты выскакивали на террасу налегке в своих белых куртках, сверкающих, как снег вокруг. Их праздничный вид, точные движения и чуть надменные (ведь это был Яхт-клуб, пижонство для взрослых, понты, на которые пижоны с И.С. могли только облизываться) улыбки как нельзя лучше подходили этому февральскому дню, который весь был – синее небо, яркое солнце и пронзительный ветер.

– Глядя в воду, можно прочесть на своём отражении приближающийся час смерти.

– Хорошо, что тут лёд вокруг. Или по льду тоже читается?

– Да ну вас, Разноглазый. – Илья устроился в шезлонге рядом. – Мне-то откуда знать? Это всё так, беседу завести. Подумал, вам будет интересно.

– А. Ну тогда уже можно переходить к тому, что интересно вам.

Он рассмеялся.

– Расскажите мне про Автово.

– Именно про Автово? Не про Николая Павловича?

– Про Николая Павловича я и сам всё знаю.

– Похвальная уверенность.

Он никак не отреагировал, и я стал рассказывать про Автово.

– Я не понял, они что, совсем не возражали?

– А ваши конкуренты возражают, когда вы их разоряете?

– Это называется «слияние и поглощение».

– Вот-вот.

Мы смотрели на сияющие паруса, слышали далёкие радостные крики и близкие голоса проходящих в буфет. Город стоял ледяным дворцом посреди ледяного февраля. Мир был прочен как никогда.

– Он говорит «империя», – сказал я, – и Автово замирает, ошеломлённое величием предлежащих задач. Перед Николаем Павловичем, скажем прямо, замрёшь по-любому… Но они за ним пойдут. Не всё ли равно, насколько охотно?

– Не надо демонизировать.

Я промолчал.

– Нам было лет по десять, – мечтательно сказал Илья. – И затеяли мы бежать в Америку.

– Куда-куда?

– Это такая метафора. Все гимназисты в десять лет бегут в Америку. Начитаются про индейцев да золотые прииски, сухарей накопят… Ну вот как вы в первый раз решились ехать в Автово. С той разницей, что Автово действительно существует.

– Да?

– Да. Большинство ловят в лесочке за Павловском, где они как-то умудряются заблудиться. Но мы были парни умные и взяли курс на Кронштадт.

– Кронштадт – тоже метафора?

– Нет, Кронштадт – это Кронштадт. – Илья махнул рукой неопределённо вперёд. – Угнали яхту Колиного дяди. Лодка небольшая была, справились.

– И что?

– В самом деле, и что? В этом проблема детских воспоминаний. Ими так хочется поделиться, что любой случай поначалу кажется подходящим. Пока тебя, понятно, не вернут на землю дурацким вопросом. – Он развёл руками. – Коля после этого уже никогда никуда не бегал. Ему нужны чересчурные крайности и чтобы все силы напрягать. Война с варварами, например, которых никто не видел. Открытие Америки. Полёт на Луну. Героическое, добываемое исключительно из бредового. Это вопрос пассионарности, вы не находите? Когда всё мало-мальски разумное выбраковывается. А империя – дело техники. Быстро надоест.

– Ну а Кронштадт-то?

– Ну а в Кронштадт может попасть каждый желающий, достаточно нанять сани зимой и катер летом. Или вон буер. Хотите, сейчас и прокатимся?

– Не хочу. – Я поёжился, представив, как ледяной ветер уносит меня к чёрту на кулички. – Не нужно преувеличивать мою пассионарность. Эта шуба, – я легко подёргал мех, – и то пассионарнее. Даже в таком виде. Не то что когда своими ногами бегала. А чтобы надоесть… Он её сперва построит, а потом уже она ему надоедать будет, правда?

2

Вот так сразу и не скажешь, шли на Финбане бои или нет. Выражение «нынешняя власть» до того не поспевало за реалиями, что обыватели уточняли друг у друга: «Самая нынешняя?»

Поначалу людям было страшно, и они сидели по домам – и лишь выгнанные на улицу необходимостью, обнаруживали, что просто сидеть и бояться гораздо страшнее. Конечно, на улицах били и беспредельничали – но на этих улицах всегда кого-нибудь били, и беспредел входил в состав их воздуха. И когда Илья Николаевич говорил Канцлеру: «Они режут друг друга», – он, при всей своей жестокости, не понимал, что сгущает краски. Его городской взгляд отметил смуту, раздор, незапланированные и показавшиеся ему бессмысленными убийства, и безукоризненно логично последовал неправильный вывод о гибели Финбана как политического единства.

Моя родина очень бы удивилась, узнав, что исчезла с политической карты. Те же обыватели, включая самых разнесчастных, были бы до глубины души оскорблены известием, что их трактуют как подвергшееся геноциду стадо баранов. Побои, издевательства, убийства вблизи теряли в метафизическом размере – становились просто побоями, всего лишь издевательствами, ну там убийством, – и гипотетическому доброхоту со стороны обыватель всегда мог сказать: «Это жизнь», – взрослым, ответственным тоном.

Я съехал с квартиры, но бывал в провинции постоянно и много работал.

Во время моего отсутствия события развивались, как предсказал Календула. Банды сперва трусили и жались, потом сорвались с цепи. Сам Календула потерял двух человек и чудом уцелел при покушении, в особняке администрации недосчитались троих и ещё больше – дезертирами, но хуже всего пришлось ментам, оказавшимся в капкане между политическими противниками и народным гневом. И хотя убитые исправно утаскивали убийц на тот свет, убийства не прекращались.

Неожиданно и абсурдно в моду вошли похороны: тела по-прежнему бросали в Раствор, но теперь до дверей морга гроб тащила целая процессия, мужики без шапок, бабы в трауре. Люди консервативные осуждали подобное молодечество. Люди без устоев машинально за него цеплялись. Вдруг оказалось, что смерть, которой так стыдились, и мёртвые, которых так боялись, сделались частью повседневности. Их перестали прятать, их начали открыто оплакивать. Когда я вернулся, всем показалось, что жизнь войдёт в колею, но она туда не вошла.

Закончив с визитами, я неизбежно оказывался в Ресторане, ставшем центром интриг и заговоров. Интриги, в некотором смысле, присутствовали в нём и раньше. Сюда приходили снять и сняться; сплетничали, сводничали, знакомились по-простому. Здесь знали всё обо всех – а чего не знали, на славу придумывали. События становились известны прежде, чем произойти, и если их участник опаздывал оказаться первым вестовщиком, то мог уже не трудиться поправлять: его история была рассказана без него и куда – даром что искажённая – убедительнее. Великая власть слухов смиряла бедного очевидца. Ну что он мог – сперва надсаживался, потом огрызался – затыкал уши – и, мрачнея, сатанея, сдавал позиции: чем умнее был, тем быстрее и проще.

Я входил с мороза и, когда голова переставала кружиться в плотном, как вода, воздухе смрада и тайны, а отражённый многовидным стеклом свет ламп уже не так прыгал в глазах, оглядывал зал. Кислотных цветов мебель, увядшая мишура и неприкаянные артефакты слагались в интерьер, не знающий, чего от него хотят. Искательницы приключений, работяги, барыги и шпионы составляли общество, не умеющее себя назвать, – да и не согласились бы они объединиться в слове. Здесь говорили: «Дая с имяреком на одном поле срать не сяду», – а после вы обнаруживали их за одним столом.

– Разноглазый, золотце!

Я подошёл поклониться. Тотчас мне под нос подсунулась пленительная ручка (которую недоброжелатель назвал бы лапищей). Я не чинясь поцеловал яркие кольца.

Разодетая, разомлевшая и так сильно надушенная, что у еды тех, кто сидел рядом, был запах и привкус духов, Анжелика царствовала со всем простодушием коронованной особы.

Нечестно было бы назвать её сводней, пусть она и сводничала – но также скупала краденое, давала в рост, подбирала лжесвидетелей для суда: проискливая на любую грязь, слепо доверяющая своему – действительно безошибочному – нюху на зло.

Её жеманное и неуклюжее имя (оно могло быть и кличкой; слышалось в нём, под фестончиками и рюшами, неотвязное зудение комара) щедро анонсировало образ королевы-мещанки, хищную, низменно умную жадность под слоем румян в палец толщиной. Этот образ души настолько заслонил внешний вид Анжелики, что никто не обдумывал, как же она, между прочим, выглядит. (А была она спелая, дебелая, разудалая, живописно вульгарная в каждой черте и детали.)

– Присядь с нами.

Я устроился подле хозяйки стола. Справа от меня оказался один из контрабандистов Календулы, прямо напротив – Плюгавый.

– Анжел очка, – сказал я, – ты на тех ли поставила?

Плюгавый немедленно завозился и зашипел:

– Ах ты, гнида! Родиной, гнида, торгует, а к нам с советами! Сперва у фашистов отъедался, теперь из-за реки ему свистнули. Родина в беде! Родина в говне! Плевать такому на Родину!

– Да ладно тебе, Ваша Честь, – заступилась Анжелика. – Он просто шагает в ногу со временем.

– Шагая в ногу со временем, захромаешь, – меланхолично сказал контрабандист.

Я оглядел щедро накрытый стол – жизнерадостные горы мяса, энергичную зелень, приветливые стаканы и рюмки – и заметил:

– Родина тоже неплохо питается.

Контрабандист и Анжелика заржали. Плюгавого затрясло.

– Ты меня, гад, куском попрекни! Не тобой, что характерно, оплаченным!

– Фу, Ваша Честь. – Я чокнулся с Анжеликой. – Я разве не плачу налоги?

– И сразу тюрьмой повеяло, – меланхолично сказал контрабандист. – Разноглазый, а ты в Городе кому башлять будешь?

– Ещё не разобрался, – сказал я. – Бумаг прислали на жизнь вперёд, из пяти инспекций.

– Да я не про бумаги.

– Но в этом смысле в Городе не башляют.

Контрабандист выпил, хватил мясца, пожевал, прожевал, поразмыслил, не стоит ли изобразить обиду, и решил, что не стоит.

– Ладно. Не хочешь – не говори.

У Анжелики ни сейчас, ни прежде не было со мной никаких дел – и никакой слабости она ко мне тоже не питала. (Если к кому и была у неё слабость, так к Календуле: давняя печальная связь, поставившая обоих в анекдотическое положение шулеров, видящих друг друга насквозь.) Её бизнесу, вопреки устоявшемуся мнению, лучше бы способствовало более мирное и менее мутное время. Тихие, неяркие и неспешные дела требуют прочности рутины, добротных декораций. Много ли наловишь в мутной воде? Конечно, много. Но сколько ни приобрети, риск в любой момент всё потерять отравлял радость приобретения. Не зря она нервничала, и, хотя поглядывала зорко, бодро и повелительно, озабоченность не уходила с чванного, всё ещё красивого лица.

– Говорят, Захар снайперов нанял, – сказал контрабандист. – Подчёркиваю множественное число. Целым списком пойдут… а может, и пойдём, никто не знает, что там за имена.

– Захар себя вообще перестаёт контролировать, – отозвалась Анжелика.

Плюгавый снова вскипел и завозился.

– А я говорил хозяину! Подведомственные структуры на контроль нужно брать! Глаз не спускать! Руки не снимать с кнопки! Родина бдит, вот как! Родина мухи не пропустит! Поминутно узду должны чувствовать, гниды хитрожопые!

– Должны, – меланхолично сказал контрабандист. – Должны, конечно.

– А что фриторг? – спросил я.

– Фриторг обождёт, кто победит, и будет с ним договариваться.

– А Город?

– И Город.

– А если, пока они ждут, заводы встанут?

– Не единственные на свете наши заводы, – сказала Анжелика. – Перетерпят как-нибудь.

В это мгновение раздались рёв, аплодисменты, восторженные матерные вопли – и в меру высокий, в меру гнусавый, по-настоящему сильный голос пропел:

– Это что такое?

– Сегодня же суббота, – удивились они. – Живая музыка.

Плюгавый и здесь не утерпел.

– Вот что значит от родной земли оторваться! – прокукарекал он. – От корней и почвы! Наши песни – не ухмыляйся, гнида беспамятная! – ему не в радость!

Я покивал. Эту песню я уже слышал, но не от Родины, а от Дроли. В сопровождении оркестрика она оказалась более наглой и глупой, чем мне запомнилось.

Сквозь дым, сквозь чад – и даже сквозь гам и музыку, ставшие в этот миг доступными взгляду, как бесформенные, но грубые глыбы, – я смотрел в будущее, которое демонстрировало себя столь усердно и которого никто не замечал. Они все надеялись проскочить – а я ли не надеялся? – просочиться, остаться в стороне, не внакладе, по крайней мере, не в дураках – ну а если и в дураках, то хотя бы в живых.

– Календула не получал предложений с Охты? – спросил я, не рассчитывая на ответ.

За столом озадаченно замолчали.

– Где та Охта, – меланхолично сказал контрабандист. – А где мы.

– Воспользуются нашей гражданской войной, – настаивал я, – и придут.

– Да зачем им сюда приходить?

– А в Автово зачем им было приходить?

– У нас нет такого бабла, как в Автово, – сказала Анжелика, быстро посчитав в уме. – И скажи, Разноглазый, как они придут? Через Джунгли пробьются?

– По Неве, – сказал я неожиданно для себя самого.

С моих собеседников сошла оторопь, и троица дружно заржала. Привыкшие смотреть на реку как на забор, они не сумели увидеть в ней дорогу. Даже для контрабандистов Нева была забором, в котором они искали проломы и дыры. С таким же успехом я мог сказать им, что Канцлер с войсками прилетит по воздуху.

Назад Дальше