– Город не допустит, чтобы по Неве армии туда-сюда гуляли, – сказал контрабандист. – Да и лёд вот-вот тронется.
– Тронется и пройдёт, – упорствовал я. – Тогда по чистой воде на лодках. В нашу сторону им вообще по течению.
– Правильно, Разноглазый, мыслишь, – одобрил меня Плюгавый. – Но не туда, не туда. – Он поднял палец, нос и плечи. – Календула с китайцами переговоры ведёт, гнида продажная. То есть это он думает, что он, а на деле – они с ним. Интервенция у китайцев в плане! Пятую колонну обрабатывают! А те и рады жопой плясать!
– Чо за бред! – закричали контрабандист и Анжелика.
Плюгавый отмахнулся.
– Китайцы мутят! – изо всех сил крикнул он. – Не с Календулой, так с ментами! Со всеми разом! Оптом вас, предателей, скупают! Родина всё знает! Обо всех знает!
– Ну ты уж того, Ваша Честь, – сказала Анжелика разгневанно. – Сдуйся. Нашёлся один патриот на всю округу! Не хуже твоего Родину любим. И в геополитических интересах тоже, знаешь, разбираемся. – Под килограммами косметики её лицо рдело глубоко в землю упрятанным вулканом, и можно было скорее вообразить, чем увидеть, как бушующая кровь расцветает узорами и язвами капилляров. – Предъявы делаешь? Морали давишь? А как насчёт того, что китайцы всю дорогу губернатору заносили? А у Колуна твоего какие дела на севере?
– Клевета! – завопил Плюгавый. – Измена!
– Казнокрады! – заорала Анжелика. – Ворьё примеченное!
– Убивают! – грянуло откуда-то сбоку.
Никого, кроме меня, этот крик не отвлёк от дискуссии, да и мне не столько хотелось знать, кого там убивают, сколько были скучны взаимные счёты разбойников. Я развернулся вместе со стулом и стал прилежно вглядываться.
Народные дружинники вознамерились накостылять менту, а для этого его нужно было вытащить из-за стола и – в идеале – из Ресторана. (Свычаи и приличия возбраняли устраивать драки в самом Ресторане, живым напоминанием о чём уже стоял наготове с хлыстом в руке владелец заведения.) Миксер был здесь же и с озабоченным видом следил за своими парнями. Мент – замечу, в штатском, что не мешало его идентифицировать, но указывало на внутренний надлом, – верещал, лягался и кусался. Народ за соседними столиками начинал жаться и ёрзать, за столиками подальше – засматривался, не прекращая жевать. Оркестрик, подсобравшись, грянул нечто похабное.
Дружинники наконец одолели и поволокли заходящееся от ужаса тело прочь. Миксер двинулся следом: посмотрев сперва на хозяина Ресторана, даже шагнув в его сторону, но передумав. Хозяин отвечал очень напряжённым и мрачным взглядом. В меня кинули комочком хлеба.
– Да, Анжелочка?
– С нейтральными зонами всегда так, – сказала Анжелика спокойно. – Кому нейтральная, а кому – нет. И главное, ни за что не угадаешь.
– Тут уж какой расклад, – согласился контрабандист. – Чего гадать, пока не увидишь.
– Хозяин-то, – сказал я, – как переживает.
– Попал под замес, чего переживать.
– А репутация? Он же гарант… своего рода.
– Вот пусть и поглядит, чего его гарантии стоят, – отрезала Анжелика.
– Это против правил.
Они неодобрительно зафыркали.
– Ты скоро останешься единственным, кто их соблюдает.
– Если кто-то перестаёт соблюдать правила, – ответил я, – они от этого быть правилами не перестают.
– Даже если вообще все перестанут?
– Даже так.
Плюгавый, который и без того подозрительно долго молчал, не вытерпел и крикнул:
– Для гада правила важнее Родины! Гаду предать неймётся! Здесь Родина правила устанавливает, понял, нет?
– Молодец, Ваша Честь, – сказала Анжелика, но улыбнулась мне: сочувственно, покровительственно и с долей презрения. – Не в правилах дело, дело в людях. Люди решают, какое из правил сейчас правило, а какое – нет. Знаешь, как это называется?
В Ресторане голоса, дым, музыка, пар от еды и тел сбились в плотную пелену, сквозь которую уже не просвечивал рисунок жизни. Кривой, неудачный, некрасивый, он тем не менее существовал, и его осмысленность, заложенный в него намёк – пусть в этом случае, наряду с детскими каракулями или набросанным в темноте, лихорадке и спешке черновиком стихотворения, воплощение оказалось бесконечно далеко от задумки – не давали миру развалиться. Теперь я его не чувствовал, не видел, сколько ни вглядывался.
– Разноглазый!
– Да, знаю, – сказал я. – Хаос.
Когда через пару дней я работал на Миксера и тот хмуро жаловался на безвластие и неразбериху, мне пришлось заметить, что людям, беспредельничающим в нейтральной зоне, грех потом удивляться. «Беспредельничают всегда другие», – сказал Миксер. Мы не обменялись ни единым бранным словом, но атмосфера вмиг утяжелилась, а лица присутствующих покраснели. «Шшшш», – сказал я.
3Городской совет действительно прислал на Финбан комиссию. Расследование преступлений против человечности свелось к тому, что комиссия из трёх человек (поседелый клерк от юридической службы Горсовета и два профессора с В.О.) засела в особняке администрации и погрузилась в изучение бумаг. Ничего сверх того, что было написано на бумаге, они не видели – да притом и бумаги им принесли не всякие, – а приём жалобщиков, что также входило в программу, всё откладывался и откладывался из-за трудностей в согласовании регламента.
Профессора (специалист по Спинозе и специалист по Блоку) горели рвением – аж руки тряслись при мысли о всех обидах и несправедливостях, какие можно сделать человеку, – но с юристом я поладил. Не угрюмый, не унылый, невозмутимо сосредоточенный, он тихо корпел в отведённом ему углу и, когда разговаривал со мной, не трудился скрыть поблескивавшую в глазах насмешку.
– Что вы будете делать дальше?
– Представим Горсовету отчёт.
– А Горсовет что сделает?
– Вынесет резолюцию. – Он закрыл и перебросил какую-то папку из одной стопки в другую. – Можно даже предположить какую.
– О необходимости положить конец?.. – предположил я. – Навести порядок?.. В таком роде?
– В таком. Вы прекрасно сформулировали наши ближайшие пожелания.
– А что потом – оккупация?
– Нет. Резолюция не даёт права на силовое вмешательство во внутренние дела провинции.
– Почему?
– Это спровоцирует ещё большее насилие.
– Вот как, – сказал я. – И по какой методике вы его измеряете?
Он взглянул… скажем так, дружески. И ответил:
– Вы умный человек, патриот – хотя и с видом на жительство – кстати, поздравляю – в метрополии, – и, видя, что происходит, сердитесь. И я бы на вашем месте сердился. Наша комиссия, – он пожал плечами, – действительно производит то ли комичное, то ли удручающее впечатление, и я – на своём собственном месте – был бы против её назначения, если б моим мнением соблаговолили поинтересоваться. Что ж тут делать, коли делать нечего! Но взглянув на вещи трезво – а этот взгляд, полагаю, присущ вам в высшей степени, – вы должны будете признать, что в сложившейся ситуации причинение наименьшего зла уже есть благо. Не думаю, что мы окажемся заметным сдерживающим фактором. Но и в усилении дестабилизации нас будет не упрекнуть. – Он говорил как писал, притом казённую бумагу. А теперь, явно устав говорить, заскучал и торопился поставить точку. – Пока что наша миссия – привлечь к проблеме ваше же внимание. Если местная власть найдёт в себе силы контролировать…
– Местных властей сейчас по числу банд, и никто из них контролировать не в состоянии.
– Будем надеяться на лучшее.
– Неужели в Городе не видят, что рано или поздно всё это хлынет к ним?
– Ерунда, – сказал он искренне. – Вам – ведь есть в вас что-то злорадствующее, не так ли? – хотелось бы верить в подобное развитие событий. Но оно невозможно.
Юрист был неглупый, опытный, и я не мог понять, почему он не понимает. Я сделал последнюю попытку.
– Сперва Город делает вид, что ничего не происходит. Потом присылает гуманитарных клоунов. Когда по Невскому пройдёт парадом Национальная Гвардия Охты, вы, очевидно, ответите резолюцией о недопустимости нарушения границ?
– Господь с вами, при чём здесь Охта?
– Абсолютно ни при чём. Какое отвратительное кликушество! – сказал новый голос: глубокий, взволнованный.
Мы разговаривали в кабинете Потомственного. Хозяин кабинета принял комиссию со слезами на глазах, не знал, чем угодить, не отходил от профессоров (величая каждого «господин профессор», с благочестивой радостью глядя на их товарищество – и не зная, что в коридорах университетской жизни эти товарищи не раз пытались вырвать друг другу горло). Теперь он стоял в дверях и пронзал меня взглядом.
Вид у юриста сразу стал сонным.
– Ммм… Пётр Алексеевич…
– Простите, Юрий Леонидович, что так вторгаюсь, – сказал Потомственный строго в его сторону, а в мою боком излучая пышущее недовольство. – Только что пришли документы по милиции.
– Замечательно. Приобщу.
– Не лучше ли выделить их в отдельное производство?
– Замечательно. Приобщу.
– Не лучше ли выделить их в отдельное производство?
– На каком же основании?
Потомственный сжал руки и улыбнулся. Часть улыбки, адресованная мне, была презрительной, часть, адресованная юристу, – неуверенно-сообщнической, и обе – глупыми. У Петра Алексеевича не было шансов пустить зверства наших ментов не то что отдельной главой, но даже с красной строки, и не скажешь, что он этого не знал: знал, но не желал дать своего соизволения. Ему казалось очень важным, что он – лично он – лишит беззаконие моральной санкции. Как назло, никто вокруг не считал его такой персоной, чья моральная санкция много весит. Но он не унывал.
– Что мы за люди такие! – восклицал он, оглядывая собственный кабинет, словно искал увидеть затаившуюся в углу, как крысу, нацию. – Почему так непотребно живём! В наших судах нет правды, в органах власти – порядка, в быту – опрятности, у милиции – чувства долга и нигде – взаимного уважения.
Мы погрязли в разврате, коррупции и невежестве! Мы лишены элементарных человеческих чувств!
– Резюмирую, – сказал юрист. – Вы, Пётр Алексеевич, объявляете себя подлецом и идиотом?
Потомственный оторопел.
– То есть как это? Я не подлец.
– Следовательно, вы пользуетесь словом «мы», априорно исключая себя из этой общности? Но ведь это местоимение первого лица.
Ах, нетрудно поймать дурака на слове – и всё же нужно признать, что подлость и глупость, поделённые на всех, предсказуемо становятся фигурой речи. Никто, бранясь, под «мы такие-сякие» не разумеет «такой-сякой я». Из «мы» вымывается всякая личная ответственность, превращая «мы» в «они» – как с другими целью и результатом, но на тех же основаниях нож убийцы превращается при смене местоимения в лес обнажённых за правое дело копий.
Пётр Алексеевич решил не спорить. Пётр Алексеевич даже решил тонко улыбнуться, давая таким образом понять, что оценил упражнение городского в софистике. Игра ума, в конце концов, тоже спорт аристократов.
– Пётр Евгеньевич и Евгений Львович, – сказал он, – подготовили текст обращения. Разумеется, вчерне. Если вы пожелаете внести дополнения, перед тем как ставить свою подпись… – В заискивающей улыбке появилось что-то робкое, усталое. – Я консультировал, в меру сил. Местные реалии, вы понимаете…
– Обращения к кому?
– Ну… К здоровым силам провинции.
– Будь в провинции здоровые силы, мы бы здесь сейчас не сидели, – невнимательно обронил юрист и, только заметив, какое впечатление произвела его ненамеренная, рассеянная жестокость, пустился в вежливые объяснения. – Мы только наблюдатели, – сказал он. – Любое обращение есть так или иначе призыв, любой призыв – уже действие, и безразлично, в форме борьбы или соучастия. Поначалу кажется, что такая важная вещь – единственно важная, как многие думают, – правильно выбрать сторону, определиться, под каким ты богом… А это бессмысленный выбор, подло заставлять его делать. И не сделать – тоже подло. Когда так далеко заходишь, ноги уже сами идут.
Потомственный слушал с почтением и мукой, но из всей речи понял лишь то, что обращаться к правобережному быдлу городской считает ниже своего достоинства. (Да, это он был готов понять и принять.) Но, с огромным уважением относившийся к слову «философия» – так же, как к словам «культура», «традиция», «духовность», – он видел за словами сумму позитивных результатов, достигнутых человечеством на его нелёгком, непрямом, но вернонаправленном пути – пути, в общем, уже при царе Горохе снабжённом указателем «торная дорога», – видел выставку предметов таких же чинных, как сами слова («философия», «культура»), – вот это всё, а не думание как процесс, думание как путь косой, кривой и одинокий, пунктир индивидуалистической тропки в никуда из ниоткуда. То, что говорил юрист, не было для Потомственного философией, потому что тот был юрист, а не философ, не специалист по философии тем более. С профессорами ему было легче, хотя и унижали они его сильнее – так, походя. Ведь у них были общие идеалы.
Раздался быстрый дробный стук, дверь, не дожидаясь ответа, распахнулась, и профессора вступили в кабинет, а вместе с ними рука об руку – беда и карикатура.
Специалист по Блоку и специалист по Спинозе пришли сюда из мира, который считал, что принятые им законы не только правильные, но и универсальные. Не может быть двух разных правильных законов об одном и том же, не так ли? С излишним почтением относясь к своим убеждениям и с недостаточным – к истории, специалисты не умели заподозрить, какая роль отведена им историей в отместку: благонамеренные, но зловредные люди, которые несут прогресс и всюду приносят разруху.
– Разработанная нами Концепция Гуманитарной Интервенции… – начали они хором и осеклись, переглянулись, смущённо рассмеялись. Последовала изысканная пантомима: по виду – состязание в учтивости, а подлинный смысл заключался в том, что заговорить первым теперь, с позволения собрата, было поражением.
– Да, – сдался или решил быть умнее профессор пожилой, бритый и с гневными глазами. – Концепция разработана. Не преувеличивайте мои заслуги, Пётр Евгеньевич. Я сделал, что мог, вы сделали, что могли… Гм. Не меньше. Сейчас речь должна идти о воплощении. Однако я, пожалуй, напомню, в самых общих чертах, суть идеи.
– Надо так надо, – согласился юрист. – Напоминайте.
– А вот не нужно иронизировать, Юрий Леонидович! – нервно выпалил Пётр Евгеньевич: профессор помоложе, в бороде и с глазами плачущими. И он, кстати, не производил впечатления человека, который расщедрится преувеличить чужие заслуги. – Не нужно! Пока вы в безопасности сидя иронизируете, люди гибнут прямо на улицах.
– И в застенках, – добавил Евгений Львович.
– Честные люди?
– Честные! И нечестные! Осмелюсь сказать, что бессудное надругательство над кем бы то ни было делает это различие неважным!
– И преступление оно делает неважным? – уточнил юрист. – Возможно, даже обеляет?
– Когда дискредитирована идея законности, – вступил Евгений Львович, – безнравственно заниматься крючкотворством и софистикой. Мы видим страдающего человека, прежде всего и только страдающего человека. Что он совершил, в силу каких причин он это совершил, совершил ли вообще или был обвинён облыжно – судить не теперь и не нам. Гуманность не задаётся подобными вопросами. Гуманность требует одного: положить конец его страданиям.
– Да он и сам отмучается, – сказал я.
– Мы знали, что столкнёмся с непониманием и враждебностью местных элит, – кротко сказал Пётр Евгеньевич. – Насмешки, недоверие, злоба, глухое противодействие… Арсенал небогат и предсказуем. Однако же и мы, со своей стороны, решили перейти к стратегии прямого действия. Насмешки мимо ушей пропустить можно. Открытое возведение препятствий – нельзя.
– Мы планируем посетить Управление внутренних дел, – пояснил Евгений Львович.
– Ментов, что ли? Это опасно.
– Ну что ж, мы готовы. – Пётр Евгеньевич глянул на Евгения Львовича и мягко прикоснулся к его плечу. Их взаимная неприязнь, даром что подавленная, утаиваемая, всячески замаскированная, была видна за версту – и не составляло труда представить, с какой злобой, болью и ненавистью принимались эти мирные деликатные прикосновения: на грани, а может, уже и за гранью извращённого удовольствия.
– Это опасно, – сказал юрист.
– Мы настаиваем, Юрий Леонидович. – Юриста оба не любили открыто, без затей. – Это необходимо сделать.
Особый глубокий голос, которым это было сказано, не предвещал добра. Особый глубокий голос и прорезается, когда в летящий по ветру плащ героизма облекается какая-нибудь немытая подлянка.
– Наверное, это всё-таки удастся устроить, – пролепетал Потомственный.
Пока шла беседа, он молчал, впитывал каждое слово, напрягал все силы, дабы сберечь для будущих поколений драгоценные memorabilia: и главное, и неотфильтрованные мелочи. Пётр Алексеевич не видел необходимости инспектировать обитель зла, горевал и корил себя за неспособность увидеть, и готовность профессоров рискнуть наполняла его душу сладким томлением… а что рисковать они будут, скорее всего, другими – как ни крути, это были слишком неравноценные другие, чтобы мыслящий человек не принудил себя ими пожертвовать ради общественного блага.
Сходили за Плюгавым, объяснили, что к чему.
– Да вы чего, рехнулись? – сказал Ваша Честь, когда до него наконец дошло. – Вам там бошки оторвут! Кишки выпустят! Захар с катушек слетел, бандитствует внаглую!
– Попрошу вас! – Евгений Львович заледенел и подтянулся. – Вы, насколько я понял, отвечаете за нашу безопасность. Мы предлагаем, вы обеспечиваете, именно в таком порядке. – Он кашлянул. – Если все здесь, конечно, вкладывают в слово «порядок» одинаковый смысл.
– Ещё как отвечаю, – сообщил Плюгавый. И он подсобрался, и он почуял врага. – В печёнках уже ваша безопасность сидит. Порядка я не знаю, по-ихнему! Не пальцем деланный! Родина меня выучила, в люди вывела, теперь вот поручила… поручила… – Он захлебнулся слюной и яростью, не находя полновесно обидного слова. – Да пусть хоть гусей пошлёт пасти: честь отдал и пошёл! И порядок вам будет! Нельзя к ментам соваться!