(можно сказать: мысленным взором приблизился)…
и воспарил над ней, лежащей действительно недвижимо, будто время реки вдруг остановилось или время Смотрителя неслось слишком быстро, чтобы заметить ее ток. И, воспарив, он увидел глубоко под водой нечто большое и темное, тоже недвижно лежащее. На дне?.. Он стремительно понесся вниз…
(тоже, наверно, мысленным взором)…
и вошел под воду, в реку, даже будто бы ощутив ее холодное и плотное тело. Но раз он мог легко проникать в чужой мозг, то что для него было проникнуть в какую-то реку, котором скорее всего и представился этот мозг его странному воображению! (Сказано: фантом…) Ничто не стоило. И он проник, и добрался до этого большого и темного, и увидел, что это — лодка. Или даже корабль, точнее, кораблик — но с палубой, с надстройкой на палубе, с гордой мачтой позади надстройки.
Смотритель приблизился к надстройке — сооруженьицу-домику-рубке, нырнул внутрь. Там не было ничего. Только штурвал и компас. Примитивный. Медный. И все… Суда современника Шекспира Френсиса Дрейка, знаменитого пирата и верного слугу Британии, не исключено, были оснащены более точными навигационными приборами…
Но Смотритель почему-то знал (как всегда знал), что именно этот компас ему и нужен, что он — на верном пути, а вот утонувший кораблик… чей?., да испытуемого, то есть друга Уилла, вестимо… заблудился, и курс его следует поправить.
Смотритель протянул руку и пальцем постучал по стеклу компаса. Стрелка дрогнула и повернулась. Смотритель еще постучал. Стрелка еще подвинулась и уперлась концом в цифру «семь».
Смотритель понятия не имел, почему на компасе были не стороны света, не градусы, а простые цифры — как на циферблате часов. Он не имел понятия и о том, почему хочет, чтобы стрелка сдвинулась, и почему его устроило, что она остановилась на «семи». Он давно послушался Наставника и не «брал в голову» лишнего. Он просто развернулся, как ныряльщик, в тесном пространстве рубки, выплыл на палубу и пошел вверх. И вынырнул.
А там уже было солнце. И чистое небо за окном. И уже не рубка, а знакомая и такая же, как рубка, тесная комната-шкаф. И Шекспир недвижно сидел на кровати и тупо смотрел на графа Монферье.
— Очнись, парень, — сказал ему Смотритель и сел на табурет.
Он устал, как обычно — при зондировании чужого мозга.
И ему было мучительно жарко. Он стащил с себя тонкий, но все равно теплый джеркин, сбросив золотой пояс-цепь прямо на пол, расстегнул миллион пуговиц на рубашке, вздохнул свободнее. — Пора к делу приступать, Уилл. Времени у тебя — пока я здесь окончательно не сопрею…
Мысленно поклялся перенести дальнейшее творчество подопечного к себе в дом, а то и на природу куда-нибудь. То, что оно получится (дальнейшее творчество), сомнений не возникало. Что задумал, то и сотворил. Не чудо, нет. Работу сработал. Тем более теперь, после зондирования, ему будет легко вести менто-коррекцию: просто войти в мозг, зацепиться там и — поехали…
— Получилось? — почему-то шепотом спросил Уилл.
— Спрашиваешь! — ответил Смотритель. — Сейчас ты сядешь и напишешь тако-о-ое…
Он не знал, что напишет Шекспир. Но знал, что напишет обязательно. И что написанное будет именно шекспировским — пусть не совсем таким, каким оно дойдет до благодарных потомков, но это-то и не нужно. То, что дойдет, претерпит за грядущие годы немало изменений — и авторских, и не авторских. Ведь тексты, помещенные в 1623 году в Великое Фолио, ставшее каноническим сводом творчества Барда, по определению, по обыкновенному здравому смыслу должно отличаться от первоначальных вариантов. Первоначальные — они, может, и самые непосредственные…
(счастливые дети гения)…
но не… как бы поточнее… не выросшие, что ли, не обкатавшиеся на публике, в речи актеров. Да и плох тот художник, которого не тянет взять в руки перо… или кисть, или резец… и улучшить, добавить, расширить, сократить… да мало ли что сделать!
Короче, что напишет живой Шекспир — не догма. Догма — чго останется после его смерти. Вот это-то Смотритель и доказывает (обязан доказать) своей тихой, никому не заметной работенкой.
Он встал, порылся среди снеди в корзине и по очереди достал оттуда скрученные в трубочку и перевязанные шпагатом листы (положил аккуратно на подоконник), пучок писчих перьев, уже очищенных и отточенных (положил на подоконник), пузырь с чернилами (поставил туда же). Потом пододвинул к подоконнику табурет.
— Садись, Уилл, — сказал устало. — Твори.
Шекспир послушно поднялся с кровати и пересел к окну. Спросил тоже послушно:
— Что творить-то?
— А что тебе хочется?
— Мне? — Шекспир задумался, словно прислушивался к себе: вообще-то хочется или нет? Все же не утерпел, перепро верил: — А ты точно знаешь, что мне хочется писать?
— Точно, — подтвердил Смотритель, небрезгливо укладываясь на несвежие простыни и кладя ноги в обуви прямо на покрывало. — Я же сказал, что все получилось. Ты хочешь — раз. Ты хочешь именно писать пьесу, а не сочинять ученый трактат — два. Ты сейчас подумаешь чуть-чуть и сообразишь: какую именно пьесу ты сегодня начнешь.
Шекспир уложил руки на подоконник, оперся подбородком на кулаки и уставился в окно. Что он там видел? Что-то, наверно, видел, если задумался всерьез и надолго — удивительное состояние для человека, никогда ни о чем так не задумывавшегося.
Смотритель ждал. Он знал, что рано или поздно Уилл поймает мысль, которая, вероятно, уже родилась и бродит где-то в глубинах его мозга, перескакивает с синапса на синапс. Или, что Смотрителю понятнее, поднимает со дна неведомой реки утонувший кораблик, и тот встряхивается, как утенок, покачивается, поскрипывает добрым деревом и в путь отправляется. Уже не фантомом, а живым водоплавающим средством передвижения.
А ты знаешь историю про то, — начал Шекспир, обер нувшись к графу, — как один пьяный медник заснул у входа в трактир, а тут на него наткнулся один лорд. Ну, он, этот лорд, был большим забавником и хитрованом и приказал слугам до ставить медника к себе в дом, помыть, подстричь, переодеть в его, лорда то есть, платье и уложить в лордовскую постель. А потом, когда тот проспится, представить все так, будто медник и есть лорд. Все это исполнили. А лорд еще уговорил актеров… ну, были они там, рядом, были… представить для медника, когда тот проснется, некую историю…
Знаю. — Смотритель прервал поток слов, потому что он читал и смотрел на театре «Укрощение строптивой». — Знаю, — повторил граф Монферье, потому что он успел недавно увидеть эту забавную, но скверно написанную пьеску, сыгранную какойто бродячей труппой в окрестностях Глостера. В лондонских театрах она, кстати, не игралась. — И что с того?
Бербедж как-то говорил, что хотел бы ее поставить. Но текст уж очень плох. Мол, надо найти переписчика. Он даже Марло просил…
— А тот что?
— А тот не захотел.
— И что с того? — повторил Смотритель, хотя прекрасно знал, что с того.
— Может, я и напишу? — задумался Шекспир. — Знаешь, я прямо так и вижу этого медника. Вот он ругается с трактирщицей… толстая такая… как тетка Хеккет из Уинкота, это рядом со Страдфордом, я знаю места с детства и тетку Марион отлично знаю, она нам, мальчишкам, всегда давала воды, настоянной на яблоках… он ей не заплатил, конечно, пенсов десять или пятнадцать… а медник — Слай, как наш Слай, ну, из театра, ты его должен помнить… пусть его в пьесе зовут, как Марло, Кристофером… — засмеялся отстраненно, словно раз говаривал не с графом Франсуа, а сам с собой.
Точное слово «отстраненно», подумал Смотритель, Уилл уже не здесь, он — в Уинкотте, в окрестностях родного ему Страдфорда, где живет его знакомая Марион Хеккет, где стоит трактир, в котором он сам бывал не раз, пил в детстве дареную яблочную воду, а в юности — что-то покрепче и знает, что на десять — пятнадцать пенсов там можно славно надраться.
— А где происходит действие? — спросил он у Шекспира. — В Страдфорде?
— Где? — Шекспир трудно возвращался в родную комнату. Сказал раздраженно, как человек, которого отвлекли от дела на пустяки: — В каком Страдфорде? Что там может происходить? Где-нибудь в Греции, в Афинах, например… Или в Италии… Даже, наверно, лучше — в Италии. Там, мне говорили, еть город Падуя, краси-и-вый…
— Ты же там не был, — поддел Смотритель.
Но Шекспир не подделся.
— Ну и что с того? — удивился он. — Я напишу, а подробности потом выясним у тех, кто был. У его светлости графа Рэтленда, например. Или у его светлости графа Саутгемптона. Или у его светлости графа Эссекса. Кто-то из них там наверняка бывал…
— Логично, — согласился Смотритель. — Кто-то, может, и бывал, несмотря на молодость… Хотя, если ты не возражаешь, кое-что о Падуе и я могу рассказать. Я-то уж точно бывал там.
— Значит, расскажешь, — рассеянно откликнулся Шекс пир. — Позже. Не отвлекай меня…
Он уже держал в пальцах перо, он уже откупорил чернила, он уже развернул лист и прижал его верх, чтобы не сворачивался, бутылочкой.
Смотритель закрыл глаза.
Со стороны — отдыхает человек. Однако он так и не ушел вовсе из мозга подопечного, сохранил менто-связь, разве что исчезла река, а кораблик, судя по всему, действительно вырвался со дна и уплыл вперед — уже и не видать его. Он, Смотритель, вполне мог бы…
(ну, чуть больше Силы, чуть глубже вторжение в мозг испытуемого, перципиента)…
возбудить в Шекспире постоянную и ничем не прерываемую способность (или все же гений!) слагать слова во фразы, возбудить ее навеки и отойти в сторонку, даже не наблюдая за подопечным. Разве корректируя иногда творимое тем — чтоб, значит, Миф жил и не менялся. Но тогда Шекспир стал бы только Шекспиром, Потрясающим Копьем, то есть актер — драматургом и поэтом, две биографии слились бы в одну, и тайна Великого Барда (миф о нем) исчезла бы из Истории, оставив правдивую и полную подробностей жизнь еще одного Гения.
Мало ли Гениев, чья жизнь — никакая не тайна, знает госпожа История? Не мало, к общему счастью…
Нет, Шекспир для всех должен остаться таким, каким его знают и в общем-то любят современники: веселым, легким на язык, вольным на дружбу, повторим — не глупым, остроумным… Кстати, вот загадка из его подлинной, описанной редкими современниками и частыми литературоведами биографии: как понять толковое умение делать денежки из всего, что подворачивается, умение, осуждаемое оными литературоведами, спецами по Великому Барду, поскольку они не в силах соединить корыстолюбие и талант в одном человеке и тем самым упрямо доказывают, что жадюга Шекспир никак не мог написать «Гамлета» или даже «Укрощение строптивой», как это умение объяснить? Что-то Смотритель до сих пор не замечал в друге Уилле способности зарабатывать. Способность тратить — это пожалуйста, а наоборот… Может, умение сие — побочный эффект, возникший в перципиенте при менто-коррекции, возбудившей в нем талант поэта?.. Как там Шекспир шутил: стану, мол, не драматургом, а негоциантом. Неужто получил вдвое? Может быть, может быть… Случалось в практике Смотрителя похожее. И если талант поэта будет контролироваться Смотрителем, особенно — поначалу, то дар коммерсанта, видимо, поселится в Шекспире безнадзорно.
И то славно: хоть какая-то компенсация за невозможность стать гением при жизни. Да и кто из ныне живущих, из современников Шекспира и графа Монферье, в самом деле, поверит, что миляга Уилл и есть тот самый Потрясающий Копьем? Никто не поверит. Из тех, кто хорошо знает или еще узнает Уилла — точно никто. И Миф останется Мифом. Современники (близкие по духу тому, что творит Бард) будут только подозревать, кто он — Потрясающий Копьем, будут даже думать, что, как говорится, знают, но не протреплются (как и их потомки), но никто не подумает на самого Уилла. И на какого-то французского графенка — тоже, хотя он, конечно, смышлен и образован, миляга, но — лягушатник, а что с них возьмешь!..
И только в анналы Службы Времени лягут неведомые миру доказательства того, что Шекспир — един в двух ипостасях. Но анналы, как уже сказано, это — super top secret, так что шекспироведы всех мастей могут спать спокойно. А Смотрителю — судьба следить за творческим состоянием Гения, живущего в коммерсанте. И не давать оному коммерсанту считать Гения собой. Не слабо, а?
Не слабо. А то, что Уилл начал «шекспириану» не с «Генриха VI», как считают одни шекспироведы, не с «Двух веронцев», как считают другие, не с поэтических…
(хотя и не подходящих для Гения по уровню)…
«Феникса и Голубя» или «Венеры и Адониса», как считают третьи, а с «Укрощения» (как, кстати, считают четвертые), то так тому и быть. Или иначе: значит, так и было на самом деле. Потому что все, что случится с корабликом, вынырнувшим из реки, уже случилось. Это — закон Истории, установленный Службой Времени. И только он, закон этот, единственно верен.
3
Смотритель спал и во сне видел, как работает Уилл. Такой, значит, сон его посетил — глубоко реалистичный. Но Смотритель…
(если бы его разбудили и потребовали объяснить сей sonmium phainomenum, то есть феномен сна)…
привычно знал: даже во сне, в этакой временной отключке (как бы!) он не прерывает менто-контакт с объектом, ибо прерви он его — что бы, любопытно, сочинил Шекспир, который еще не понял и не принял на бессознательном (или подсознательном) уровне проснувшийся (оттого, что разбудили) у него дар? Трудно представить. Это — как ребенку, вдруг впервые пошедшему, требуются поддержка (буквально) и внимательный контроль взрослого: упадет ведь. Потому что не знает, что пошел…
Так что сон Смотрителя был чутким, как у коренного жителя Нового Света, той же Вирджинии, к примеру, который всегда обязан быть начеку: не идет ли «на вы» очередной Колумб, очередной Веспуччи, очередной Писарро или, если ближе к веку шестнадцатому, очередной (и тоже совсем не мирный) британский производитель табачной отравы.
Поэтому, когда Уилл, молчаливо и таинственно скрипевший перьями…
(именно так, именно во множественном числе, поскольку отсутствие привычки водить пером по чистому листу приводило «объект» к массовой порче писчего инструмента)…
вдруг издал бессвязный вопль, вполне подходящий воинам Колумба или Писарро (или надсмотрщикам на табачных плантациях), швырнул остатки очередного пера в угол и уже вполне внятно спросил:
— Ты спишь, Франсуа?
— Сплю, — подтвердил Смотритель.
— Тогда просыпайся, — нелогично заявил Уилл. — Я тебе тут кое-что прочту.
Смотритель открыл глаза и узрел сияющее лицо Шекспира, измазанное почему-то чернилами от волос на лбу до бороденки на подбородке (уж о руках и говорить не приходилось!). Драматург-неофит по-драконьи сверкал очами, улыбался во все свои тридцать два зуба (сохранившиеся в целости до двадцати девяти лет, достижение отменное и нехарактерное для века) и явно ждал, что Франсуа немедленно, заслышав призыв, вскочит с постели и станет слушать классику стоя и в почтении.
Но Франсуа повел себя неадекватно: не вскочил, не замер в ожидании чуда, а лишь спросил сонно:
— Все написал?
— Что и, водяная мельница, что ли? — обиделся Уилл. — На нее вода льется, она и крутится без роздыху. А я — человек.
Простой. В университетах не обучался. У меня мозги к творчеству непривычные, хотя ты с ними точно что-то сотворил… — Тут опять его в восторженность повело: — Ну нет, ну точно! Ну сотворил! Не веришь? Слушай…
Встал в позу, каковая, по его мнению, соответствовала торжественности как момента, так и написанного им текста (как в Натре его учили), и начал.
Смотритель закрыл глаза и слушал.
Он знал текст пьесы, наизусть знал — как и тексты всех остальных пьес Барда, вошедших в Великое Фолио. Он мог сам стать в соответствующую позу и читать с выраженьем то же «Укрощение», и читал, кстати, когда готовился к проекту, и даже заставлял слушать коллег по Службе, подвернувшихся к месту и ко времени (или, с их точки зрения, — не к месту и не ко времени). Но сейчас знакомый до запятой текст казался ему как бы чужим, неуловимо не похожим на знаемый. А он и был не похож, потому что Уилл выдавал еще не канонический вариант, а первый, неотделанный, неотточенный, неотшлифованный, но — тот, тот, тот! Шекспировский! Гениальный — хоть ты умри!..
Смотритель умирать не собирался. Он преотлично понимал, что восторженность автора оказалась помноженной на восторженность его самого, Смотрителя, создателя феномена но имени Потрясающий Копьем, и результат умножения никак не давал быть хоть на йоту объективным.
Да и на кой черт нужна была объективность, если Смотритель слышал волшебное (пусть даже не на самом мелодичном в мире староанглийском):
— Сбылось мое заветное желанье… увидеть Падую, науки сердце… И вот уже в Ломбардию я прибыл… прекрасный сад Италии любимой… Благодаря родительской заботе, благодаря любви ко мне отцовской, я окружил себя твоей заботой, мой Марио, слуга мой самый верный… Родился в Пизе я. И город этот… прославлен именами добрых граждан, среди которых и отец мой старый… Винченцио из рода Бентивольо… А был я во Флоренции воспитан… Я оправдаю все отца надежды, умножив знаньями его богатство… Поэтому я, друг мой, и займусь… наукой философской — той, что миру… дает простое умозаключенье: лишь добродетель — путь к вершинам счастья!.. Что ты ответишь? Прав я или нет?.. Ведь уезжая в Падую из Пизы, считал себя ныряльщиком я смелым, уйти который жаждет в глубину и ощутить ее простор бескрайний…[1]
Он читал довольно долго. На широком подоконнике написан был практически весь первый акт — конечно, не в полном его виде, который помнил Смотритель…