А вот и нашел, оказывается!
— Вы правы, граф, — сказал Бэкон, улыбаясь открыто и ясно, — я тоже — не исключение. И если я менее иных подвержен влиянию трех первых призраков, то призраки театра весьма довлеют если не над моим мышлением, то над моими чувствами — наверняка. Грешен, граф, казните.
И уж тут засмеялись все присутствующие, как будто Бэкон своим легким согласием разорвал не только напряжение, невольно возникшее от бестактного (на общий взгляд) поведения новичка, но и вообще напряжение, которое всегда живет в аудитории, не слишком подготовленной к впитыванию чужой и трудной мудрости.
И Смотритель захохотал, вытирая кружевным платком жирные губы и поднимая в то же время свой бокал с красным и кислым.
— Так что же, — плавно продолжил он начатое Бэконом, — не самая ли теперь пора выпить за призраков, которые так милы нашим чувствам, но не вредны уму?
— Я бы добавил, граф, — сказал Бэкон. — И за наш ум, который настолько силен и крепок, что не подвержен влиянию любых призраков, какими бы приятными они для нас ни казались.
— Согласен, — подтвердил Смотритель. — То есть за всех нас со сворой призраков на запятках. И чтоб не они нас вели по жизни, а мы их. Куда захотим, туда и поведем.
И все (опять дружно!) вскочили с мест, воздели бокалы, заорали нестройно «Ура!», выпили, а кое-кто к кое-кому полез целоваться.
Высшее общество, ведущее за собой своих призраков, — это, знаете ли, зрелище не для слабых духом.
Так и должно получиться, думал Смотритель, в то время как граф ликовал вместе с остальными членами этого клуба интеллектуалов. Так и будет, считал он, крича несвязное, пия кислое и целуясь с потным, так и будет, потому что сегодня, не ведая ничего о теории великого Бэкона…
(любопытно: почему в этом веке все — великие?)…
он, человек, смертный, начал сотворение едва ли не самого главного в истории мирового театра призрака, который подарит грядущему человечеству не один десяток вымышленных миров, которые окажутся настолько живыми (более точно: живущими и живучими), что упомянутое грядущее человечество откроет свою душу (или свои души, как лучше?) нараспашку, и наследники (законные, незаконные — всякие!) Потрясающего Копьем, всякие Мольеры, Гольдони, Гоцци, Шиллеры, Шоу, Островские, Чеховы и тэ дэ и тэ пэ (да простят ему перечисленные великие из разных веков, несть числа им!), начнуг гулять в этой распахнутой душе (в этих душах) уверенно и вольно. Более того, то иллюзорное, вымышленное, виртуальное, что составляет плоть (или все же дух?) этих призраков, вовсю работает на любимую Бэконом индукцию: то есть от частного на театре (иллюзорного, вымышленного) человек радостно идет к общему в своем бытии, то есть к реальному, материальному, прочному.
Как назовет описываемое один будущий литературный персонаж: материализация духов. Исторический, оказывается, процесс.
А что, собственно, так обрадовало Смотрителя? С чего он безудержно возликовал?
Ну, во-первых, люди в кружке лорда Берли оказались приятными: легкими в общении, негордыми (несмотря на высокородность), умеющими ценить высокое (философию Бэкона) и не чураться низменного (театральное действо). То есть графу Монферье оказалось в их компании комфортно, а этого он и ждал.
Ну, во-вторых, его проект негаданно нашел себе теоретическое подкрепление — в форме идей Бэкона.
И, судя по происходившему под финал soiree (питье до потери соображения, всеобщее братание, клятвы в верности на долгие годы)…
(сейчас будет в-третьих и в-главных)… теория вполне может перейти в практику. Бэкон, как автор и вдохновитель, и лорд Берли, и граф Саутгемптон, и граф Эссекс, и некий милейший Уиллоби, который оказался просто Генри, и прочие нетрезвые и веселые — как вдохновленные философом и театралом, все они потенциально могут принять участие в раскрутке проекта под условным названием… каким?., каким-каким, ясное дело — «Потрясающий Копьем». Кто лично и сознательно (вряд ли таких будет много), кто — опосредованно, не зная сути дела (таких — большинство, если вообще не все).
И это будет хорошо, это будет правильно. Миф создается только и всегда коллективно, даже если сам коллектив (сотоварищи, соработники, соплеменники, соотечественники…) не ведает, что создает именно Миф.
Можно было бы продолжить рассказ о том, как текло и вытекло, наконец, в звездную полночь прелестное soiree в прелестном пригородном chateau сэра Уильяма Сесила, блистательного лорда Берли. Можно пересказывать речи и клятвы в верности, можно приводить смешные доказательства того, как провинциальный французский граф на раз завоевал расположение представителей лучших домов (и лучших умов заодно) Англии. Можно описать, как молодой и весело пьяный граф Саутгемптон довез в своей карете тоже пьяного графа Монферье до его лондонской обители, как скакала позади обиженная лошадка без всадника, притороченная к карете, как ворчал конюший, осматривавший и ощупывавший лошадку, как хлопотала Кэтрин, укладывая скверно соображавшего хозяина в его любимые шелка в спальной комнате.
Можно.
Но зачем?
Как только Кэтрин удалилась, тихонько прикрыв за собой дверь, Смотритель перестал быть мертвецки пьяным и скверно соображающим, просто приказал себе перестать и — перестал. И заснул, потому что смертельно хотел спать, а утром придет Шекспир, и Смотрителю работать с ним невесть сколько времени. Тоже, к слову, не отдых.
Шекспир пришел рано. Смотритель спал.
Кэтрин посадила Уилла в зале первого этажа, дала нехитрый завтрак, велела терпеть и не подавать признаков жизни, пока хозяин не изволит спуститься. А сама тихонько вошла в спальную комнату и поставила в уголке два (два на сей раз!) больших кувшина с горячей водой и таз для мытья.
Сказала тихо-тихо — вроде бы в никуда:
— Там к вам пришли… — и исчезла.
Похоже, она догадывалась, что хозяин не спит. А он и верно слышал, как пришел Уилл, выждал минут сорок — для сохранения образа усталого от светской жизни человека, и спустился в зал, не переодеваясь в дневное платье — в рубашке, расстегнутой на груди, в черных штанах-чулках, показательно заспанный и помятый, но — умытый и выбритый (на что дипломатические сорок минут и использовал).
Поинтересовался лениво и мрачно (с похмелья человек):
— Готов к подвигам?
— Готов, — гаркнул Уилл, оторвавшись от холодной баранины и вставая у стола по стойке «смирно».
Явление генерала дежурному по кухне. Ассоциация из далекого будущего.
— А нет ли у тебя, — это Смотритель обратился уже к Кэтрин, стоящей у того же стола вполне вольно, — какого-нибудь отвара от… — поискал слова помягче, понеопределенней, — дурного состояния?
— Как нет? — смиренно удивилась Кэтрин. — Есть, и очень полезный. Я приготовила… — Пододвинула ближе к графу серебряный, украшенный собранными из золотых проволок цветами кувшин, приподняла крышку, на вершине которой сидел тоже серебряный человечек и дудел в дудочку. — Вот…
Дух от кувшина пошел терпкий, но приятный.
До сего утра прислуга графа Монферье не имела причин или поводов, чтобы посудачить над поступками хозяина. Было, скорее, иное: причины посудачить над отсутствием таких поступков. Уж слишком правильным до сих пор выглядел граф, просто до отвращения правильным. Не пил сам, не устраивал дома никаких мужских попоек, не водил к себе дам легкого поведения, а уж о молодых людях того же поведения и говорить нечего. А тут — напился! Ах, как славно, как приятно, как понятно! И немедленно — кувшины с водой в спальню, и заранее приготовлен отвар, помогающий от жестокого похмелья, и кислое молочко, вон, холодное на стол выставлено — а вдруг захочет что-нибудь покушать…
Смотритель захотел. Не от похмелья никакого, которого и не случилось, а просто потому, что утро и жрать хотелось. Смел кислое молоко, закусил пшеничным свежим хлебушком, запил и на вкус приятным отваром, сказал Уиллу:
— Все. Я — живой. Пошли работать. — И Кэтрин: — Нам не мешать, не входить, не издавать громких звуков. Где перья, что я вчера заказывал?
— В кабинете, ваша светлость, — почтительно сообщила Кэтрин. — Как с утра доставили, так я в кабинет и отнесла. И на стол положила. И яблочко для них, крепенькое. И чернил вдоволь. И глобус установили.
Конечно, для Кэтрин составление слов во фразы не являлось достойным джентльмена занятием, но, во-первых, граф был французом, а значит, не совсем джентльменом, а об актере, хоть и славном малом, вообще говорить не приходилось. Так что — пусть их. Не блуд ведь какой, а все ж дело…
Уилл удобно устроился за весьма большим дубовым письменным столом, на котором лежал рулон писчих листов, а один из них Кэтрин развернула и прижала чернильницей (хрустальный шар на серебряном треножнике) и песочницей (другой шар, больший, на большем треножнике). Заточенные и очищенные перья торчали в высоком серебряном кубке, на тонкой стенке которого некто мужского пола сидел под раскидистым деревом и мечтал. Или сочинял пьесу. Рядом лежало желтое с красным боком яблоко — для чистки перьев от чернил.
— Начали, — сказал Смотритель, усевшись в кресло, в неудобное, надо признать, кресло, с прямой резной спинкой, с гнутыми и тоже резными ручками и с кожаным сиденьем, с которого Смотритель, не умеющий долго сидеть спокойно (и тем более прямо), постоянно сползал. — Начали, — повторил он и легко установил менто-связь с Уиллом.
Уилл взял очищенное перышко, обмакнул в чернильницу и неторопливо (уже без вчерашней исступленной поспешности) начал царапать им по листу, царапать, однако, не отрываясь, лишь иногда подымая глаза к далекому деревянному потолку, будто на черных от времени балках появляются нужные творчеству подсказки.
Смотритель на этот раз не спал, а внимательно следил за подопечным (подопытным?), понимал: первый раз — это как первая любовь (pardon за излишнюю красивость), то есть без оглядки, без осторожности, опрометью и — счастье, счастье, счастье. А второй — уже работа, уже за плечами пусть крошечный, но все же опыт (первой любви), который надо продолжить вдумчиво и не роняя первых лавровых листочков из ожидаемого в будущем венка.
Говоря совсем просто, Шекспир думал. Он думал над смыслом, над фразой, над словом, он представлял себе Катарину и Бьянку и старался сделать это как можно более отчетливо и резко, он проигрывал в голове реплики сестер, повторял их, забавно шевеля губами, и только потом заносил их на бумагу, как и раньше отчаянно брызгая чернилами.
Смотритель видел эту работу. Видел, естественно, глазами Уилла, вернее — его внутренним взором, который оказался доиольно точным.
Тут стоит на минутку отвлечься от творческого процесса и пояснить, что менто-коррекция…
(тоже, кстати, процесс, и тоже творческий)…
заставляя работать доселе спящие мощности человеческого мозга, использовала именно мощности, каковые изначально, как уже поминалось…
(Богом, вероятно, а то кем же?)…
заложены в каждого. Шекспир — не исключение. И то, что творил Шекспир, творил он, а не Смотритель, а Смотритель, если такое сравнение позволительно, как бы дежурил как бы при некоем рубильнике, при некоем выключателе, прерывателе и проч., а отойти погулять не мог, потому что означенный рубильник имел подлую тенденцию вырубаться, если его не держать… э-э… в данном случае — силой мысли. Еще сравнение: Сизиф. Закатил камень в горку, держит его — стоит камень. Отвлекся — камень вниз покатился. Сизифов труд. Опять же до поры. Рубильник чинится, Сизиф побеждает наложенное на него проклятие.
Два дополнения в ряд аналогий — плюс к первому, о начавшем ходить ребенке. Излишняя метафоричность — проклятие спецов Службы Времени, прикрывающих свое тайное дело простыми житейскими параллелями.
Впрочем, как показывает практика самого Смотрителя и его коллег, ничего не проходит бесследно. Беспробудно спящие (до поры) мощности потихоньку просыпаются. Сон становится беспокойным. Прерывается. И вот уже человечек становится (с помощью Смотрителя и его коллег) гением в положенной ему сфере человеческой деятельности. Мавр сделал свое дело.
Но почему мавр? Почему не Бог? Увы, нет ответа. И остается великая непонятка: откуда у Всевышнего такая скаредность? На кой ляд он бережет человеческий мозг? На черный день?.. Слабое утешение миллиардам покойников, которые с сотворения мира так и не дождались черного дня, чтобы испытать все свои собственные (Богом заложенные, но незадействованные) способности.
Да и живым — не радость, нет.
— Ну, вот смотри, что получается, — несколько недовольно сказал Уилл, откладывая перо и беря в руку листы с написанным. — Вроде как все нормально, но гложут сомнения…
Смотритель знал, что написано, поскольку бодрствовал и следил…
(менто-коррекция позволяла индуктору знать, что творит реципиент, знать, видеть, представлять, следить, а коли обобщенно, то вести его)…
за стараниями подопечного. Смотритель был доволен стараниями и не понимал, откуда взялись сомнения. Видно, взялись они где-то в других отделах мозга Уилла, куда Смотритель не забирался.
— Поделись сомнениями, — вполне искренне попросил он.
Вот Петруччо представляется Баптисте, отцу Катарины и Бьянке, послушай… Я дворянин из солнечной Вероны… Узнав, что Катарина, ваша дочь, умна, скромна, приветлива, красива и славится галантным обхожденьем, решил приехать я, увы, незвано, но чтобы убедиться самолично, насколько верно то, что говорят… — Уилл замолчал.
— И что тебя смущает?
— Если она такая стерва, как я ее задумал, то откуда бы взяться таким сладким слухам о ее скромности и любезности? Полагаю, в Падуе все знают, какова она на самом деле.
— И я полагаю, — согласился Смотритель. — Тогда объясни, какого дьявола ты написал этот монолог? Пусть бы он… Петруччо твой… сразу бы огорошил папашку чем-нибудь вроде: «Прослышал я, что ваша Катарина пускай красива, но ужасно злобна и нетерпима ни к сестре, ни к вам, тем более — к тем, кто входит в дом отцовский незваным гостем, то есть — к мужикам». Вот так сразу срубил бы он правду, и что, по-твоему, сделал бы папашка Баптиста?
— Выгнал бы хама.
— Точно! А что хаму нужно?
— Укротить Катарину.
— Уилл, милый, не забывай того, что ты написал вчера.
— Я помню, я и не думал забывать. Вот это, например, написал: «Приехал я сюда, чтобы найти здесь, в Падуе, богатую невесту. И будь она дурней жены Флорентия, дряхлей Сивиллы, злее и строптивей жены Сократа мерзостной Ксантиппы, пусть будет много хуже — мне-то что? Я повторяю: я хочу жениться не на жене, а на ее папаше, коль много денег есть у старика. И пусть она бушует без уздечки, как шторм на море, дам я ей уздечку. И после крепко натяну поводья. Я выгодно решил жениться в Падуе, и, значит, в Падуе я выгодно женюсь»… — додекламировал, спросил удивленно: — Слушай, откуда я знаю эти имена? И не просто имена! Я знаю, кто эти июди и чем знамениты. Но видит бог, еще вчера я и не слышал о них. Как будто кто-то заложил в меня лишнее знание…
— Считаешь — лишнее? — спросил Смотритель.
— Нет, конечно! Когда знание бывает лишним?.. Но откуда?
— От верблюда, — остроумно ответил Смотритель. Ему не хотелось что-либо объяснять, прерываться. Потом, после. Вот снимет менто-связь… — Потом объясню.
— Только не забудь, — сказал Уилл. — Да я напомню.
Смотритель машинально отметил в прочитанном Шекспиром монологе замеченное еще вчера: много, слишком много текста, далекого от канона. Как-то… пока неясно, как… придется исправлять. И текст, и, следовательно, ситуацию.
Спросил Уилла:
— Он выгодно решил жениться и — женится. Чего еще?
— Ты меня не понял, — с досадой сказал Уилл. — Ясное дело, что он поет перед папашей соловьем. Но, папаша, что, совсем осел?
— А как он себя ведет?
— Пока никак.
— С чего ты начал действие?
— С разговора Катарины и Бьянки.
— Сестры ругаются?
— Они перебирают мужиков и не могут разобраться: кто чей.
— Например?
— Ну, вот, например… Бьянка говорит: «Поверь, сестра, что среди всех мужчин мне ни один не встретился поныне, кого бы я могла любить до гроба…» А Катарина… она же строптипая, мы договорились… ей отвечает: «Врешь, Бьянка! Ну а как Гортензио?» Бьянка… наивная такая и добрая, в отличие от сестрицы… удивляется: «Он нравится тебе? Возьми его. Пусть станет он тебе послушным мужем». А Катарина: «А ты пойдешь не замуж, а за деньги, за Гремио и за его карман?» Бьянка: «Как? Гремио теперь ко мне ревнуешь?.. Нет-нет, ты шутишь! Я все понимаю. И ты шутила надо мной все время…» И тут Катарина — ну просто совсем с катушек: «Шутила я? Я снова пошучу!» И бьет сестру по щеке…
— А дальше?
— А дальше я перешел к явлению Петруччо отцу сестер.
— Рано… — Смотритель понимал: то, что он собирается сделать, вряд ли допустимо, и уж Служба, коли там это станет известно, по головке его не погладит. Но он видел, что Шекспир сочиняет не совсем то, что должен. Да и кто сказал, что легкая подсказка перципиенту во время менто-коррекции может чему-то повредить? Некая коррекция внутри менто-коррекции, да простится вольность терминологии. — Введи отца сразу после пощечины. Все равно надо объединить действием сцену ссоры сестер и сцену представления жениха.
— Думаешь? — чуть посомневался Уилл, но согласился: — Пусть так и будет. Входит Баптиста. И видит жуткую для сердца отца сцену, — продолжил Смотритель. — Он же не может промолчать? Не может. Вот он и возмущается: «Да что ж это такое? Ну и наглость! Ты, Бьянка, отойди… Бедняжка, плачет… Сядь вышивать, не связывайся с ней…» И Катарине: «Стыдилась бы! Вот дьявольский характер! Обидела сестру. А ведь она… тебя не задевает: хоть словечко ты от нее наперекор слыхала?»
— А Катарина — в своем амплуа, — подхватил Уилл, легко приняв нежданную помощь наставника: — «Она меня покорностию бесит! Не в силах я ее переносить!»