Плохо понимая истинные движущие мотивы своего поступка, прислушиваясь только к разливающейся боли в груди, Вера Леонидовна встала из-за стола и подошла вплотную к плачущей свидетельнице. Та взяла протянутый следователем платок и принялась отирать щеки и глаза.
Брошь. Точно такая же. Господи, как же больно…
– Красивая брошь, – сказала она, вернувшись на свое место. – Антиквариат?
– Не знаю, наверное. Это Слава подарил мне на рождение сына, сказал, что от его бабушки осталась. Купить такую мы не смогли бы, дорого очень. Единственное украшение у меня. И обручальное кольцо еще. Сережки мама подарила на восемнадцатилетие, золотые, с рубинами, но мы их продали, когда Славе нужно было после операции черную икру кушать, врачи посоветовали. А где ее возьмешь? В магазинах нету, пришлось у спекулянтов брать, с большой переплатой, вот денег за сережки как раз хватило, чтобы Славу выходить.
Вера вспомнила паспортные данные Марии Завгородней, которые сама же час тому назад вписывала в «шапку» протокола допроса: родилась в 1934 году во Львове. А ее муж – уроженец каких мест? Можно, конечно, достать из сейфа дело и посмотреть. А можно просто спросить. Господи, как же страшно…
– Вы сами из Львова. А ваш супруг откуда? Тоже львовский уроженец? Или киевлянин?
– Он из Черниговской области, из Прилук…
Завгородняя говорила что-то еще, но ее слова доносились до Веры как сквозь вату. Слово «Прилуки» накрыло ее плотным колпаком невыносимого отчаяния, поднявшегося из глубины детских воспоминаний.
Брошь. Не «точно такая же». Та же самая.
Вера Леонидовна не могла оторвать взгляд от украшения на костюме Марии Станиславовны. Та расценила этот взгляд по-своему, торопливо расстегнула булавку и протянула брошь следователю.
– Возьмите, пожалуйста, возьмите, только Славу не сажайте, он не виноват ни в чем, – бормотала Завгородняя, протягивая брошь.
«Не прикасайся к ней, – скомандовала сама себе Вера Леонидовна, – не трогай, не смей».
И тут же поняла, что руки сами взяли украшение и поднесли поближе к глазам. Изящная работа – букет маргариток, розовых и фиолетовых, золотые резные листочки, такие миниатюрные, что не верится, будто сделаны человеческими руками. Вот здесь не хватает самого маленького камешка, он выпал, когда бабушка Рахиль выронила из дрожащих рук на пол мешочек с ценностями. Из мешочка выкатилась брошка, десятилетняя Верочка тут же схватила ее и зажала в кулачке. Брошка была самой любимой из всего, что хранилось в бабушкином мешочке, она казалась Верочке такой красивой, такой невероятной, такой «из другого мира»! Девочка могла часами рассматривать ювелирное изделие, она знала каждую царапинку на нем, каждый камешек. И конечно же, знала и могла в любой момент воспроизвести надпись на непонятном языке непонятными буквами. Однажды Вера спросила у бабушки, что означают эти буквы и почему они такие странные, и бабушка Рахиль ответила, что это иврит, а слово означает «На память».
Но бабушка увидела, что девочка взяла брошку, и строго велела положить ее назад в мешочек. Вера тогда успела заметить, что крохотный камешек выпал из одного цветка и закатился в угол, но ничего не сказала бабушке, приняв такое детское и в то же время недетское решение: сейчас надо промолчать, а потом найти камешек и сохранить, потому что это же часть любимой брошки, и можно будет считать, что это вся брошка целиком.
Но найти камешек Верочка уже не успела…
Все царапинки, которые она помнила с детства, были на месте. Правда, и новые прибавились. Видно, что брошку носили все эти годы. И надпись не исчезла, все те же волнистые угловатые буквы. «На память».
– Берите, Вера Леонидовна, – доносился до нее умоляющий голос Завгородней, – только помогите Славе, он же ни в чем не виноват, он ни копейки не взял…
Вере удалось совладать с собой и вынырнуть из-под колпака.
– Вы с ума сошли, – строго проговорила она, положив брошь на край стола. – Вы хоть понимаете, что это взятка? Заберите немедленно. Все, что должно быть сделано по закону, будет сделано. Следствие во всем разберется. Давайте повестку, я подпишу, и можете идти. Но я вызову вас еще не один раз.
Руки Марии Станиславовны тряслись так, что совладать с булавкой она не смогла и после нескольких безуспешных попыток просто сунула брошь в сумку.
Оставшись одна, Вера Потапова заперла дверь кабинета изнутри, открыла сейф, достала материалы дела, нашла протокол «избрания меры пресечения в виде заключения под стражу». Там же лежала и фотография Вячеслава Завгороднего, начальника цеха крупного спиртового завода, арестованного по обвинению в хищениях и взяточничестве в особо крупных размерах. Статья расстрельная.
Он? Или не он? Прошло больше тридцати лет, тогда он был мальчиком лет двенадцати, сейчас это солидный мужчина «за сорок». Как разглядеть в нем черты того пацаненка, бежавшего рядом с колонной евреев из гетто, которых вели на расстрел, и торжествующе кричавшего: «Так вам и надо! Кончилась ваша власть! Чтоб вы сдохли, жиды проклятые!» В смертной колонне шли бабушка Рахиль, ее младшая дочка Розочка, совсем подросток, хотя и приходилась Вере теткой, и трехлетняя Леночка, дочь бабушкиной старшей дочери, тети Сони. Отец Веры, Леонид, был средним сыном бабушки…
Вера многое забыла из того страшного военного времени. Но этот мальчишка из памяти никак не стирался. И простить его она не могла. Потом, на следующий день, она увидела мальчишку еще раз. Он играл во дворе дома, где жила та женщина. Та, которая обманула и предала. Наверное, мальчик был ее сыном.
И вот мальчик вырос. Закончил школу, получил высшее образование, стал начальником цеха. Даже в партию вступил, хотя по всей биографии заметно, что не сильно-то он этого хотел, просто понимал, что дальнейшего продвижения по службе без членства в КПСС не будет, и в очередь на получение нового жилья его, беспартийного, не поставят, будут отказывать под любыми благовидными предлогами. Женился, обзавелся детьми. По случаю рождения сына подарил жене брошь, которую получил от матери. Соврал, что от бабушки. Или это мать его обманула? Сказала, что брошь бабушкина, утаила от сына, откуда на самом деле взялось украшение.
Итак, вопрос: знал ли Вячеслав Завгородний истинную историю броши? Допустим, не знал. Допустим, мать об этом благоразумно умолчала…
А что, если Завгородний вообще не тот мальчик? Что, если та женщина, которая обманула и предала, давным-давно продала брошь кому-то из жителей города, и Завгородний – мальчик из совсем другой семьи, которую, оперируя правовыми категориями, можно назвать добросовестными приобретателями? Брошь оказалась у его родителей законным путем, потом перешла к сыну.
В одном Вера Потапова была уверена твердо: мальчишка, радовавшийся расстрелу евреев и желавший им смерти, был тем же самым, кого она видела во дворе дома той женщины. В этом никаких сомнений не было. Она хорошо его запомнила – и лицо, и волосы, и одежду. Оставалось только выяснить, был ли этот мальчик Славой Завгородним. А выяснить это совсем несложно.
* * *– Думаете, он мог деньги прятать в доме у матери? Она умерла лет десять назад, – с сомнением переспросил Олесь, получив от следователя Потаповой новое задание.
– Я ничего не думаю, – сухо ответила Вера Леонидовна. – Мне пока думать не над чем, вы мне никакой информации не предоставили. Завгородний уже неделю под стражей, а вы ничего, кроме обыска в его квартире, не сделали. К вам лично у меня претензий нет, – тут же добавила она, – вы не принимаете процессуальных решений, это задача следователя, но уж информацию-то о ближнем круге подозреваемого можно было собрать. А вы даже о его родственниках ничего не выяснили, не говоря уж о друзьях детства, одноклассниках и однокурсниках. Неужели этот Завгородний такой ушлый, что смог сам придумать схему хищений и сам ее реализовать? Если у него не было подельников на заводе, значит, они были среди его друзей, причем друзей старых, давних, проверенных. Возможно, искать следует среди его земляков, выходцев из Прилук. Я специально не допрашиваю пока Завгороднего, его уже допросили ваши киевские следователи, а мне нужно дождаться такой информации, с которой я его расколю с первого раза.
– Да зачем колоть-то его? Он же признался, ничего не отрицает.
– Товарищ капитан, я вам уже объясняла: сейчас не те времена, когда признание считалось царицей доказательств. Если судья начнет интересоваться, каким образом Завгородний в одиночку проворачивал свои махинации, мы получим дело на доследование и по выговору с занесением. Кстати, фотоальбомы при обыске нашли?
– Вроде да, – в голосе Олеся слышалось сомнение. Вероятно, он плохо помнил такие детали.
– Изъяли?
– Нет, а зачем?
– Послушайте, – сердито проговорила Вера Леонидовна, – ну почему я должна объяснять вам такие очевидные вещи? Я сейчас вынесу постановление о выемке, берите его, поезжайте к Завгородним домой, изымайте альбомы, все, какие найдете, и будем смотреть, какие персонажи появляются рядом с фигурантом с детства и до последнего времени. Вот к ним – особое внимание. Они могут оказаться подельниками. Докажем группу – уже полегче будет.
– Вроде да, – в голосе Олеся слышалось сомнение. Вероятно, он плохо помнил такие детали.
– Изъяли?
– Нет, а зачем?
– Послушайте, – сердито проговорила Вера Леонидовна, – ну почему я должна объяснять вам такие очевидные вещи? Я сейчас вынесу постановление о выемке, берите его, поезжайте к Завгородним домой, изымайте альбомы, все, какие найдете, и будем смотреть, какие персонажи появляются рядом с фигурантом с детства и до последнего времени. Вот к ним – особое внимание. Они могут оказаться подельниками. Докажем группу – уже полегче будет.
До оперативника наконец дошло, что «указание» можно выполнять не буквально, а толковать расширенно. В самом деле, если есть задача посадить «стрелочника» и вывести из-под удара истинных виновников, то надо сделать это красиво и убедительно, а кто сказал, что ради такой благой цели нельзя пожертвовать еще парой-тройкой обычных граждан? Капитан КГБ отлично понимал, что репутация видных партийных и хозяйственных руководителей есть основа доверия народа к партии и правительству, иными словами – к власти, а как же без доверия и без репутации сделаешь народ управляемым? Никак не сделаешь. И чтобы сохранить управляемость, можно и посадить кого-нибудь попроще или, к примеру, в психушку утолкать, навесив несуществующий диагноз и заколов сильными препаратами. Как говаривал знакомый Олеся, врач-психиатр, «галоперидол в задницу – и привет горячий». Управляемость простого народа – это и есть та самая государственная безопасность, обеспечению и защите которой он, капитан Олесь Огневой, служит.
Вера Леонидовна быстро написала постановление, и Олесь обещал привезти альбомы сегодня же к вечеру, а завтра прямо с утра кто-нибудь из оперов отправится в Прилуки наводить справки о матери Вячеслава Завгороднего и друзьях его детства.
Делая все, что полагалось по службе, Вера старалась не думать о фотографиях, которые увидит уже через несколько часов. Однако то и дело ловила себя на ошибках, которые совершала, как только позволяла мыслям уйти в опасную сторону. Рвала бумаги, начинала все сызнова, злилась…
Фотоальбомы привезли около восьми вечера. Вера Леонидовна не уходила из здания на Резницкой: ждала. Огромным усилием воли сохраняла спокойное лицо, пока оперативники не покинули ее кабинет. И только после этого дрожащими руками открыла первый альбом.
Уже через несколько минут никаких сомнений у нее не осталось: Вячеслав Завгородний тридцать лет тому назад и был тем самым мальчиком. Его лицо и весь облик до сих пор стояли перед глазами Веры столь отчетливо, словно не было всех этих лет. И лицо той женщины она тоже не забыла. Вот она, на детских и юношеских фотографиях – рядом с сыном. Позже – с сыном и невесткой, молодой симпатичной Марией, потом с маленьким внуком, потом с внуком и внучкой. Шли годы, Вячеслав матерел, наливался мужской силой, а мать его с фотографий исчезла. Капитан Огневой сказал, что она умерла около десяти лет назад.
Вера снова вернулась к фотографиям, на которых Славе было лет шестнадцать-семнадцать. Карточки сделаны в ателье, сразу после войны. За годы войны он мало изменился, разве что стал повыше, покрепче, в плечах пошире, но лицо осталось все таким же, каким она его помнила. Те же глаза, злобно прищуренные, тот же полный ненависти взгляд. Кого же он так люто ненавидел после Победы? И точно такая же злоба и ненависть – в лице его матери. Со временем их глаза успокоились, лица смягчились, вот снимок Вячеслава в форме, сделанный во время службы в армии. Вот выпускной институтский альбом. В те годы любительская фотография была большой редкостью, мало у кого имелись свои фотоаппараты, снимки делали чаще всего в ателье, где человек обычно может взять себя в руки и придать лицу выражение спокойной задумчивости и благообразия. Интересно, то успокоение и смягчение, которое увиделось Вере в фотографиях, было настоящим, искренним, или напускным, искусственным, предназначенным для постороннего взгляда? «Чтоб вы сдохли, жиды проклятые!» Если человек так думает в двенадцать лет, то высока ли вероятность, что в двадцать он станет думать иначе? А в тридцать? В сорок?
Сколько раз Вера за тридцать три года вспоминала этого мальчишку – столько раз испытывала омерзение, ненависть и желание убить его. «Я могу его посадить, – билась в голове одна-единственная мысль, пока следователь Потапова запирала кабинет и шла от здания Прокуратуры УССР к метро. – Собственно, именно для этого меня сюда и прислали. Я должна его посадить. И я могу. Но он не виновен, и я это знаю. Он не виновен в хищениях и взятках. Но он виновен в антисемитизме. Он желал смерти бабушке Рахили, Розочке, Леночке. Он дошел с колонной до самого конца и смотрел, как в них стреляют. Смотрел и радовался. Могу я его простить? Нет, не могу. Могу я поверить в то, что он вырос, одумался, стал другим и что ему теперь стыдно за то, что он сделал? Нет, не могу. Я в это не верю. Могу я его посадить? Да, могу. Могу я пойти на поводу у руководства и позволить сделать из себя послушное орудие? Могу, но не хочу. Могу я отправить на скамью подсудимых заведомо невиновного? Наверное, могу, если рассуждать теоретически, и, наверное, должна, учитывая мою ненависть именно к этому человеку. Но если я это сделаю, я потеряю уважение к себе самой. А уж на это я пойти точно не могу».
Она все шла и шла по обсаженным деревьями киевским улицам, выбирая маршрут подлиннее. Отчего-то казалось, что, пока она гуляет, решение можно не принимать, но как только она окажется в своем номере в гостинице, откладывать будет уже нельзя. Ловя на себе заинтересованные и одобрительные взгляды встречных мужчин, Вера то и дело говорила себе: «Я сейчас не следователь, я просто женщина, красивая женщина. Никто из прохожих не знает, что я следователь. И можно делать вид, что я – никто, обычная горожанка-киевлянка. Пока я ни с кем не разговариваю, никто не услышит мой московский говор и не узнает, что я не местная. Никто не вправе требовать сейчас от меня никаких решений».
* * *… – Что я скажу Гале? – монотонно повторяла бабушка Рахиль, глядя в окно. – Что же я скажу Гале? Она отправила ребенка со мной, а я не уберегла… Отпустила Верочку одну…
Все начиналось так радостно! Летние каникулы, Верочка Малкина закончила третий класс, и ей сказали, что папина мама, бабушка Рахиль, повезет их на отдых в Прилуки, где жили какие-то родственники. Их – это трехлетнюю Леночку, дочку папиной старшей сестры Сони, папину младшую сестричку Розочку и саму Веру. Мужа у Сони не было, но мама объяснила, что Сонечка не мать-одиночка, муж у нее когда-то был, просто они поссорились и расстались, а потом и развелись. Родители этого «когда-то мужа» тоже жили в Прилуках. Миролюбивая и мудрая бабушка Рахиль сумела сохранить с ними хорошие отношения, и сваты, теперь уже бывшие, усиленно приглашали ее с девочками на отдых, обещая помочь устроить жилье и суля самые свежие фрукты, ягоды и овощи. Ведь маленькая Леночка приходилась им как-никак родной внучкой, причем внучкой первой и пока единственной: Сониным мужем был их старший сын, остальные дети еще не стали взрослыми. Однако у семьи Малкиных в Прилуках была и своя родня, кровная, и ехали бабушка и девочки именно к ним: к Батшеве и Михаилу, гостеприимно уступившим им одну из комнат в доме.
И вдруг… Война! В июле сыновья Батшевы ушли на фронт, примерно тогда же пришло письмо от Верочкиной мамы, которая писала, что из Ленинграда началась эвакуация детей: «Рахиль Ароновна, я так рада, что Верочка с вами, а не здесь! Сейчас ее увезли бы неизвестно куда, а когда вы рядом – я спокойна за мою девочку».
Разговоры об эвакуации велись всюду, уезжали, кто мог, но Михаил почему-то ждал, когда будут эвакуировать колхоз, в котором он был председателем. Не мог он бросить на произвол судьбы свое отлаженное хозяйство… Или же были какие-то другие причины, о которых маленькая Вера Малкина не ведала.
В августе все-таки двинулись вслед за отступающей Красной армией. Погрузили скарб на телеги и отправились. Куда? Никто не знал. Надолго ли? Этого тоже никто не знал. Вера не помнила всей картины целиком и последовательно, память сохранила только какие-то обрывки: понукания волов «цоб-цобэ»; проливной дождь ночью, попытку бабушки устроить девочек на ночлег, ее голос, горячо убеждающий хозяев какого-то дома, что «они русские», и испуганно-раздраженные голоса этих хозяев, ответивших отказом; бомбежку, крики «Ложись!» и жуткий вой раненой лошади… Обоз шел вместе с осколком какой-то воинской части, человек 100–150 солдат, растерянных и не умеющих воевать, оставшихся практически без командиров. И еще Вера помнила панический вопль:
– Мы окружены!
Этот вопль, полный ужаса и отчаяния, словно бы поставил точку на всем, что было раньше. Больше не оставалось надежды оказаться среди «своих». Начиналась другая жизнь. Жизнь, в которой для человека переставало существовать понятие «завтра» и даже «через час». Потому что в этой новой действительности тебя могут убить в любую секунду.