Обратная сила. Том 2. 1965–1982 - Маринина Александра Борисовна 8 стр.


Этот вопль, полный ужаса и отчаяния, словно бы поставил точку на всем, что было раньше. Больше не оставалось надежды оказаться среди «своих». Начиналась другая жизнь. Жизнь, в которой для человека переставало существовать понятие «завтра» и даже «через час». Потому что в этой новой действительности тебя могут убить в любую секунду.

Уцелевшие после бомбежки прятались по подвалам, оврагам и сараям. Но разбежаться далеко не удалось, ведь они действительно были окружены. Очень скоро послышалась команда:

– Жиды и коммунисты, на выход!

Вера плохо помнила, что было сразу после этого. То ли их везли, то ли сами шли… Но понимала, что их гонят назад, в Прилуки, уже занятые немцами.

Немцы, разумеется, тут же развернули антиеврейскую деятельность, обозначили территорию гетто и всем евреям велели пребывать в здании школы. Здесь, в этой школе, жили, спали, болели и умирали. И ждали, когда придут «наши» – советские войска, которые прогонят фашистов и освободят город. Выходить за территорию разрешали один раз в день, в 12 часов. Через час нужно было вернуться. Их даже не охраняли – в этом не было смысла: любого, кто осмелился бы идти по городу в неурочное время или без повязки-«бенделы», тут же сдали бы в комендатуру. Здесь все друг друга знали, а объявления о немедленной казни каждого, кто окажет помощь еврею, пестрели на каждом столбе. Кормить обитателей гетто никто не собирался, а команды «убивать» пока не поступало, потому и разрешили выходить один раз в день, чтобы прокормиться.

И Вера, и Леночка были полукровками. Мать Веры, Галина, была русской, отец Леночки – украинец. То есть по немецким законам Вера считалась еврейкой, а вот Лена – нет. Ее можно было попытаться спасти, и как только Малкины и их родственники оказались в гетто, бабушка Рахиль попросила сватов оставить внучку у себя. Те колебались, потом сказали, что должны получить разрешение в комендатуре. На следующий день заявили, что в комендатуре им запретили оставлять у себя дочь еврейки и украинца. Так что в школе они оказались вшестером: бабушка с тремя девочками и Батшева с Михаилом.

Вере повезло: отцовские гены никак не проявились в ее внешности, она пошла в мать, деревенскую девушку из Ленинградской области, в которую влюбился бравый военнослужащий, родом из бессарабской черты оседлости. Курносая, светлоглазая, белокожая девочка с прямыми темными волосами совсем не походила на еврейку, и ее то и дело отправляли на городской рынок хоть что-то съестного купить. Походы эти заканчивались по-разному: иногда Вера приносила несколько картофелин, луковиц и буряков, а иногда возвращалась ни с чем – без продуктов и без денег, которые у нее на рынке просто-напросто отбирали. Соблазн ограбить худенькую десятилетнюю девочку, которая не может дать отпор, оказывался сильнее всего человеческого. Но страх местного населения перед наказанием и непонятная Вере ненависть к евреям делали практически невозможными походы на «базарчик» кого-то из взрослых. И бабушка, и Батшева, и Розочка чаще всего возвращались без покупок: им просто отказывались продавать продукты, ведь это могло быть расценено властями как «помощь евреям».

Немцы в школу почти не заходили, а вот полицаи появлялись регулярно и все время что-то искали. Впрочем, даже Вера, совсем еще ребенок, отлично понимала, что ищут они ценные вещи. Если находили – забирали. Это было катастрофой, потому что ценности обменивались на рынке на продукты, а если менять станет нечего, то наступит голодная смерть. Батшеве каким-то чудом удалось спрятать и сохранить как свои драгоценности, так и вещи своих сыновей (они понадобятся, когда мальчики вернутся с фронта): она нашла укромное место в печке, куда полицаи не заглядывали. В этом же месте бабушка Рахиль хранила заветный мешочек, из которого доставались ценные вещицы для похода на рынок.

Денег нет, есть нечего. Немцы разрешили пойти в поле и накопать картошки. Но это был уже, наверное, декабрь, потому что картошка была мерзлая. Бабушка заставляла Веру есть ее с хреном, но девочку тошнило, и ее оставили в покое. Однажды откуда-то появилась банка с мукой, и бабушка испекла буханку хлеба. Когда Вера съела кусок этого хлеба, то испытала какое-то необыкновенное чувство! Ничего вкуснее она в жизни не ела. Во взгляде девочки было столько мольбы, что бабушка дала ей еще кусочек.

От голода Вера не страдала, у нее с рождения был плохой аппетит, она вообще никогда не хотела есть. Но ей тогда, в гетто, очень хотелось именно хлеба. Она с тоской вспоминала сытую и счастливую довоенную жизнь, в которой хлеб всегда был на столе и мама, озабоченная болезненной худобой дочери, постоянно говорила: «Ешь с хлебом! Возьми хлеб!»

Почему она раньше его не ела? Почему она была такой глупой и не наелась хлебом на всю оставшуюся жизнь, когда была такая возможность?

Вера обладала удивительной способностью фиксироваться только на «здесь и сейчас». Здесь и сейчас нужно было выживать. И она выживала. Воспоминания о хлебе, появившиеся после той изготовленной в школьной печке буханки, были единственным, что связывало ее с жизнью до войны. Она не вспоминала ни родителей, ни подруг, ни школу, ни комнату, в которой они жили в Ленинграде. Она вспоминала только хлеб. И думала только о той жизни, в которой существовала теперь, в гетто. В этой жизни были две главные задачи: достать еду и не поднимать глаза на немцев, которые встречались ей на улицах или изредка заглядывали в школу. Почему-то Вера ужасно боялась посмотреть им в лицо и всегда опускала глаза, утыкаясь взглядом в их начищенные сапоги, поэтому на долгие годы образ этих сверкающих сапог остался связанным со словом «немец». Ей казалось тогда, что если она поднимет глаза, сразу же случится что-то ужасное.

Потом тринадцатилетнюю Розочку «отобрали» для помощи на офицерской кухне. Однажды, вернувшись поздно вечером в школу, Розочка долго и отчаянно рыдала в углу, и по шепоту обитателей Вера поняла, что с ней случилось что-то плохое.

Весной 1942 года периодически стал слышаться звук моторов советских самолетов, и в гетто заговорили о том, что скоро придут наши войска, и бабушка Рахиль начала шить новые нарукавные повязки, которые должны были носить все евреи. Встречать «наших» следовало в чистом и при полном параде!

Но советские войска отходили все дальше, а из других городов доходили вести о массовых расстрелах евреев. И вот, наконец, на всех столбах появились объявления о том, что евреи должны явиться завтра к 6 утра в такое-то место со всеми теплыми и ценными вещами для отправки на работы. Ни у кого из обитателей гетто не было ни малейших иллюзий. Все прекрасно понимали, что это означает.

В оставшиеся часы бабушка Рахиль сделала все, что могла, чтобы спасти внучек.

– Верочка с нами не пойдет, – твердо сказала Рахиль Ароновна. – Она не похожа на еврейку, у нее есть шанс уйти. А Леночка по немецким законам считается русской, я сегодня ее отведу к сватам. Должно же у людей быть сострадание! Она ведь внучка им!

– А я? – горестно спросила Роза. – Меня завтра убьют?

– Нас всех завтра убьют, – странным, каким-то чужим голосом ответила Батшева, медленно раскачиваясь на стуле. – Не думай об этом, деточка. Изменить мы ничего не можем. Надо только попытаться спасти тех, кого можно спасти.

Взяв с собой Лену, бабушка отправилась к сватам. Время было неурочное, вечер, выходить не полагалось, но какое значение это теперь имело? Важно было оставить малышку в безопасности, а уж если полицай поймает, то какая разница? Все равно завтра расстреляют.

В школу она вернулась с Леной на руках. Девочку сваты отказались оставлять у себя: в семье еще трое детей-подростков, которые могут пострадать, если немцам что-то не понравится. Роза начала рыдать, она так любила свою маленькую племянницу, которую завтра поведут на смерть вместе со всеми…

А бабушка принялась собирать Веру. Нужно было одеться так, чтобы не вызывать подозрений. Иными словами, девочка должна выглядеть таким образом, чтобы казалось, будто она просто вышла из дому погулять. Стояло лето, и никаких теплых вещей при ней быть не могло. Платьице, сандалики с носочками, в волосах бант. Только так можно спастись.

– Выйдешь, как стемнеет, и пойдешь на кладбище, – говорила она внучке. – Там можно спрятаться, никто тебя не найдет. Будет холодно, ты замерзнешь, но ты уж потерпи. И рано утром начинай выбираться из города. Здесь тебе оставаться нельзя, здесь многие знают, что ты – еврейка из гетто, иди в любой большой город, где тебя никто не знает и где ты сможешь сойти за русскую. Если попадешь к нашим, не забудь свой домашний адрес: Ленинград, улица Боровая, двадцать четыре, квартира шесть. А бабушка твоя, мамина мама, живет в деревне Пельгора под Ленинградом, запомнила?

– Пельгора, – послушно повторяла Вера, не сводя глаз с бабушки, Розочки и Леночки. Ведь совсем скоро ей придется уйти, и она больше никогда их не увидит. Как бы ни сложилась жизнь, она их не увидит, потому что завтра их всех расстреляют.

Больше никогда… Она так и не сумела до конца осознать весь холодный безысходный ужас этих слов. Просто смотрела на своих любимых, бывших ее единственными близкими «здесь и сейчас».

Сгустились сумерки, скоро нужно уходить… И вдруг в школе появилась женщина, которую Вера смутно помнила: в ту неделю, что они прожили в Прилуках до начала войны, эта крупная, всегда веселая тетка то и дело появлялась в доме Батшевы и Михаила. И как она не побоялась прийти вечером в гетто!

– Бася, – торопливо заговорила она, обращаясь к Батшеве, – вас завтра увезут… на работы… все равно у вас все отберут, а вот мальчики твои с войны вернутся, и ничего ведь нету… Оставляй мне, я сохраню и им отдам, когда все закончится.

Батшева тут же вытащила из укромного угла печки узел с вещами сыновей и заветную тряпицу с оставшимися драгоценностями. Потом показала на Верочку.

– Вера с нами не пойдет, – сказала она, – у нее внешность несемитская, она может попробовать спастись. Возьми ее теплые вещи, завтра она к тебе зайдет, отдай ей, хорошо?

– Конечно, конечно, – согласно закивала женщина. – Давайте, я все отдам, и девочке, и мальчикам твоим, когда вернутся.

Бабушка Рахиль решительно протянула ей мешочек. Тот самый, содержимое которого так любила в счастливые довоенные времена разглядывать Вера.

– Возьми, сохрани, пожалуйста. Завтра Верочка придет за вещами, отдай ей. Конечно, кто-нибудь найдет и отберет, но, может быть, хоть на первое время хватит. Хотя бы на несколько дней… На хлеб… И на ночлег…

Из бабушкиных глаз беспрерывно текли слезы, руки тряслись, мешочек выпал, несколько вещиц оказалось на полу. Пришедшая к Батшеве женщина молниеносно наклонилась, чтобы подобрать драгоценности, но Вера успела схватить свою любимую брошку.

– Отдай, деточка, – строго произнесла бабушка. – Тебе сейчас ничего нельзя с собой носить. Пока мы живы, пока немцы не будут уверены, что всех евреев уже расстреляли, они будут обыскивать на улице каждого, кто покажется им подозрительным. Завтра, когда нас не станет, они успокоятся и будут уже не так внимательны.

Вера заметила выпавший от удара об пол камешек, хотела поднять его и спрятать, но не успела. Женщина ушла, а бабушка, крепко прижимая к себе уже одетую и готовую к выходу Веру, встала у окна и заговорила:

– Что я скажу Гале? Боже, боже, что я скажу Гале? Она доверила мне ребенка, она так радовалась, что ты со мной, она надеялась на меня, а я не оправдала… Что я скажу Гале? Как я могла отпустить тебя одну?

Вера не помнила, как уходила. И не помнила, куда пошла. Ей было слишком больно и страшно осознавать и чувствовать происходящее. И она заставила себя думать только о том, как выжить. Бабушка и Розочка знают, что завтра их расстреляют, и их поддерживает только мысль о том, что она, Вера, спасется. Значит, она должна спастись. Они надеются на нее, и она должна оправдать их надежды.

На кладбище, как было велено, Вера отчего-то не пошла. Всю ночь просидела на какой-то лавочке, а когда рассвело, побежала к баракам – тому месту, которое было указано в объявлении и куда должны были явиться евреи «с теплыми и ценными вещами для отправки на работы». Она не думала об опасности, она вообще не думала ни о чем, кроме одного: нужно увидеть бабушку, Розочку и Леночку в последний раз. Побыть с ними хотя бы на расстоянии. Пусть не попрощаться, но хоть как-то дотянуться, прикоснуться взглядом, душой…

У бараков уже толпились местные жители. «Наверное, все они тоже хотят попрощаться со своими знакомыми», – наивно подумала Вера, смешиваясь с толпой.

Из школы начали выходить приговоренные, и Вера вдруг впервые за целый год увидела, что в гетто находились в основном старики и дети. Колонну повели, толпа двинулась следом с криками:

– Кончилась ваша власть!

Сначала Вера даже не поняла, что это означает. Ведь эти люди пришли попрощаться… Наверное, они кричат это немцам! Ну конечно, именно немцам! Чтобы подбодрить тех, кого ведут на смерть.

Толпа шла сзади, а Вера бежала сбоку, совсем рядом с бабушкой, Розочкой и Леночкой. Казалось, протяни руку – и можно дотронуться до них. Чуть впереди нее бежал какой-то мальчишка лет двенадцати-тринадцати, размахивал руками и с остервенением орал:

– Так вам и надо! Сдохните, жиды проклятые! Кончилась ваша власть! Так вам и надо!

Вера слышала его голос, но в душе ее в тот момент не было ни гнева, ни удивления, ни возмущения. Не было ничего, кроме одной-единственной мысли: вот они, они еще живы, я еще могу их видеть.

Внезапно полицаи стали останавливать толпу: дальше идти не полагалось, дальше идут только те, кого ждет расстрел. Все внимание было приковано к этим двум полицаям, и Вера, не задумываясь, рванулась к маленькой Леночке, схватила ее и упала вместе с ней в высохшую, поросшую высокой травой канаву. От неожиданности девчушка даже не пискнула. И никто ничего не заметил.

Колонну провели дальше, горожане стали расходиться по домам, Вера выждала некоторое время, потом осторожно подняла голову и с облегчением узнала улицу: дом бабушкиных сватов находится совсем близко. Схватив сестренку за руку, она быстро побежала к знакомому дому, подергала калитку – заперто, кричать и звать хозяев побоялась, чтобы не привлекать внимания, подняла малышку и перебросила ее через невысокий штакетник прямо в огород.

Вера прошла уже почти полдороги до кладбища, когда услышала выстрелы. Она споткнулась и остановилась, по всему телу мгновенно разлилась какая-то ледянящая боль. Вот и все. Больше нет бабушки Рахили. Больше нет Розочки. Нет тети Батшевы и дяди Миши. Она осталась совсем одна.

Она понимала, что надо уходить из города, но куда? Накануне, омертвевшие от горя, они так и не поговорили о том, в каком направлении уходить. Сказали только адрес той женщины, которой отдали теплые вещи и которая пообещала вернуть их Верочке, если та сумеет уцелеть.

И у нее совсем не осталось сил… Вторую после ухода из гетто ночь девочка провела на кладбище, дрожа от холода. Конец мая, днем тепло, а ночью температуры еще низкие.

Утром отправилась узнать, все ли в порядке с Леночкой. А вдруг ее до сих пор не нашли? Вдруг трехлетний ребенок плачет где-то среди огородных грядок? Бабушка говорила, что после расстрела полицаи уже не будут присматриваться к прохожим на улицах… Надо скорее убедиться, что с Леной все в порядке, и уходить. А вдруг и самой Вере повезет, эти люди сжалятся над ней и оставят у себя? Она ведь не похожа на еврейку.

– Нет, мы не можем тебя взять, – ответили ей. – У тебя отец еврей, значит, по немецким законам ты еврейка. А у Леночки отец украинец, нам комендатура разрешила ее оставить.

Вера была слишком мала, чтобы сопоставлять происходящее с ранее сказанным, ей и в голову не пришло в тот момент задаться вопросом, почему еще позавчера оставлять Лену было нельзя, а сегодня уже можно. То, что было позавчера, – это прошлое. Это воспоминания. Позавчера еще были живы и бабушка, и Розочка, и тетя Батшева, и ее муж. Позавчера была другая жизнь, совсем другая, и ее больше нет и не будет. И незачем о ней думать. Она, Вера, – здесь и сейчас. Здесь и сейчас Леночка в безопасности, а ей, Вере, нужно раздобыть теплую одежду, забрать бабушкин мешочек, чтобы покупать еду, и выяснить, куда идти.

Родственники подробно объяснили ей, на какой улице и в каком доме найти «ту женщину» и как потом добраться до Нежина, находящегося в 60 километрах от Прилук. Вера не думала о том, много это или мало, она просто запомнила направление и знала: она должна дойти, чтобы спастись.

Опустив голову и не поднимая глаз, чтобы ни с кем не встретиться взглядом, она добрела до улицы, которую ей назвали, и нашла нужный дом. Среди деревьев в саду играл какой-то парнишка. Вера поднялась на крыльцо и постучала в дверь.

Женщина, приходившая к ним в гетто вечером накануне расстрела, встретила Веру неприветливо и даже почему-то злобно.

– У нас ничего твоего нет! – решительно отрезала она. – Иди-иди отсюда, иди, а то полицаев позову.

Вера попыталась настаивать:

– Я замерзла ночью. Бабушка дала вам кофту и теплые штаны… Отдайте, пожалуйста.

– Вот что ты привязалась! – в раздражении воскликнула «та женщина». – Я же сказала: у нас ничего твоего нет. Иди отсюда.

Игравший в саду мальчик подбежал к ним, взобрался на крыльцо, встал рядом с матерью и с насмешливым вызовом посмотрел на Веру.

– Ну, чего стоишь? Сказано тебе: вали отсюда. Щас полицая кликну, если не отвалишь, жидовка.

Вера с трудом оторвала от него взгляд. Это был тот самый пацан, который вчера бежал рядом с колонной смертников и кричал: «Сдохните, жиды проклятые!»

Больше просить она не стала. Просто повернулась и ушла.

То, что происходило дальше, было мучительно и страшно, но ничто и никто больше не вызывал в Вере такого чувства, как этот пацан. Она никого потом не простила, но с годами забыла почти всех. Забыла тех, чьи поступки, пусть и некрасивые, но поддавались объяснению. Помнила только тех людей, поступки которых не понимала. Вот этого мальчишку, сына «той женщины». И еще немца, адъютанта нежинского коменданта, который – единственный за всю скорбную эпопею ее пребывания в оккупации – пожалел ее… Только эти два человека, только эти два лица остались в ее памяти.

Назад Дальше