Бродячая женщина (сборник) - Марта Кетро 11 стр.


– О, это будет очень русская вечеринка.

– Ну, для русской нужна водка. Но мы можем выпить на кухне, у нас это принято, – и она посадила его за крошечный кухонный стол, достала недопитый мятно-зелёный Hapsburg и пару низких стаканов old fashioned. Абсентных бокалов и ложечки у них не было, но когда это останавливало тех, кому тоскливо?

Коричневый сахар пылал и плавился в обычной чайной ложке, они смотрели на синее пламя и разговаривали, разговаривали – о детстве, о страхах, о сексе, о боли, о многом из того, что не принято обсуждать за пределами кабинета психолога.

Неожиданно абсент закончился.

Катенька вздохнула и вынула из холодильника игристое вино.

– Катенька, мы умрём.

– Умрём, – бодро ответила она, – но завтра. Тащи бокалы.

Потом белая пена подняла их над столом и перенесла в постель, они ничего не могли делать, только лежали, держась за руки, и покачивались на шипучих волнах.

– Катенька, я хотел сказать…

– Молчи, ладно? Плыви.

Сигнал будильника не был беспощадным, он звучал нежно и вкрадчиво, но беспощадной оказалась остальная реальность. Плохо было всё. Даже не говоря о головной боли, глаза не открывались, да и не стоило сейчас смотреть друг на друга, дышать они просто боялись, а губами шевелили с особенной аккуратностью. Прощание вышло скомканным, и через четыре часа Катенька уже отстёгивала ремень – самолёт набрал высоту, и можно было сбежать в туалет, ополоснуть лицо холодной водой.

Вечером они встретились в скайпе. Катенька посмотрела на измученную физиономию Майкла и, не удержавшись, фыркнула. А он всего лишь задал ей два вопроса: «Катя, что это было и зачем?»

– Считай, это был коктейль «Русская любовница».

– ???

– Сидеть всю ночь на кухне, разговаривать, смертельно напиваться, зная, что кончится плохо, никакого секса и ад утром – это очень-очень по-русски.

– Но зачем, Катенька?

– Знаешь… Я не хотела плакать напоследок. И у нас были другие проблемы, кроме разбитых сердец, правда?

Он пожал плечами и попрощался. В следующий раз Майкл появился в скайпе нескоро, а потом и вовсе пропал, и Катенька так и не узнала, что он хотел ей сказать тогда, в ночь святого Валентина, когда их укачивали высокие белые волны.

Два брата 2

* * *

Витька с Федькой походили друг на друга мало, хотя отцы их были близнецами, одинаковыми, как половинки яблока. Но материнские крови разбавили густой филипповский замес, и Виктор Антоныч уродился высоким и светловолосым, а Фёдор Василич – мелким да смуглым. И по характеру они сильно разнились: Витька всегда был тяжеловесным книжником, который медленно раскачивается, да сильно бьёт, а Федька отличался весёлым и суетливым нравом. Смех один был, когда они по улице шли: Большой выступает неспешно и по слову в час бросает, а Малой успевает вокруг три круга нарезать, вперёд забежать и вернуться, рта притом не закрывая ни на минуту. И в детстве они такие были, и в старости, весь городок их знал, потому что жили они тут с рождения, отлучившись только в эвакуацию, потом в армию и на учёбу.

Умом их Бог тоже разным наградил: Витька в инженеры выбился, а Федька так и остался простым слесарем, хотя поначалу рванул за братцем в институт поступать. Но на экзамене его быстро обломали, сказали, тебе бы на актёрский надо, паря, а так вон в шарагу иди, осваивай честную рабочую профессию.

Женились они в один год, а девок таких выбрали, что опять весь город насмешили: вам бы поменяться, ребята. Витька взял маленькую быстроногую Шурочку, а Федька – степенную Антонину, на полголовы его выше. На том их дорожки и стали расходиться: женились-то чуть ни на спор, Большой – по сильной любви, а Малой – за компанию, взял первую, на какую взгляд упал, – тогда любая была согласная, женихов-то война выкосила. Но по подлому закону Витькино счастье через пять лет закончилось, убежала Шурочка на маленьких своих ножках с заезжим артистом оригинального жанра и годовалую дочку с собой прихватила, а Тоня так и прожила жизнь с блудливым своим муженьком, и померла на седьмом десятке то ли от сердца, то ли от накопившейся женской обиды. Сын их единственный, приехавший из столицы на похороны, после поминок плюнул отцу под ноги и зарёкся впредь ездить к нему, козлу старому, который изменами мать в могилу свёл.

И снова сравнялись братья, оба остались одиночками, Витька-то и не женился потом, после Шурочки, а Федька хоть без бабьего внимания не остался, но от ЗАГСа бегал, как от чумы. Когда стало им за семьдесят, съехались в двухкомнатную Федькину квартирку, в которой поддерживали какой-никакой порядок приходящие женщины, а холостяцкую Витькину однушку на первом этаже, зато на главной улице, сдали под офис торгашам каким-то. Да пенсии у обоих, да надбавки. Так и жили. Бодрые, дружные и почти всегда трезвые.

И никто не знал, что у занятных стариканов есть тайна, которая десятилетиями глодала их сердца: оба они были дезертирами.

* * *

Когда началась война, им было по пятнадцать. Федька весенний, Витька по осени родился, и оба они знали, что в сорок четвёртом предстоит им пойти вслед за отцами, которых призвали в первые же военные дни. Конечно, тогда все верили, что победа совсем скоро, и пацаны всерьёз переживали, что на их долю славы не достанется. Но потом поняли, что всем хватит и наград, и пуль: фронт стал подступать к Чердаковску уже в начале сорок второго, и гражданское население эвакуировали в Ташкент. Туда и пришла весть, что отцы их, Антон и Василий Филипповы, пали смертью храбрых на той самой Чердаковской высотке, на которой всё детство строили схороны, выкурили свою первую папироску, а в юности впервые поцеловались с девками. Фашисты заняли холм и с удобством обстреливали город, пока бойцы 28-го батальона не выбили их оттуда ценою собственных жизней.

Это как в кино было, замедленно и страшно. Федькина мать увидела, что почтальонша подъехала к воротам, бросила в ящик два квадратных конверта и умчалась на своём ржавом велике так, будто сама смерть за ней гналась. И Витька потом до конца дней помнил, как тёть Катя медленно, будто на верёвке её тянут, идёт к калитке, забирает конверты и несёт в дом. И как начинает кричать мама, всхлипывает Федька, по-детски плачет сердобольная квартирная хозяйка, и как бабка молчит. Она долго молчала, железная их бабка Настасья, а потом встала и пошла в комнату. Позвала их всех с порога, а на хозяйку цыкнула. Закрыла дверь, достала из угла жестяную коробку в красных маках, где хранились их семейные документы. Сложила туда похоронки, но не убрала, а вынула со дна метрики – Федькину и Витькину. Поглядела внимательно и спросила ручку. Три штуки расписала на бумажке, выбрала одну и твёрдой рукой исправила цифры – две шестёрки на две восьмёрки и бритовкой подчистила.

– Чего ты, бабенька, – испугался Витька.

– А ничего, – ответила она, – не отдам я ей вас.

– Кому? – не понял он.

– Ей. Не спрашивай.

И никто не посмел ослушаться. Так и стали они четырнадцатилетними, и когда на учёт пошли становиться в местный военкомат, никто подлога не заметил, железная рука была у бабки Настасьи. Выдать их некому, эвакуированных чердаковцев разметало по стране, а по возвращении выживший народ и не помнил, кому там сколько лет. В армию пацаны пошли уже в мирном сорок шестом, отслужили с честью, и никто, кроме них, не знал, что никакие они не отличники воинской подготовки, а уклонисты, дезертиры и крысы позорные.

И стыд их глодал, и зависть. Потому что их поколение разделил огненный рубеж: по одну сторону остались они, малолетки, не нюхнувшие пороха, а по другую были точно такие же парни, но с наградами, с боевым опытом и с такой тяжестью в глазах, будто они на целую жизнь старше. Только мало их вернулось, до невозможности мало. Им и почёт был, и льготы, и зелёный свет везде, но не тому завидовали братья, а что совесть у них чистая, ночами спать не мешает. Солдатам мешало спать другое – кошмары, от которых они просыпались в поту, нескончаемые взрывы в голове, лица мёртвых товарищей и мёртвых врагов, но об этом кто же знал из тех, которые в тылу отсиделись. Федька с Витькой только их славу видели и свой позор. И когда перед ними закрывались двери, когда обходили с новым назначением или квартирой в пользу фронтовиков, они только кивали покорно. Оттого их считали честными бессребрениками, уважали и тоже продвигали потихоньку, только не было им радости на веки вечные, зачеркнула им бабка жизни, когда двадцать шестой на двадцать восьмой исправила.

Перед смертью она позвала их, глянула и говорит:

– Ничего. Ничего. Зато живые. Хватило с неё Антохи с Васенкой, – и глаза закрыла.

В июле две тысячи второго Чердаковск изготовился праздновать шестьдесят лет с той великой битвы, где полегло столько народу, в том числе и двое жителей города, братья Филипповы, чьи фотографии висели в музее. Школа носила их имена, а их сыновей приглашали на Девятое мая выступать перед детьми. Они отбивались каждый раз – да не ветераны мы, по возрасту не прошли, но директриса всегда уговаривала, напирая мягкой грудью на податливого Федьку:

– Ах, Фёдор Василич, расскажите про отца вашего героического, детки ждут, – и всё время они соглашались «в последний раз». Приходили на линейку, блестя юбилейными медалями тружеников тыла, рассказывали о бое то, что удалось узнать краеведам, получали свои цветы и продуктовые наборы, а вечером сильно и страшно напивались вдвоём.

На июльский праздничный митинг их тоже звали в обязательном порядке, секретарша из горисполкома настойчиво обзванивала всех уцелевших «ветеранчиков», а их в первую голову, как же – дети героев. Братья упирались, и однажды к ним притащилась целая делегация во главе с мэром.

– Христом богом прошу, Фёд Васлич, Виктор Антоныч! Без вас какой же праздник!

– Хватит. Устали мы в свадебных генералах ходить, – сумрачно ответил Большой.

– Последний раз, клянусь-обещаю. Областное начальство приедет, концерт закатим. Самого Газманова ждём и группу «Комбинация».

– И Апина будет? – внезапно оживился Малой.

– Нет, на Апину бюджета не хватило. Но там и других красавелл хватит. Апина-то не та нынче.

– Самое оно, – заверил Малой, – баба в соку. Уж сколько мечтал её того-этого. Познакомиться.

Большой протянул через стол длинную руку и невозмутимо отвесил брату подзатыльник. Секретутка мэрская фыркнула чаем.

– Уважьте город, – снова попросил мэр напоследок, вставая из-за стола, – чего хотите потом требуйте, но уважьте.

Вечером накануне торжества братья сидели в городском парке и неспешно разговаривали. Густо пахли липы, горько тянуло Федькиной «Явой», дневная жара наконец-то отпустила, оставив по себе сердечную тяжесть. Или от другого болело в груди, кто же знает.

– Что, Витя, сходим, опозоримся? – с фальшивой лихостью спросил Малой.

– Сил моих уже нет, Федя. Столько раз я про тот бой рассказывал, будто сам тогда с отцами нашими под пули бежал. Хоть бы раз, один только раз взойти на ту высотку под огнём, мы бы грех наш навсегда искупили.

Малой задумался и вдруг сказал:

– А и взойдём, отчего ж не взойти. Огня не обещаю, но давай хоть сейчас поднимемся, землю понюхаем. Атака на рассвете началась, и мы под утро пойдём.

– Спектакль всё это, Федя, ложь и глупость.

– Что ж делать, Витя, нет у нас другой жизни, только такая, с лажею и дурью нашей. И знаешь, чего? – он вдруг рассмеялся. – Давай-ка мы по серьёзке пойдём, с оружием и знаменем.

– Да ты рехнулся, братик? Я давно за тобой странности замечал, но чего ж ты и до девяноста не дотерпишь, прям щас сбрендишь?

– Натурально тебе говорю, в музее сторожихой Олимпияда-80 служит, а я к ней ещё с каких годов подход имею. Пошли-пошли, – Малой сорвался со скамейки, потянул брата за руку.

Большой со вздохом поднялся.

– Преступная ты рожа, Федя, и бабник притом, – но обречённо поплёлся следом.

Поздней ночью в музейное окно постучали. В комнатке сторожихи ещё горел свет, дородная Липа распахнула створки и зычно крикнула в темноту:

– Кто тут, окаянные! А ну милицию щас вызову!

– Тихо, тихо, красавица, – зашелестела темнота, – я это, Феденька твой, затосковал малость, пришёл сердце об тебя погреть.

– Старый ты чёрт, – изумилась Липа, – где твоя совесть? Сколько я из-за тебя слёз пролила, из-за блудника, да и на погост тебе скоро, а ты всё стыда не нажил. А ну пшёл отседова!

– Липушка моя сладкая, цвет медовый, прости меня, дурака. Я ведь счастья своего не знал никогда, а сегодня сидел-сидел, да и понял. Повиниться мне надо перед тобой, радость моя.

– Ладно. Винись, – голос сторожихи отчётливо смягчился.

– Да что ж я, как трубадурень какой, под окном разливаться должен. Уж ты пусти меня, милушка.

– Не могу я, сигнализация тут на двери, Феденька.

– А я в окно, в окно, – забормотал Малой и ухватился за подоконник.

Большой молча подсадил его и полез следом.

– Батюшки, а это ещё что, – взвизгнула Липа, – так мы не договаривались!

– Тихо-тихо, – заворковал Малой, – братец это мой. Я его позвал, чтоб увидел он, какая женщина мне сердце надломила и жизнь покорёжила.

– Врёшь поди, козёл вонючий, – нежно вздохнула сторожиха.

– Ни боже мой!

Большой тихо звякнул в темноте авоськой.

– За знакомство, королевишна! – предложил Малой.

– Ой, уволят меня, – запричитала Липа, доставая из ящика три гранёных стакана, – загубишь ты меня, отрава старая.

– Обижаешь, Липушка. Я, может, свататься пришёл, новую жизнь хочу начать!

– Да иди ты!

Разлили первую. Малой забалтывал сторожиху так, что брат его потихоньку начал ёжится – неужто и правда жениться надумал. Федька меж тем взял свой стакан, чокнулся с Липой и пригубил, глядя ей в глаза.

– За нас!

Липа разом проглотила сто грамм и похлопала ресницами.

– Горчит, проклятая, как вся моя жизнь. А вы что ж не пьёте, Виктор Антоныч? Пропускаете.

– Я, уважаемая, – сказал Большой, – всё спросить хотел. Отчего вас Олимпиадой-80 прозывают?

Сторожиха всплеснула руками от возмущения, но Малой властно обнял её и сказал:

– Молчи, женщина, я отвечу. Дурной ты, Витя, такие вопросы даме задавать, но я объясню, стыда в этом нету. За дородность Олимпиаду нашу так прозвали, восемьдесят – это вес в килограммах.

Липа гулко расхохоталась:

– Теперь-то я все сто двадцать Олимпиада, чего уж.

– Красота меры не знает! По второй, за красоту! – и вылил в стакан сторожихи остаток бутылки.

– Только уж и вы не пропускайте! – она подождала, пока они допьют, и бодро залила в горло водку.

– Пианисточка ты моя, – Фёдор поцеловал её в откинутую шею, а сторожиха внезапно захрапела.

– Что с ней? – изумился Большой.

– Клофелин. А ты думал – мы этакую махину вдвоём перепьём? Давай, быстро кладём её на диван и работаем.

Пристроив Липу, Малой протёр стаканы и бутылки, убрал лишнюю посуду, а Большой тем временем колдовал над сигнализацией. Через несколько минут всё было готово, и братья тихо вошли в первый зал музея.

Стараясь ничего не задеть, быстро прокрались мимо рушников и черепков позапрошлого века, миновали экспозицию народных чердаковских промыслов и вошли в зал боевой славы. Со стены прямо на них смотрела сильно увеличенная фотография отцов. Братья стояли в обнимку, в новенькой форме и улыбались в камеру. Через несколько минут им предстояла отправка на фронт, на смерть. Но сначала – на подвиг.

Витька вгляделся в их лица, залитые лунным светом, и подумал, что впервые они смотрят на него без упрёка и презрения. Затея сыновей явно им нравилась. Тем временем Малой подошёл к витрине, в которой лежал ППШ, найденный на месте боя, осторожно поднял стекло и мотнул головой. Большой забрал автомат, а брат опустил стекло на место и снова протёр полотенцем.

– Нечего им отпечатки оставлять.

Тем временем Большой подошёл к знамени, стоящему в углу, ухватился за древко и вытянул его из подставки. Ветхая пыльная ткань легко коснулась его лица.

– Всё, идём?

– Погоди, давай уж и обмундирование.

В шкафу висели два комплекта солдатской формы. Большой глянул с сомнением, но брат уже открыл дверцу.

Через несколько минут они вернулись в комнату сторожихи.

– Спит, как дитя, красотуля моя. Утром не вспомнит ничего, – удовлетворённо заметил Малой.

– А ну как вспомнит?

– Да брось, кто поверит, что два старикана… – Он сложил добычу в авоську.

Большой первым вылез из окна, принял сумку, знамя и братца.

– Всё, уходим.

Они трусцой побежали в сторону окраины, стараясь не выходить из тени домов и деревьев, – луна в ту ночь была яркой.

К концу улицы Федька начал задыхаться:

– Помедленней, не гони так, сердце не казённое. Отрастил ножищи и рад.

– Курить меньше надо, – буркнул Большой, но скорость сбавил.

У подножия холма они остановились передохнуть.

– Ладно, переодеваемся, – скомандовал Малой и первым начал скидывать одежду.

Большой вздохнул, подобрал его скомканные тряпки и стал тщательно складывать. Потом разоблачился сам и неспешно принялся одеваться. Форма была примерно одного размера, поэтому Малой подвернул рукава и штанины, а Большому, наоборот, оказалось коротко. Сапоги же пришлись впору обоим, Федька с детства был гусь лапчатый, носил, как и Витька, сорок четвёртый.

Одевшись, Малой повесил на грудь ППШ и цапнул знамя.

Назад Дальше