Не могу сказать, что полюбила Тель-Авив, и не потому, что в моих чувствах к нему есть какая-либо двойственность.
Это история о русских отношениях со словом «любовь». Мы не говорим «я люблю тебя» по всякому поводу, как американцы какие-нибудь, мы давимся этим словом и выкашливаем его в самом крайнем случае, когда уже прижаты к стенке обстоятельствами и объект либо у алтаря, либо на смертном одре (обычно в переносном смысле, но бывает и в прямом).
Как же сказать, что я люблю Тель-Авив, когда есть Москва, с которой у нас долгий запутанный роман, со страстью, горечью и взаимными изменами, и есть недостижимый Иерусалим. Это всё равно что я завела бы нежного весеннего любовника и бегала к нему иногда без обязательств и будущего, без скандалов и борща. Ну да, нам хорошо вместе, но разве это – подлинное? У нас обоих «кто-то есть», а планов на совместное существование, наоборот, нет. Неважно, что у нас бывают эти бесконечные ночи, когда растворяешься в сумерках и в друг друге; наслаждения, о которых даже неловко потом вспомнить, а не только назвать; совпадения мыслей и мнений, так что достаточно просто переглянуться и кивнуть; наше общее тепло всего лишь телесное, и ничего, если я буду плакать, уходя, я ведь быстро перестану. Это, конечно, не любовь.
Москва выпила у меня столько крови, что у нас всё серьёзно. Иерусалим забирает часть души и замещает собой. А тут слишком много сиюминутного счастья без всякой достоевщины и мистики, и потому, уезжая, я буду мяться и мямлить: «Эээ, с тобой хорошо, спасибо, я ещё когда-нибудь приеду, если ты не возражаешь, это было чудесно, ты очень красивый, мне понравилось, удачи, пока-пока!» – и прятать руки, чтобы не обнимать слишком крепко.
Потом некоторое время придётся справляться с лицом, и я справлюсь, потому что это, конечно, не любовь.
Я просто приеду к тебе ещё.
Лето 2012 «Голоса перелетных птиц сильнее голоса крови, этого пресловутого зова»[2]
Я не просто так туда в этот раз, а с миссией, причём не однозначной, а многосуставчатой, как колено Чужого. Это была миссия исследования, воспитания, возвращения к истокам и ещё кой-чего, стесняюсь сказать.
Во-первых, было интересно, насколько невыносимы израильские погоды в июле. Все говорят, ад, и я захотела посмотреть, как он выглядит, ведь мне теоретически туда не скоро.
Потом я должна была приглядеть за парой ориентальных кисок, пока их хозяева отлучались в европы.
Ну и в-третьих, я возила свою старую юбку из Селы на родину – припасть. Она дырява уже, юбка, буквально из первых коллекций середины девяностых, когда парочка русских израильтян по имени, допустим, Аркадий и Боря только-только раскрутили свой кооперативчик Sela, где немножечко шили.
И представьте, я иду в этих обносках с рынка по улице HaTavor, и тут сверху медленно падает цветок франжипани, белая звёздочка с желтой серединкой, гавайская красотка, прижившаяся в Тель-Авиве. Она задевает мой подол, и я вдруг вижу, что абстрактные цветочки, которыми расписана ткань, это именно франжипани. И я почему-то вдруг прислоняюсь к выбеленной стене, ведь это же какой-то бред кислотный: орнамент перестаёт быть плоским, выдёргивает тебя из прохладной северной юности в субтропическую зрелость и швыряет прямо посреди дороги под солнце, какого ты в жизни не видала.
Как-то в детстве меня слегка свела с ума одна фраза то ли Битова, то ли Маканина, скорее всё-таки первого, я потом не смогла её отыскать, но приблизительно так: я легко могу представить, что через десять лет буду знаменитым писателем, умирающим от ностальгии и пьянства на берегу океана, или стану бродягой, замерзающим под Бруклинским мостом, или ещё кем-то там (ну не помню же!) – и лишь одного не могу представить себе – того, что скорей всего и произойдёт, – что через десять лет всё останется по-прежнему, как сейчас.
Она тогда упала мне на голову мягкой дубинкой рауш-наркоза, я думала, как это страшно и как нормально, когда ничего не меняется, и что жить так не надо, а придётся.
Но я сейчас в этом квартале, на родине своей юбки, несу в правой руке стакан рыжего сока, который белокожий апельсиновый мальчик выжимает на углу Кармель и Даниэль дешевле, чем все другие, за тринадцать шекелей; а в левой у меня пакет с горячими булочками, неприветливый колючий сабра даёт их три на десять. Я иду, в некотором роде писатель, в дырявой цветастой одежде, и могла ли я десять лет назад предположить всё это? Не могла, да я и не хотела ничего такого для себя, мне тогда нужно было только любви, от того или этого, имени уже не вспомню.
Я помню на самом деле. Просто незачем сохранять имена так долго, они похожи на просроченные паспорта, которые никуда не привезут, с ними всё равно никуда не впустят.
О кошечках много не скажу, доглядела, как смогла. Внезапно у них обеих случилась течка, и мы целыми днями валялись в постели под кондиционером, в левой руке у меня была кремовая киска, а в правой – пятнистая, и я говорила им, девочки, ведите себя прилично, а они не хотели прилично, они хотели трахаться или хотя бы погладить здесь и здесь. По ночам у нас было как в девчачьей палате пионерского лагеря, мы мечтали и пели, но ни один мальчик не пришёл намазать нас зубной пастой, и это его счастье.
И я посмотрела их жару, их страсти, их ведьминский ветер шарав – ужас, но не ужас-ужас, ничего такого, что не пережить после лета две тысячи десятого и выборов двенадцатого, по крайней мере, там нет столько грязи в воздухе. Иногда только было смешно, когда я проводила нормальный и несколько даже продуктивный день, и лишь к концу по некоторым косвенным результатам обнаруживала, что прожила его полностью без головы, ничего не соображая, без единой минуты вменяемости. И я даже не могу сказать, что это плохо или неудобно.
Это было нужно мне для полноты картины, чтобы сравнить с весенними впечатлениями, когда я для разнообразия повидала хамсин. Кусочек из мартовских записей:
«Кому бы я ни рассказывала о подробностях этой поездки, собеседники всякий раз аккуратно интересовались, нет ли у меня в роду понятно кого, потому что моя удача неизменно оказывалась в категории “еврейское счастье”. Я отвечала, что наше цыганское счастье покруче ихнего будет. Не говоря о том, что я поселилась на стройке, потому что первую квартиру, которую я арендовала в правильном месте по правильной цене, смыли волны канализации; не говоря, что у меня поломалась вся электроника; и уж, конечно, не упоминая о постоянных незапланированных расходах. Но даже в путешествиях.
У Жени было два дня, чтобы показать мне красоты, а в планах стоял Иерусалим и пустыня, надо было только определиться, когда чего. Я подкинула монетку и решила, что в столицу завтра, а сегодня будем смотреть пейзажи. Как только мы выехали из ТА, задул хамсин, и виды скрыла пылевая взвесь. Далее наша поездка напоминала сеанс секса по телефону:
– Посмотри, справа могли быть видны горы.
– Ооо, они, наверное, такие большие.
– А скоро появится прекрасное озеро Кинерет.
– Кажется, я вижу! То поблёскивающее и есть прекрасное озеро Кинерет?
– Нет, это плёнка на теплице. А вон видишь границу между тёмным и мутно-серым? Это и есть оно.
Мы спустились к прекрасному озеру Кинерет, наглухо укрытому мглой, и я решила считать, что это не песок, а туман, – тогда пейзаж можно признать таинственным, а не тухлым.
Также повидала реку Иордан (ключевое – так же). В новостях раньше говорили “западный берег реки Иордан” или там восточный, и я ожидала увидеть полноводную Миссисипи, не меньше. Оказывается, река смахивает на нашу Нефтянку, но зато на ней цапельки. Я предпочла думать, что её величие временно погрёб хамсин, а так оно есть. Надо ли говорить, что на следующий день, когда мы поехали в Иерусалим, небо сделалось нестерпимо ясным».
И стоит ли удивляться, что в июле я прочитала стихотворение «Кинерет»:
Я там действительно стала чувствовать сердце этим летом. Когда тринадцать часов дня, и ты с бодренькой московской скоростью идёшь по каким-то очень важным делам, по каким именно, правда, забыла, но они есть! – вдруг оказывается, что у тебя есть сердце. Делается тяжело слева, и если не притормозить, то начинает неметь рука, а дальше я не проверяла, шла под ближайший кондиционер пить водичку.
Потом оказывается, что у тебя есть сердце в неприличном смысле и можно, конечно, списать всё на ведьминский ветер шарав, который меняет гормональный фон и заставляет «испытывать чувства», но приходится признать, что ты начинаешь многовато плакать и радоваться, как цыган, продавший лошадь, как безмозглый подросток, как влюблённая женщина.
Потом оказывается, что у тебя есть сердце в неприличном смысле и можно, конечно, списать всё на ведьминский ветер шарав, который меняет гормональный фон и заставляет «испытывать чувства», но приходится признать, что ты начинаешь многовато плакать и радоваться, как цыган, продавший лошадь, как безмозглый подросток, как влюблённая женщина.
А между тем у нас с Тель-Авивом закончена романтическая стадия, он больше не весенний любовник, мы вступили в «официально известные отношения», или как тут смешно говорят? – я поняла, что могу сюда приезжать, не делая из этого шоу, и жить где захочу, и уезжать легко, без страданий. Не из-за чего тут меняться в лице, правда же.
А всё-таки меняюсь, сижу теперь здесь, занята, а рука моя при этом, левая, правая или какая-то третья, тянется, тянется, трогает невидимыми пальцами невидимые пальцы, не имея в виду ничего конструктивного.
«И есть царапины боли на душе, как на пластинке, и есть линии тоски по кому-то на ладони, не линии характера, и не линии будущего, и не линии судьбы».
Я не могу вписать его в линии судьбы и будущего и до последнего не хотела рисовать на своих бедных ладонях новые линии тоски, у меня и так их с избытком, ай как некстати мне ещё и sodade sodade dess nha terra Sao Nicolau, которой и на свете не бывает.
Осень 2012 Москва – Петушки
Любить Израиль немножко сложно, потому что энергично мешают некоторые израильтяне. Не тем, как они там живут, а тем, что они пишут каждый раз в комментариях, когда я пытаюсь сказать что-нибудь хорошее об их прекрасной стране.
– Как же, – говорю я, – у вас здорово! – искренне и бесплатно говорю, заметьте.
– Дааа, – отвечает какая-нибудь «маленькая уточка» (ТМ), – тебе хорошооо, ты видела только парадный фасад, для туристов. А посмотрела бы ты, какая у нас задница!
– Как же мне у вас понравилось, – поправляюсь я, – что увидела, о том и пою.
– Дааа, – тянет маленькая уточка, – тебе хорошооо, ты тут не живёшь.
– А природа, а тепло… – слабо возражаю я.
– Дааа, а ты летом приезжай, сдохнешь!
– Я была в июле, спасибо. А ещё мне очень понравился Иерусалим…
– Даааа, – истерично вопит маленькая уточка, – там такое! Ты вот напиши о… – и далее идёт список специфических нерешаемых проблем, которые я должна срочно осветить и дать экспертную оценку, причём сообразно тому, левая уточка мне попалась или правая. Давай-ка, определяйся по-быстрому – арабов надо вырезать или уступить им полстраны? Религиозные: чёрная чума или совесть нации? Нелегалы: отстреливать на границе или давать равные права? Ну и так по мелочи, налоги там, социалка. Да, я должна об этом высказаться, и срочно.
И тут я, наконец, говорю то, что от меня ждали:
– Иди к чёрту, маленькая уточка. У меня есть своя страна, чтобы над ней рыдать. А Израиль мне просто очень-очень нравится. И, в общем, всё равно, как вы разберётесь, не взорвите его только случайно, если можно, пожалуйста. Или хотя бы не в мой отпуск.
– Грубая ты. Равнодушная потребительница. Вы все нас ненавидите, – резюмирует довольная уточка и гордо удаляется.
Между тем в комментарии приходят полсотни нормальных израильтян, которые пишут ожидаемое: рады, что понравилось, приезжай ещё. Но ты долго ещё нервничаешь и косишься в сторону птичника.
Потом, конечно, забываешь, и снова начинает нестерпимо тянуть к белому городу и золотым камням. И снова хочется говорить о том, какая это прекрасная и счастливая земля.
Всё равно ли мне на самом деле? Всё равно ли гостю, что станет с домом, где он был счастлив несколько часов или дней? Но уважение складывается из множества вещей, в частности, из отказа высказываться о чужих правилах и о вещах, в которых ничего не понимаешь. Мало ли на свете путешественников, которые после трёхдневного тура пишут пространные отзывы о нравах, содержащие фразы: «все евреи имеют обыкновение», «в типичном израильском доме» и «этой стране может помочь». Поэтому я воздержусь, я лучше о себе – там.
Каждый раз я привожу туда платья, бесполезные в московскую зиму, шёлковые туфельки, золотистые балетки и бархатные сабо. Но знаете, когда я на самом деле приезжаю, на своих ногах я чувствую пропылённые страннические башмаки. У моего друга, израильского фотографа Жени, есть работа, которая теперь висит у меня на стене. В ней всё, что я люблю и в этой стране, и в себе, – разбитые ботинки, стоящие на камне над обрывом, откуда хороший вид на Мёртвое море и розовеющую Иорданию. Я знаю это место, сама там стояла. И это точка, к которой я стремлюсь.
Хорошо всё-таки, что однажды я приехала и продолжаю приезжать, там я возвращаю себе лучшее, что во мне есть, одиночество, стойкость и пустыню. Когда слишком устаю от агрессивной любви своего бесценного родного города, покупаю билет и возвращаюсь туда, где не умолкают птицы и не отцветает жасмин, где мне спокойно.
* * *Не понимаю, какого чёрта я выбрала для любви этот дорогущий провинциальный городок, в то время как могла бы предпочесть одну из кружевных европейских столиц или дешёвый азиатский рай, набитый такой экзотикой, которая мне в жизни не снилась. Вместо этого я одомашнила Тель-Авив или он меня одомашнил, так что я возвращаюсь туда покорным котиком за порцией тепла и ласки. Каждый раз обещаю себе: нет, хватит, осенью поеду в Европу, в Тай, ещё куда-нибудь, много ли я видела в жизни, чтобы залипать в игрушечном Керем-а-Тейманим, в загаженном Флорентине или на одном из длинных пляжей по пути в Яффо под звуки их невыносимого маткота.
Мало ли в мире тепла для меня, почему я выбрала это, слишком жгучее летом и несколько простудное зимой, когда белые нетопленые дома становятся неуютными. Мало ли на свете ласки для маленьких женщин, могла бы перемещаться от одного горячего источника к другому, мыть ножки в океанах, засыпать то на жёлтом песке, то на мелкой гальке, а не только на этой белой пудре, которая у меня теперь не выводится из сумок и карманов.
Похоже, мы уже слегка женаты; я даже злюсь, мечтая, что, может быть, меня случайно похитит какой-нибудь другой город и заберёт к себе, в иные камни и ветер. Стамбул, говорят, прекрасен, и Праги я не видела, и на островах сказочно.
Но я сварлива, только когда у меня есть билет и квартира на месяц, когда я точно знаю, сколько дней мне осталось до его прикосновения, до поцелуя, до вторника, который я пообещала себе, чтобы не горевать.
«Я не прощаюсь, я вернусь во вторник. Просто он будет в ноябре», – так я думала в июле. И теперь еду в эти еврейские Петушки, где не умолкают птицы, чтобы снова засыпать на гладком каменном плече, везу шесть новых платьев, чтобы показать ему, и три пары башмаков; и самой смешно от нелепости нашей связи. Однажды мне насмерть надоест его наивная сладость, но ещё не сейчас, не в этот раз.
Риски этого мира
Иногда кажется, что господь склоняется ко мне, приложив к уху жестяную трубу, вызнаёт желания и ласково исполняет – с какими-то поправками, нечувствительными в его масштабах. От меня же не требуется ничего, кроме врожденного умения хотеть – так, чтобы желание пронзало насквозь от завитков на макушке до пальцев ног с крашеными ногтями.
Карлсон однажды пытался продать свои пальцы: «Подумай только, всякий раз, как ты их увидишь, ты скажешь самому себе: “Эти милые большие пальцы – мои”». Из тех, кому я передаривала свои, можно составить небольшой клуб. Не возражаю, когда меня забывают, но было бы приятно, если бы они хранили в каких-то тёмных кладовках отпечаток белой ступни, которую однажды прижимали к груди, прикрыв ладонью. Я разве много прошу?
Но я о сбывании – как получилось в этот раз.
Пока человек молод и прост, он тщательно отыскивает места силы, чтобы припадать, напитываться и всё такое. Но однажды – не знаю, как у всех, а у меня так, – он чувствует потребность в месте слабости. Там, где разоружат и очистят, как апельсин; где можно лежать, как старая собака, и ни о чём не думать. Не потому, что там безопасно, а потому, что для тебя больше не остаётся опасности, слишком ты бесплотен и малоценен для рисков этого мира. Можно взять голыми руками, так ты слаб, но скорее всего протечёшь сквозь чужие пальцы, оставив после себя недоумение и бледный запах речной воды.
У меня для этого есть площадь Бялик, днём она по-курортному нарядна, в праздники изумительно нелепа, а в сумерках становится трогательной, как лилия, Офелия или девочка-призрак, или что вы привыкли считать трогательным. По вечерам, когда перестают носиться дети и собаки, весь этот «второй акт “Жизели”» выстраивается из нежно подсвеченного здания старой мэрии, болтливого фонтана с нимфеями, из камней, медленно отдающих дневное тепло, и черничного неба над головой.