— Я вот когда общаюсь, скажем, с Шаргуновым, я могу определить наше или близкое к нашему поколение. Саша Гаррос, Аня Козлова, Герман Садулаев. Твое поколение — это кто (помимо питерских друзей)? Считаешь ли ты людьми своего поколения, скажем, Дмитрия Быкова или Дмитрия Новикова?
— Поколение… Слово такое, будто его сразу несколько поршней толкает, как коленвал. Поначалу так, вероятно, и есть. Двадцать пять лет назад я бы орал со сцены о поколении, искренне веря в единство нас, двадцатилетних, и в какие-то наши общие идеалы. Да что там, еще лет пять назад я бы, пожалуй, назвал имена, говорил бы о какой-то стае. Но сегодня я не могу говорить о поколении, я могу говорить лишь о ровесниках. Поколение — это фронт, фаланга, стремящаяся отбить для себя плацдарм на территории, уже поделенной отцами. Но когда этот плацдарм уже отбит и потесненные отцы ждут помощи и милости…
Я думаю, если вы с холодным вниманием посмотрите друг на друга — Прилепин, Гаррос, Шаргунов и т.д., — вы увидите в монолите под названием «поколение» трещины, зоны раскола, которые со временем будут только расширяться. Не обольщайтесь, друзья, вас ждут взаимные разочарования. Безусловно, в литературной и шире — в художественной среде у меня есть товарищи, которых меня просят оставить за скобками, но я не смотрю на себя, вкупе с ними, как на поколение. Скорее, как на — с определенной мерой условности — круг единомышленников. Но в этот круг включены люди разновозрастные — от семидесятилетнего Наля Подольского до тридцатисемилетнего Вадима Назарова.
— Я читал несколько твоих книг. Читал «Американскую дырку», к примеру, рассказы, «Ночь внутри». Мне показалось, что при всем своем изяществе литературном, при отличной, скажем так, выделке, эти книги малоэмоциональны. Ты как музыкант наверняка знаешь Роберта Смита, лидера группы «Cure» — вот он демонстрировал такое отстраненное пение на вдрызг разрывающую тему… А? Ошибочное мнение? Ты вообще эмоциональный человек? Похож ли ты на свои книги?
— Я изначально вполне сознательно стремился уйти от психологизма, от той версии письма, которая не может обойтись без постоянной рефлексии персонажа по отношению к своим поступкам, помыслам и чувствам. Именно на психологизме была построена вся великая русская литература XIX века, но это ведь не значит, что иначе нельзя, — ничто так не выхолащивает искусство, как непреодолимый канон, непоколебимый догмат. Потому что, извините за трюизм, дух дышит, где хочет. Вот, скажем, бытует мнение, что настоящей, серьезной литературой является литература реалистического направления, а все остальное — погремушки. Но господа, реализм как литературное течение, как большой стиль существует от силы два столетия, он просто узурпировал право на первородство, ведь на протяжении трех тысячелетий литература черпала совершенно из другого источника — из мифа. А какой в мифе, к черту, психологизм, какая, к черту, рефлексия? Большинство моих книг — попытка освоить и вновь обрести неомифологическое пространство. При этом мне хочется думать (хотя автор — не лучший судья своим текстам), что эмоции все же не чужды героям и образам, порожденным моим не вполне здоровым воображением. Потому что сам я человек маниакальный, местами довольно резкий и вспыльчивый, хотя и отходчивый. К тому же склонный к сезонным депрессиям.
— Ага, вот так. А книги, которые создает склонный к сезонным депрессиям Павел Крусанов, они должны что — радовать, огорчать, заставлять думать?
— Они должны делать все вышеперечисленное и в результате становиться частью личного опыта читателя. Потому что только ту книгу, которая прошла через тебя, лаская и раня, оставляя след на твоем представлении о мире, можно считать по-настоящему живой и вдохновенной.
— Что первично в писательстве твоем? Возникает ли, скажем, какая-то мысль, некий собственного изготовления иероглиф, который хочется зафиксировать? Или нежданно приходит сюжет, который невозможно не пересказать? Или что-то иное?
— Мысль проще и доходчивей можно донести в очерке или публицистической статье. Сюжет в литературе — вообще вещь далеко не обязательная. Творчество — это попытка спеть песню. Как мы знаем, чтобы хорошо спеть песню, вовсе не обязательно иметь профессионально заточенный голос. Напротив, такой голос может песню убить. А надо спеть так, чтобы вибрация твоих связок, порождаемое тобой, пусть и хрипловатое, колебание вошло в резонанс с тем, кто тебя слышит. Ведь человек по природе своей тоже не более чем волна. Если верная частота поймана и слушатель затрепетал в унисон с песней — дело сделано.
— Какой бы свой текст ты хотел экранизировать? Кому роли доверил бы? Кто стал бы режиссером?
— Кино — такая сверхъестественная область, которая разум мой превозмогает. Пожалуй, Кустурица мог бы что-то сделать из «Бом-Бома». Впрочем, думаю, в этом случае от всего романа там осталась бы только павловская потешная осада Мальты.
— Газеты и журналы читаешь?
— Если честно, то я, как человек, не чуждый литературы, да к тому же еще издательский работник, испытываю отвращение к печатному слову и всем буквам алфавита вообще. Надеюсь, мои коллеги — издательские работники — поймут меня правильно.
— Хорошо, не читаешь, это объяснимо. А с каким чувством смотришь, скажем, Первый канал и РТР?
— С разными чувствами. Люблю смотреть, когда показывают животных, особенно насекомых. Но на этих каналах их показывают очень редко. Чаще показывают каких-то правых или каких-то левых. На них смотреть неинтересно. А кое на кого даже противно.
— Надо ли политикам, даже таким противным, слушать писателей и журналистов? Памятуя о том, сколько бреда они (ну то есть мы) произнесли и написали в последние двадцать лет?
— Я уже говорил, что писатель — это его книги. Читать писателей, если ты не издательский работник, конечно, надо. А слушать-то их зачем? На Веллера только посмотрите — чума какая-то. Писатель потому и писатель, что лучше пишет, чем говорит. Что касается журналистов… Как я уже упоминал в начале беседы, склонность к этой профессии кажется мне признаком душевного нездоровья. Судите сами: в Петербурге они уже стали надевать на себя специального цвета жилеты, чтобы стражи порядка наконец перестали лупить их дубинками. То есть мы не такие, мы на три копейки дороже — всех бейте, а мы в жилетах, нас не тронь.
— Одна проблема журналистов выявлена. А в чем главная проблема современных писателей? Писать некогда? Или не о чем? Или денег не платят?
— А кто сказал, что есть проблема? Деньги всегда платят не такие, какие хотелось бы, — это норма. Спросите у Достоевского. И потом, если маячащий в перспективе гонорар становится стимулом для написания книги, то мы имеем дело не с писателем, а с каким-нибудь «издательским проектом». То есть писатель пишет в любом случае, а продавать или не продавать рукопись за предлагаемые деньги — это вопрос его личного выбора. Некогда писать? Что за проблема — сделай резкое движение и отмени обстоятельства, мешающие сесть за стол. Не о чем писать? Ерунда. Разве ты подписывал бумаги кровью, что обязан выдавать в месяц энное количество знаков? Живи, а писать садись, когда будет о чем. Прошу, конечно, прощения за пафос.
— Кем бы ты был, если б не писателем?
— Люблю делать тонкую работу руками. Работал бы с деревом или кожей. Или ушел бы, как в запой, в науку биологию.
— Политические взгляды есть у тебя? На «Марши несогласных» ходишь?
— На последнем «Марше несогласных» в Питере, что проходил на Семеновском плацу, был, но в качестве зрителя. Три линии омоновцев окружали митинг, и все, кто пришел не в точно указанный срок, туда уже не попали. Но вообще шествий и митингов не люблю. Любая толпа — объект для манипуляций, а нам так не нравится, когда нами манипулируют. Если говорить о политических взглядах, то они у меня имперские, державные. Но одно дело — идея империи, а совсем другое — ее земное воплощение. Искажений так много, что порой чувствуешь себя обреченным на платонизм.
— Как у питерца, нет ли ощущения, что довольство жизнью несколько ломает творческих людей? Я как-то очень остро чувствую разницу между, скажем, Борзыкиным и всеми иными, ну, допустим, Гребенщиковым. Крусанов доволен жизнью?
— В смысле, есть ли у меня крыша над головой, чашка кофе на завтрак и рюмка водки на ужин? С этим все в порядке. Однако мне кажется, что градус творческого горения определяют совсем другие вещи. И это даже не обостренное чувство справедливости, хотя и оно тоже. Как «обеспеченный» не значит «вор», так «нищий» не значит «гордый, бескорыстный и добрый». Это прописи. Достаточно вспомнить, что за пролетариат вступились не рурские шахтеры, а Маркс и промышленник Энгельс. И вообще, что касается довольства, то питерцы им как раз не слишком искушены. Речь, разумеется, о художественной среде. Творческое горение определяет избыток сил прекрасного в человеке, а не степень его недовольства мироустройством. Мне очень не нравится текущее состояние родного человечника, но импульс к складыванию слов в новый текст исходит не из этого горнила.
— Мечта есть?
— Хочу, чтобы материя была покорна моей воле. Это даже интереснее физического бессмертия.
АЛЕКСЕЙ ВАРЛАМОВ: «Нашему народу надо просить у Неба не справедливости, а милосердия»
Алексей Николаевич Варламов родился 23 июня 1963 г. в Москве.
Окончил филологический факультет МГУ им. М.В.Ломоносова (1985), доктор филологических наук (диссертация «Жизнь как творчество в дневнике и художественной прозе Пришвина» (2003)), профессор МГУ.
Публикуется с 1987 г. Первая книга — «Дом Остожье: рассказы» — вышла в 1990 г. Автор нескольких романов («Лох», «11 сентября» и др.), писательских биографий Михаила Пришвина, Александра Грина, Алексея Толстого, Михаила Булгакова, выпущенных издательством «Молодая гвардия» в серии «ЖЗЛ». В настоящий момент работает над биографией Андрея Платонова. Член СП России (1993), Русского ПЕН-центра (2003). Отмечен премиями Лейпцигского литературного клуба «Lege Artis» за лучший рассказ (1995), «Антибукер» за повесть «Рождение» (1995), А.И.Солженицына (2006), вторая премия «Большая книга» за биографию Алексея Толстого (2007). Произведения переведены на армянский, китайский, литовский, немецкий, японский языки.
У Алексея Варламова не совсем понятная (с моей точки зрения) писательская судьба. Его много хвалили за те вещи, которые я люблю меньше, почти не заметили тех текстов, которые мне очень полюбились; все очень обрадовались, какие замечательные биографии начал выдавать Варламов в «Молодой гвардии» (легендарная серия «ЖЗЛ»), но теперь ни критики, ни сам писатель не могут разобраться: к добру ли случился уход отличного мастера художественной прозы в нон-фикшн или не к добру.
На мой вкус, Алексей Варламов, со всем своим уже отменным литературным багажом (десяток вполне объемных книг и почти столько же премий), является одним из… да нет, пожалуй, самым разносторонним автором в современной прозе. Он многое умеет и не боится ошибаться. Даи в биографиях, сделанных Варламовым, нет-нет, но вдруг и почувствуется, что тут Алексей хоть и о классиках писал, но при этом немножко и «про себя». Про себя — неутомимого работника, про себя — по-хорошему любопытствующего и интересующегося жизнью человека, про себя — литератора, вовсе не чуждающегося славы, но старающегося избегать искушений… Ну и так далее. Если подряд или вперемежку читать прозу Варламова, а потом его книжки о писателях из серии «ЖЗЛ» — и сами все это заметите.
— Алексей, расскажи о себе. Хочу сверить то, что накопал о тебе в справочниках, с твоей собственной интерпретацией собственной судьбы — вплоть до первой книжки, которая вышла у тебя, если мне память не врет, когда было Алексею Варламову двадцать семь лет…
— Родился в белокаменной, в роддоме на Крестьянской заставе. Детство и отрочество прошло в Пролетарском районе. А родители были интеллигентами своего времени: папа работал цензором в газете «Правда», мама — учительницей русского языка и литературы в средней школе. Жена у меня, вопреки совету, который писатель Алексей Толстой дал писателю Михаилу Булгакову — жениться не менее трех раз, — одна, детей двое. Учился сначала в английской спецшколе, которую тихо ненавидел за то, что там меня «подавляли как личность», а потом поступил в МГУ на филологический факультет, к которому привязан по сей день, хотя иногда жалею, что не стал биологом или географом. Но университет дал мне очень много, и не будь его, ничего бы из меня не вышло. Напечатался я первый раз в декабрьском номере журнала «Октябрь» за 1987 год в рубрике «Новые имена». Первая книжка действительно была опубликована в 1990-м, очень тоненькая, на плохой бумаге, но зато тиражом, который мне с тех пор и не снился, — 75 000.
— Если я не ошибаюсь, у тебя вышло несколько сборников рассказов и повестей, пять романов и на подходе очередная, кажется, пятая, книга в серии «ЖЗЛ». Думаю, что собрание сочинений Алексея Варламова уже десяток томов наберет. Ты ощущаешь себя плодовитым автором? Вообще тебе легко работается? Есть такое понятие — вдохновение? Или его придумали бездельники?
— Действительно, может показаться, что это много. Но… а что еще в жизни делать, если не писать? Мне тоскливо живется, когда нет никакой вещи в работе. А пишешь, и в жизни появляется содержание, смысл, оправдание наконец. Что до вдохновения, то для меня это такой момент, когда начинаешь понимать, что не ты книгу пишешь, а она сама себя пишет. Ну как будто попадаешь на ту территорию, где тебя берут за руку и ведут. Так что вдохновения не надо ждать, а надо — хочешь не хочешь — садиться за стол, нудить себя, заставлять, и тогда в награду это ощущение легкости, стремительности, когда рука не поспевает за мыслью. Правда, часто случается, что наутро перечтешь это свое «вдохновение» и за голову схватишься, но ничего… садись, пиши опять.
— Давай расскажем, как ты расцениваешь каждый свой роман — что там удалось, что нет. Осмысленно ли менял ты жанровые рамки, стилистику?
— Я стараюсь не оглядываться назад и не привык себя оценивать. Но если задуматься над каждым из моих романов… Первым был «Лох», он многим моим читателям нравится, и я его выделяю для себя особо. Я писал его в трудные годы, когда дома буквально нечего было есть, долго не мог нигде пристроить, а потом получил за него премию от «Октября». Там же, в «Октябре», напечатал еще два романа — «Затонувший ковчег» и «Купол», и вместе с «Лохом» они в моем понимании образовали некую трилогию девяностых о русской жизни, о ее вирусах, уязвимых местах. Иногда, впрочем, мне кажется, что у меня не совсем «романное» мышление, дыхание, а скорее «повестное», «рассказовое». И быть может, я лучше высказал себя в повестях «Здравствуй, князь!», «Рождение», «Дом в деревне». Но когда я писал романы, мне было интересно. Потом был еще роман «Купавна», опубликованный в 2000 году в «Новом мире», очень личный, автобиографический, не слишком стройный, неровный, композиционно рыхлый, и если б я имел привычку переделывать свои вещи, я бы там сейчас кое-что подправил, но эта река уже утекла. И, наконец, последним на сегодняшний день стал роман «Одиннадцатое сентября» (он вышел в журнале «Москва» в 2003 году, а затем отдельным изданием в питерской «Астрели») с напряженным, острым сюжетом. Роман многие ругали и, наверное, за дело, но мне важно было эту книгу написать. В этом смысле я вообще полагаю, что писатель пишет не то, что он хочет, а то, что ему положено. Так что и новый роман, если суждено, напишу. А нет, значит, нет.
— Тогда по поводу «ЖЗЛ». Критик Владимир Бондаренко уже как-то шутил (с очевидной долей серьезности), что «Молодая гвардия» уворовала у русской литературы отличного реалиста, настоящего художника. Ты сам что об этом думаешь? И отчего именно такой выбор — Пришвин, Алексей Толстой, Михаил Булгаков? Можешь кратко сформулировать свое отношение к этим писателям? Какие задачи ты ставил перед собой, берясь за их жизнеописания? Кого бы ты еще хотел «описать»? И кого уже написали до тебя — а ты, к примеру, видишь чью-то биографию иначе и хотел бы свое видение дать.
— Я полагаю, что насчет «уворовала» Бондаренко вовсе не шутил. И для меня это, конечно, тоже было предметом определенных раздумий. Но помимо уже высказанного соображения «о чем писать, на то не наша воля», сочинение книг для серии «ЖЗЛ» оказалось увлекательным делом. Этот жанр позволяет искать и иногда находить ответ на вопрос, который меня как писателя и как человека чрезвычайно занимает: отчего так, а не иначе складываются человеческие судьбы? Как соотносятся Божий Промысел, предопределение и судьба? Где проходит реальная граница свободы человека и насколько он властен в своем жизненном выборе? Что он может противопоставить силе обстоятельств, истории, времени? Выбор героев не так важен — интересна любая жизнь, каждая замечательна и достойна описания — это еще Лермонтов в предисловии к «Герою нашего времени» заметил. Но жизнь писателей особенно наглядна и неслучайна. Пришвин поразил меня своим дневником. Такого глубокого, вдумчивого, подробного анализа русской жизни, такого изображения истории в лицах и повседневных событиях я не встречал ни у кого из его современников. Даже у Бунина. Александр Грин, Алексей Толстой и Михаил Булгаков были предложены мне издательством, этот ряд может показаться случайным, но как бы ни были различны судьбы всех моих героев, их объединяет одна важная черта: они были современниками и через их жизненные пути, их книги, их поступки можно понять, что же произошло с Россией в самый трагический момент ее истории. А с точки зрения истории литературы — все это Серебряный век, опрокинутый в советское время. Бросили и сказали: выживай. Вот о том, как они жили до и после революции, я и написал.
Что касается моего отношения к ним. Пришвин был умница и счастливчик, его жизнь — изумительный пример жизнетворчества, ему удалось то, что не удалось в Серебряном веке никому. О жизнетворчестве много толковали, но никто не сумел воплотить эту установку так, как он. Грин, напротив, фигура очень трагическая и несчастная. Жизнетворчество наоборот. Странный росток на русской почве, человек, свою жизнь сознательно сжегший, но так, что многие погрелись и греются у этого огня. Алексей Толстой — русский Ретт Батлер и Скарлетт О'Хара в одном лице. «Никогда моя семья не будет голодать» и — не голодала. Пример поразительной живучести русского человека, национальная идея нашей истории во плоти. И, наконец, Булгаков — как закалялась… только не сталь, нет, а какое-то другое вещество, некий чудесный сплав. История о том, что нужно сделать с человеком, через какие соблазны, искушения, испытания заставить его пройти, чтобы он написал свои книги. Вот мои писатели, в которых было щедро намешано и дурное, и хорошее. Написал я также о Григории Распутине, без уяснения роли которого непонятна, на мой взгляд, русская смута нового времени и те люди, которые были в эту смуту вовлечены. Получилось не столько о Распутине, сколько лексикон того времени, справочник эпохи. А о ком бы я еще хотел написать? Об Иоанне Кронштадтском. Но не житие, а жизнь, и не только его жизнь, но и ту, что кипела вокруг него. Что же касается жэзээловских книг, уже написанных и не совсем меня удовлетворивших… В «ЖЗЛ» за последние несколько лет вышли два «Бунина» — Рощина и Бабореки. Оба по-своему замечательны, но я бы хотел прочитать и третьего, потому что Бунин — тема неисчерпаемая. Очень хотелось бы иметь глубокую, а не поверхностную, не облегченную книгу о Розанове. К сожалению, до сих пор не написан ни в «ЖЗЛ», ни в какой другой биографической серии самый великий русский писатель ХХ века — Андрей Платонов. Нет у нас пока биографии Леонида Леонова.