Что касается моего отношения к ним. Пришвин был умница и счастливчик, его жизнь — изумительный пример жизнетворчества, ему удалось то, что не удалось в Серебряном веке никому. О жизнетворчестве много толковали, но никто не сумел воплотить эту установку так, как он. Грин, напротив, фигура очень трагическая и несчастная. Жизнетворчество наоборот. Странный росток на русской почве, человек, свою жизнь сознательно сжегший, но так, что многие погрелись и греются у этого огня. Алексей Толстой — русский Ретт Батлер и Скарлетт О'Хара в одном лице. «Никогда моя семья не будет голодать» и — не голодала. Пример поразительной живучести русского человека, национальная идея нашей истории во плоти. И, наконец, Булгаков — как закалялась… только не сталь, нет, а какое-то другое вещество, некий чудесный сплав. История о том, что нужно сделать с человеком, через какие соблазны, искушения, испытания заставить его пройти, чтобы он написал свои книги. Вот мои писатели, в которых было щедро намешано и дурное, и хорошее. Написал я также о Григории Распутине, без уяснения роли которого непонятна, на мой взгляд, русская смута нового времени и те люди, которые были в эту смуту вовлечены. Получилось не столько о Распутине, сколько лексикон того времени, справочник эпохи. А о ком бы я еще хотел написать? Об Иоанне Кронштадтском. Но не житие, а жизнь, и не только его жизнь, но и ту, что кипела вокруг него. Что же касается жэзээловских книг, уже написанных и не совсем меня удовлетворивших… В «ЖЗЛ» за последние несколько лет вышли два «Бунина» — Рощина и Бабореки. Оба по-своему замечательны, но я бы хотел прочитать и третьего, потому что Бунин — тема неисчерпаемая. Очень хотелось бы иметь глубокую, а не поверхностную, не облегченную книгу о Розанове. К сожалению, до сих пор не написан ни в «ЖЗЛ», ни в какой другой биографической серии самый великий русский писатель ХХ века — Андрей Платонов. Нет у нас пока биографии Леонида Леонова.
— Знаю-знаю, к чему ты клонишь. Будут у нас, даст Бог, и Платонов, и Леонов, зря ли мы тут с тобой сидим, чай пьем. Как ты, кстати, оцениваешь «Пастернака» от Быкова и «Горького» от Басинского?
— Быков написал книгу местами блестящую, местами довольно скучную. Первого, к счастью, больше. Но я бы ее все-таки подсократил, хотя в целом она, конечно, хороша, и я думаю, Пастернак остался бы своей биографией доволен. А вот «Горький» при всех своих несомненных достоинствах (а это очень умная, точная, интонационно выдержанная книга), наоборот, оставляет ощущение некой неполноты, незавершенности, недосказанности. Это хорошо для романа, но для биографии — не очень. Басинский мог бы чуть более подробно написать и про личную жизнь своего героя, и про советское время, однако он сам не захотел это делать. Что ж, его право. В целом, что говорить, эти две книги и плюс я прибавил бы к ним предельно маленькую, сухую, но очень дельную, отлично сработанную биографию Мандельштама Олега Лекманова — на мой взгляд, лучшее, что появилось в серии «ЖЗЛ» в рейтинге писательских биографий за последние годы. И заметь, все три очень разные.
— Вот помянутый Басинский писал о тебе: мол, Варламов «пишет осторожно, сдержанно, как будто «на пробу». Есть в его прозе неистребимая черта ученичества». Как ты расцениваешь его оценку? Или она уже устарела? Или изначально была неверна?
— Павел Валерьевич Басинский — человек много читающий и гораздо более осведомленный о тайнах писательской жизни, чем я. Про неистребимое ученичество свое, о котором он, впрочем, написал много лет назад, ничего определенного сказать не могу, но точно знаю, что никогда не занимался ниспровержением авторитетов и старался писать аккуратно. Может быть, это кажется со стороны осторожностью и сдержанностью, но скорее идет от человеческой натуры, а не от писательского расчета.
— Про Басинского понятно. А вообще — критика есть в современной литературе? У тебя как взаимоотношения с критиками? Мешают, помогают?
— Мои взаимоотношения с критикой складывались очень по-разному. И ругали, и хвалили. Но в любом случае я уверен, что оценка писателем писателя важнее, чем оценка писателя критиком. Свои лучше понимают и точнее, зачастую жестче, но толковее определяют. Главное же, что я вынес из наблюдений за литературной жизнью: не бойся критика, тебя ругающего. Бойся того, кто хвалит. Бойся вообще этого положения дел, когда тебя обласкали. Сядешь на эту иглу — потом с нее не слезешь.
— Как ты воспринимаешь свой — назовем это пышно — литературный путь, литературную судьбу? Что удалось, что не удалось? Почему удалось и почему нет?
— Написать свои «Сто лет одиночества» не удалось. Но здесь вопрос не только к автору, но и к его судьбе. Книгу надо сначала прожить, как прожил я, например, прежде чем написал «Рождение» или «Дом в деревне». Но одно могу сказать: я старался никогда не халтурить. Получалось по-разному, но ведь слабую вещь иногда труднее написать. А только не было бы неудачной, не было бы и удачной.
— Какую, по-твоему, роль играют «толстые» журналы в современной литературе?
— Мне не хочется этого произносить, но очень боюсь, что они медленно сходят на нет и утраченные позиции едва ли вернут. Это грустно. С журналами связана большая часть моей литературной жизни. Я печатался в самых разных, сознательно пренебрегая идеологическими концептами — в «Новом мире», «Знамени», «Октябре», «Дружбе народов», «Роман-газете», «Гранях», «Москве», «Литературной учебе», «Смене»… Я с большим уважением к ним отношусь, но что поделать, если публика не хочет или не может подписываться так, как прежде. Только журналы все равно, я верю, нужны, и мы сами не понимаем, что теряем, с чем спокойно примиряемся, перекочевывая на книжный рынок.
— Знаю, что ты получил премию Лейпцигского литературного клуба «Lege Artis» «За лучший русский рассказ» — «Партизан Марыч и Великая Степь». Солидарен с теми людьми, что премию тебе вручали, — рассказ просто замечательный. Ты сам тоже считаешь его удачей? Есть у тебя вещи, которые критика, как тебе кажется, просмотрела? И как оцениваешь премиальные процессы — раз уж о них речь зашла. Они влияют на литературные дела, на судьбу писателя?
— Спасибо на добром слове. Про удачу говорить ничего не стану. А насчет вещей, которые критика просмотрела… Думаю, что большинство моих текстов в «нулевые годы» — повествование в рассказах «Падчевары», рассказы «Присяга», «Все люди умеют плавать», повесть «Вальдес» в «Новом мире», подборка рассказов в «Октябре» — именно что просмотрели: похвалить похвалили, поругать поругали, но разбираться, что там, о чем они, почему и зачем, всерьез никто не захотел. Может быть, потому, что малая проза у нас вообще на обочине. А что касается премий, то в моей жизни они, конечно, сыграли свою роль. И «Антибукер» в 1995-м за «Рождение», и эта немецкая премия, и журнальные — «Смены», «Октября», «Романгазеты», «Московского железнодорожника», наконец — Солженицынская. Я стараюсь относиться к ним трезво и не преувеличивать ни их значения в своей судьбе, ни своего в истории этих премий. А вообще с точки зрения интересов литературы премия как способ привлечь внимание общества к книге в наше телевизионное время — важна.
— О твоей литературной генеалогии. Откуда, на какой почве ты возрос? Любимые, в конце концов, книги.
— Возрос я на русской почве, и сколько помню в сознательном возрасте, всегда считал себя почвенником. Мне дорога русская идея, но, во-первых, без любых попыток соединить ее с идеей коммунистической, без какой-либо «ностальгии по СССР», периоду, который я считаю в целом враждебным по отношению к истории моего народа, а во-вторых, без истерического антисемитизма и поиска везде и всюду масонских заговоров и действия злонамеренных сил.
— С последним пунктом соглашусь, за «масонов»; а с тезисом о враждебности коммунизма России не согласен категорически. Но не будем спорить, а то далеко зайдем. Про книги ты еще не сказал, про книги.
— Любимые книги… Если их начать перечислять, то это вся русская классика, но особенно Пушкин, Достоевский и Чехов, а в ХХ веке — Бунин, Платонов, Казаков, Шукшин, Домбровский, Астафьев, Венедикт Ерофеев. Из поэтов — прежде всего Рубцов. Но и западную литературу ставлю очень высоко. Вообще люблю книги как факт человеческого бытия.
— О современниках будем говорить, о старших учителях? Кто, на твой вкус, из нынешних или недавних величин останется в литературе, кто исчезнет? Солженицын, Распутин, Искандер? Бондарев, Бакланов, Борис Васильев? Екимов, Личутин, Крупин? Битов, Маканин, Есин? Улицкая, Толстая, Петрушевская? Лимонов, Проханов, Поляков? Или у тебя иные ряды? Какие имена из перечисленных мной ты бы не назвал? Чьи я, быть может (наверняка!), забыл назвать?
— Если я вдруг вздумаю сказать, что исчезнут Бондарев или Бакланов, Борис Васильев или Татьяна Толстая, во-первых, я их обижу. Во-вторых, откуда я знаю, что на самом деле произойдет? Лучше признаем очевидное: в литературе не исчезает никто. Как и в истории. У каждого свое место и своя роль, только не надо садиться на чужой стул. Среди тех, кого ты назвал, есть писатели мне более близкие (Распутин, например), есть более от меня далекие (Улицкая), но нет неписателей, и я думаю, за их читательское будущее опасаться не стоит.
— Если я вдруг вздумаю сказать, что исчезнут Бондарев или Бакланов, Борис Васильев или Татьяна Толстая, во-первых, я их обижу. Во-вторых, откуда я знаю, что на самом деле произойдет? Лучше признаем очевидное: в литературе не исчезает никто. Как и в истории. У каждого свое место и своя роль, только не надо садиться на чужой стул. Среди тех, кого ты назвал, есть писатели мне более близкие (Распутин, например), есть более от меня далекие (Улицкая), но нет неписателей, и я думаю, за их читательское будущее опасаться не стоит.
Мне особенно дорог Солженицын, и даже не потому, что я получил от него премию, а потому, что в свое время его книги меня поразили. Не в советское, тогда я их не читал, негде мне было взять. А вот в перестройку, когда прочел «Матренин двор», «Бодался теленок с дубом», эти вещи помогали в чрезвычайно мутную годину понять цену истинной литературе и подлинному авторскому слову. Очень люблю Бориса Петровича Екимова, полагаю, что из современных, активно, постоянно пишущих авторов — это лучший писатель, причем, что важно, он, пожалуй, единственный в твоем списке, кто все время, фактически безвылазно живет не в Москве и знает, а потому пишет нынешнюю русскую жизнь из глубины. А вообще расставлять писателя по рядам мне не по душе. Это товар штучный, и здесь ценнее различия особенно между теми, кто на первый взгляд близок. Например, Екимов или не названный тобою Белов (очень его люблю) — скорее антиподы, притом что оба числятся по ведомству деревенской прозы. Кого ты еще не назвал и кого я очень уважаю и как писателя, и как человека — это Леонида Ивановича Бородина.
— Безусловно, и Бородин, и Белов — это замечательные писатели, не спорю. И литературой, и судьбой своей они всегда вызывали мое восхищенье…
А у тебя есть чувство, что ты принадлежишь к какому-то литературному поколению? Что-то роднит вас — родившихся «неподалеку» (во времени, за одну «пятилетку») — Пелевина (1962), Варламова (1963), Дмитрия Новикова (1966), Дмитрия Быкова (1967), Антона Уткина (тот же 1967). Видишь, какие разные имена, да? Ничего общего — или что-то все-таки можно найти? (Помимо того, что, на мой вкус, это именно тот ряд имен, что во многом определял литературный процесс в последнее десятилетие.)
— Я свое поколение определяю так — Антон Уткин, Павел Басинский, Олег Павлов, Михаил Тарковский, Владислав Отрошенко, Борис Евсеев, Александр Яковлев, Светлана Василенко, Александр Кузнецов-Тулянин (автор замечательного романа «Язычник»), Андрей Волос. Пелевин для меня человек все же очень чужой. Дмитрий Быков во многом восхищает, но это тоже не совсем мой круг и образ жизни. Дмитрия Новикова, к сожалению, пока не читал.
— А ты почитай, он стоит того. Можно еще Андрея Геласимова вспомнить (1965) и Гришковца (опять 1967). Какое-то раздробленное поколение получается? Или ты другой бы ряд поколенческий выстроил?
— Геласимова и Гришковца тоже не читал, хотя с первым из них познакомился на книжном салоне в Женеве, а о Гришковце очень много хорошего слышал. Но что делать, физически не успеваю все читать. Правда, Прилепина прочел. Но в писательские поколения, равно как и в группы, союзы, объединения, партии — не слишком верю.
— Ты был визитинг-профессором в Айовском университете. Как тебе американские студенты? Что они знают о русской литературе? Чьи имена не знают вообще? Знают ли хоть одно современное имя?
— В Америке я был не визитинг-профессором (это у Сергея Ивановича Чупринина в его словаре ошибка, там их, к сожалению, вообще много), а «writer-in-residence», писателем при университете, что куда интереснее. Выглядело это так. Я жил с семьей в самом интеллигентном американском городе Айова-сити, у меня был кабинет в старинном офисе викторианского стиля, где мне рекомендовали всегда держать открытой дверь, но я ее закрывал, чтоб не мешали, и писал роман «Купол», в котором предугадал еще до событий в Югославии, как американцы будут бомбить непокорные им страны. А раз в неделю или две мне давали карту штата, автомобиль и показывали то место, куда я должен ехать, чтобы встретиться с американскими колхозниками и поговорить с ними за жизнь.
По отличным дорогам самого серединного штата американского континента я ехал меж кукурузных полей и нетронутой степи в те края, где никогда не ступала нога русского человека, и встречался с людьми, которые никогда русских не видели. Это были вовсе не те американцы, которых можно найти в колледжах или университетах. Эти были настоящие почвенники, свои люди. Мое общение с ними было как встреча двух цивилизаций. Разумеется, никаких современных русских писателей они не знали, да и зачем им? На том английском, какому научили меня в незабвенной спецшколе № 15 Пролетарского района, я рассказывал им о своей стране, о том, как в детстве меня пугали Америкой, что думаю про нее сейчас, они слушали внимательно, и я видел в их глазах одно — работающий детектор лжи. Им важно было понять, вру я или говорю правду, искренен с ними или нет. Все остальное не имело значения.
-Менялись ли твои политические воззрения в девяностые, в последние годы?
— Я не занимаюсь политикой, не участвую ни в каких митингах и манифестациях, не состою и не люблю ни одну из наших партий и вообще полагаю, что партийность в России — это большое зло с той поры, как сто с лишком лет назад она появилась. Но политические взгляды у меня, конечно, есть. Мне дорога государственная идея, но не сама по себе, а потому, что только сильное государство с ответственной властью обеспечит нам достойную жизнь. К сожалению, этого в России нет. Ни адекватной власти, ни тем более достойной жизни. Только надо быть реалистом и не ждать никакого чуда. Вот все ругают Горбачева и Ельцина. Но откуда в стране, которой последовательно управляли Ленин, Сталин, Хрущев, Брежнев, Андропов, Черненко, возьмется свой Рузвельт или генерал де Голль? Мы, кажется, еще до сих пор до конца не осознаем, сколь ужасную рану нашему историческому бытию, нашему генофонду нанесла советская власть.
— Опять ты за свое. Ты на нынешних посмотри… Прогнозы есть у Алексея Варламова: что с Россией будет, суждено ли ей выжить?
— Все в руце Божьей. Для меня несомненно, что все произошедшее с нашей страной в ХХ веке глубоко промыслительно, как, впрочем, и вся русская история, весь наш путь. Но Бога мы и наши отцы и деды прогневили куда сильнее, чем наши предки в шестнадцатом веке, посадившие на трон Бориса Годунова. Нашему народу надо просить у Неба не справедливости, а милосердия.
ДМИТРИЙ НОВИКОВ: «Хочешь быть счастливым — будь им»
Дмитрий Геннадьевич Новиков родился 11 декабря 1966 г. в Петрозаводске.
Служил в армии. Окончил медицинский факультет Петрозаводского университета.
Автор трех книг рассказов: «Танго карельского перешейка», «Муха в янтаре», «Вожделение».
Лауреат нескольких литературных премий, в том числе премии БРФ «Вдохнуть Париж» (2003), «Борис Соколофф-приз» (2004).
Дмитрий Новиков — один из самых сильных, на мой вкус, современных прозаиков, автор нескольких пронзительных книг.
Причиной нашего разговора послужила моя давняя, иногда с веселой завистью, любовь к его великолепным рассказам, как минимум два из которых («Муха в янтаре», «Происхождение стиля») должны войти во все антологии русской прозы. Это, я говорю, причина для разговора. А поводом для разговора стало то, что Дмитрий Новиков стал лауреатом Пушкинской премии.
С чем мы его и поздравляем. Он заслужил, как никто иной. Именно Пушкинскую.
— Дима, чего ждешь от литературы в этом году? И от кого именно? Жива ли классическая литература — и наша, и западная?
— Жду литературы. Почему-то в первую очередь надежда на поколение, к которому условно и с большой степенью допущения относимся и ты, и я. Поколения, которое успело пожить в социализме, повариться в переходе, полно сил сейчас. Обязательно должны появиться сильные вещи. Очень радостно возвращение из кризиса Ильи Кочергина. Ира Мамаева — наверное, одна из последних и самых младших в этом поколении. Дальше придут
другие.
Пока жив человек, будет жива и литература. Лучшие, тревожащие душу книги будут драгоценным пластом оседать в классике. Так что все хорошо. Маленькие тиражи русских книг объясняются лишь отсутствием системы распространения и пропаганды литературы. Западную литературу сейчас читаю мало — мне интересно то, что происходит непосредственно у нас, в настоящее время.
— Кого из живых классиков уважаешь? С кем знаком? С кем хотел бы пообщаться — с живым или мертвым?
— Со всеми, с кем мечтал познакомиться, наверное, уже знаком. С тайным восторгом общаюсь с Владимиром Семеновичем Маканиным. Редкий душевный подъем вызвал чудесный Фазиль Абдулович Искандер. Интересно было пообщаться с Андреем Битовым. Забавно — с Евгением Евтушенко. Пронзительно — с Александром Кушнером. Запойно — с Андреем Волосом.