Ну вот. Не поступил. И дальше — только в армию. Тогда была перестройка, отчего-то мне показалось, что в армии не так уж и плохо, и вообще были какие-то надежды…
— Ты воспринял перестройку радостно, колись?
— Саму перестройку? Я тогда был молодым человеком, и для меня это были… обновления. Это ощущалось: пьянящий озон свободы. . . А после армии был Литинститут, который я, правда, не закончил.
— На семинаре Юрия Кузнецова учился?
— Кузнецов в том году, когда я вернулся из армии и кинул в Литинститут документы, набирал семинар и мои стихи забраковал. И меня Олеся Николаева в забракованных текстах обнаружила. Я не знаю, зачем она вообще туда полезла, просто понять не могу. Но она полезла, и меня там нашла, и взяла в свой семинар.
— С тех пор ты Кузнецова недолюбливаешь?
— Почему? Я к Кузнецову хорошо отношусь. У него своя поэтика. Мне не нравятся вещи, которые он в девяностые писал. А старые вещи — очень хороши. Я его наизусть знаю, очень много.
— Твое, кстати, отношение к так называемой почвеннической поэзии, современной. Она вообще есть?
— Понимаешь, важно, чтобы человек был талантливым. А когда все пишут по каким-то канонам, одинаково до безобразия, — это просто скучно. Я иногда отбираю рукописи для писательских семинаров в Липках, проводимых Сергеем Филатовым, и пишу в качестве рецензии на некоторых рукописях: «Этот человек — для семинара «Нашего современника"». Потому что в этом журнале элементарно не хватает крепких текстов. Да они и сами не пропускают к себе никого! У меня есть знакомые, которые пытались публиковаться в патриотических журналах. Ох, как их там редактируют! Все талантливое выжигается каленым железом.
А мне очень хочется, чтобы у них были хорошие поэты! Был же Николай Тряпкин. Потрясающий поэт.
— Безусловно. На твой вкус: поэты самого высокого уровня есть у нас сегодня? Имеющие право наследовать высокому званию русского поэта?
— Имеются такие. Например, Олег Чухонцев. Я думаю, он недостаточно оценен. Чухонцев не занимается пиаром, а сидит дома, он человек-отшельник. Сидит в своей келье.
— А это правильное поведение для поэта или неправильное?
— Каждый поэт сам выбирает свое поведение. Один — отшельническое, другой… а другой выбирает всеприсутствие. Но так как поэзия — дело индивидуальное и одинокое, тому, кто много присутствует, просто некогда заниматься реальной работой.
Все зависит от того, чего поэт хочет. Хочет славы? При наличии текстов и «продвигательных» способностей» он ее получит, не вопрос…
— Но если вспомнить поэтов Серебряного века или многих «шестидесятников», они не видели ничего зазорного в активном присутствии в миру.
— Да. А кто остался?
— А вот кто присутствовал активно, тот и остался.
— Не уверен!
— И футуристы, и Есенин с имажинистами, и многие иные устраивали, как сейчас это называется, движуху, шумели и скандалили…
— Из имажинистов остался, к сожалению, только Есенин — и не имажинистскими стихами, между прочим.
— Хорошо, а кто остался?
— Ходасевич. Величайший поэт XX века. Пожалуй, что самый великий русский поэт XX века.
— Вернемся к нашим временам. Многие поэты, которые активно организуют шум вокруг себя, сетуют на отсутствие литературной критики. Это так?
— Это так, но в Серебряном веке и в Золотом веке поэты писали друг про друга, это обязательно присутствовало. В поэтическое дело входит разбор сочинений соседствующих с тобою поэтов. Пушкин писал про Дельвига и Баратынского. Блок, Белый, Брюсов — все писали друг о друге.
А сейчас… Почему поэты должны ждать, что про них кто-то напишет?
— А может, они вообще мало друг друга читают?
— У меня ощущение, что они выступают вместе, пьют вместе, а читать друг друга — не читают, не слышат друг
друга.
. . .А я читаю, но не высказываюсь.
— А кто ругал книгу Дмитрия Быкова «Пастернак»?
— Это не я. Это мой однофамилец Григорий Амелин. Ученик Лотмана, литературовед. Я его никогда не видел. Мы иногда созваниваемся, но лично не встречались ни разу.
— О, я ошибся. Мои извинения. А как тогда ты, другой Амелин, относишься к Быкову?
— Ну… как сказать… Трудный вопрос. Я считаю Быкова очень талантливым человеком.
— Хорошее начало.
— Очень талантливым человеком, пожалуй, во всех областях. Но он немножко… безмерен.
— «Немножко безмерен» — это хорошо сказано. Дмитрий Львович сам пишет: «Избыточность — мой самый тяжкий грех».
— Да, у него отсутствует чувство меры во всех его ипостасях. Но он дико талантливый, я снимаю пред ним сразу десять шляп.
— В каких, на твой взгляд, «толстых» журналах печатают самую крепкую поэзию? В каком «толстом» журнале, открывая поэтическую подборку, точно не ошибешься?
— Ошибешься везде…
Была хорошая идея — делать гипержурнал, даже название я помню: «Три толстяка» , — то есть три толстых журнала, из которых делают дайджест. Вот это было бы хорошо! Но поговорили, поговорили — и похоронили. А это можно было бы на глянец вывести. И публиковать не пять подборок стихов, а две. Знаешь, как иногда бывает: восемнадцать стихов сразу! Такая вот подборка — в километр! Это нельзя прочесть. Человек не может прочесть столько. А надо — войти и выйти: пять стихотворений.
Я считаю, что, конечно, «Новый мир» и «Знамя» — два журнала, из которых можно раз в месяц почерпнуть что-то.
Даже в «Октябре» можно что-то найти. Там просто отдела поэзии нет.
— Какие самые главные проблемы у современного литератора?
— Экономические.
— Поэту не платят?
— Поэту не платят и не будут платить.
— Говорят, что таким образом отсеиваются графоманы, а остаются только влюбленные в поэзию люди.
— Ну как… «графоманы»… В Америке эта проблема решена следующим образом: там существует место «писателя при университете» — и это, в основном, поэты, которых вот таким образом пристроили к делу.
— Сложно себе представить Есенина «при университете». Вот Брюсов отлично бы смотрелся, Гумилев бы некоторое время получал от этого удовольствие, Блок несколько раз бы заглянул… в аудиторию. Но есть десятки поэтов, которые в жизнь бы не пошли на такое. И что им, удавиться, если за стихи больше не платят?
— Ну почему «удавиться»? Есть, например, такой поэт Иван Волков. Я его очень люблю.
— Я тоже знаю и тоже люблю. И он пойдет в университет?
— Пойдет, конечно.
— Он не будет там водку под столом наливать себе на переменках?
— Нет. Он знает, где пить водку.
— Говорят, он грузчиком работает…
— Он шахматную секцию возглавляет. И в университете пытался преподавать, но ему там ставку не сделали нужную. Сделали — преподавал бы. И я бы преподавал.
— Судя по твоим стихам, ты несказанно ценишь поэзию XVIII века, «высокий штиль», все то, что многим кажется невозможной архаикой.
— Да, я ценю «высокий штиль». Пафос был девальвирован в советское время. Был пафос — но пафосное высказывание звучало так, что смысловой нагрузки в нем не чувствовалось вовсе. За счет этого и произошла девальвация.
— Бродский понимал это, мне кажется?
— Бродский понимал, немного выправил ситуацию, но увел пафос частично в иронию.
— Но, скажем, в пафосном стихотворении «На смерть Жукова» нет никакой иронии.
— Да, там нет, и еще в нескольких стихах нет. Но эти стихи написаны здесь. А когда он уехал — стал ироничен. Наши концептуалисты, иронисты в восьмидесятые и девяностые годы однозначно выросли из Бродского. Я не буду говорить кто, и так все понятно. Они осмеяли пафос и еще более унизили его. А я считаю, что он должен быть.
К сожалению, большая проблема — отсутствие великих событий, происходящих в жизни. Если бы они происходили, можно было бы вообще быть одическим поэтом. Но в России в основном происходят антисобытия. Вот, например, когда отдали китайцам островок — я даже хотел написать антиоду по этому поводу. У меня набросок есть. «На сдачу китайцам острова» — так хотел назвать. Потому что мы не что-то присоединили — «На присоединение Крыма», к примеру, писали оды Херасков, Бобров, Державин, — нет, мы о т – д а – л и !
— Да-да, отдали, и это отвратительно. Зря ты не написал. Сегодня вообще огромное количество тем для антиод. Последний вопрос не поэтический, а политический. Прямой как лопата. Политические взгляды есть у тебя?
— Политические взгляды… Я монархист. Я считаю, что у нас все неправильно. Нужен верховный арбитр, возле которого — выбранные люди. А он — невыбираем. Он принимает власть по наследству.
— И кого мы посадим на эту должность?
— Да хоть кого. Хоть Михалкова. Важно, чтобы этот человек был лишен возможности уйти от ответственности. Главная проблема у нас в том, что в России воруют, назрела необходимость в арбитре, которому вообще деньги не нужны.
Кроме того, я считаю, что надо переделать выборную систему. Надо установить ценз материально-образовательный. Сословий у нас нет, классов нет, вообще в этом смысле ничего не понятно. Значит, нужен материально-образовательный ценз. Как до революции было: от дворян — один от пятидесяти идет в представительные органы; от купцов — один от ста. А у нас в Думе нет ни одного рабочего, ни одного крестьянина, там сидят одни политиканы. А мои личные интересы кто там представляет?
Кроме того, я считаю, что надо переделать выборную систему. Надо установить ценз материально-образовательный. Сословий у нас нет, классов нет, вообще в этом смысле ничего не понятно. Значит, нужен материально-образовательный ценз. Как до революции было: от дворян — один от пятидесяти идет в представительные органы; от купцов — один от ста. А у нас в Думе нет ни одного рабочего, ни одного крестьянина, там сидят одни политиканы. А мои личные интересы кто там представляет?
— Александр Розенбаум.
(Смеемся оба; потом Амелин неожиданно перестает смеяться и говорит предельно серьезно. — З.П.):
— Александр Розенбаум не представляет моих интересов. Он свои интересы представляет, личные, как певца и ресторатора. А моих — никто.
— А Общественная палата?
— Опять же они берут людей, которые оторвались далеко от реальной жизни. Посмотрите на состав… Опять там Пугачева. Все те же люди.
— Прогнозы есть у тебя о будущем России?
— Ну вот сейчас, Медведев… Неплохое образование у него. Не из спецслужб. Надо ведь на что-то надо надеяться.
— Хорошо, будем надеяться. Чего еще остается. По крайней мере, ты надейся. Я не буду.
РОМАН СЕНЧИН: «Если слушать писателей — все развалится»
Роман Валерьевич Сенчин родился в 1971 г. в городе Кызыле. Работал вахтером и монтировщиком в театре, формовщиком на комбинате железобетонных изделий, дворником. Служил в армии. Учился в Ленинграде в строительном училище, в Кызылском пединституте. В 2001 г. окончил Литературный институт им. Горького.
С1997 г. публикуется в московских газетах и журналах: «Литературная Россия», «Знамя», «Наш современник», «Новый мир», «Дружба народов», «День литературы», «Апрель» и др. Автор книг прозы «Афинские ночи» (2000), «Минус» (2002), «Нубук» (2003), «День без числа» (2006), «Ничего страшного» (2007), «Вперед и вверх на севших батарейках» (2008), «Московские тени» (2009) и книги литературно-критических статей «Рассыпанная мозаика» (2008). Повести и рассказы переведены на немецкий, английский, шведский и финский языки. Лауреат премий еженедельника «Литературная Россия», журналов «Кольцо А», «Знамя», премий «Эврика», «Венец».
Роман Сенчин — один из самых ярких, умных, важных людей в современной литературе. Но и яркость его своеобразна, она глаз не слепит; и ум его слишком упрям и прям — и явно устроен не по уставам нынешних времен,
когда ценится возможность всякое событие интерпретировать в бесконечном количестве вариантов. Тем не менее, положа руку на сердце, признаю, что Роман оказался одним из самых интересных собеседников, что встречались мне в последние времена. Отчего? Я просто отвечу: оттого, что он не пытается умничать и говорит о том, что знает. Уже достоинство в наши странные дни.
— Роман, расскажи о себе. Ты ведь родом из Кызыла. Из самого центра Азии…
— Да, там даже памятник установлен на берегу Енисея, обозначающий этот самый центр. Учился я неважно, учиться, честно говоря, не любил и после восьмого класса хотел идти в автодорожный техникум, но родители настояли на том, чтоб закончил десять классов. После получения аттестата, в 1989 году, попытался поступить в Новосибирский университет, получил двойку за грамотность в сочинении и отправился в Ленинград. Стал учиться на десятимесячных курсах при строительном ПТУ. Ходил на рок-концерты, месяц снимал комнату на Васильевском острове, но в декабре того же 1989-го отправился в армию. Призвали меня в погранвойска, в город Сортавалу в Карелии. Сначала сделали кинологом — жуткие кроссы, отжимания, подтягивания, тренировки с собаками. Надеваешь ватный комбинезон и бежишь, а на тебя спускают овчарку… Но тут появился прапорщик с предложением отправиться учиться на повара. Служить мне не хотелось, и я поехал в Петрозаводск, в поварскую школу КГБ СССР. Полгода там неплохо прожил. Практику проходили на каком-то огромном заводе, что там выпускали — так и не понял, зато увидел, как питаются одновременно несколько тысяч человек. Впечатляюще… Потом вернулся в Сортавалу, месяца два поторчал в гарнизоне (у пограничников это называется отряд), даже занимал несколько недель должность хлебореза, но за недостачу масла и сахара — «старикам» отказывать в лишней пайке было трудно — меня сослали на заставу. На заставе прослужил почти безвыездно, только с ветрянкой и зубами попадал в отряд, — до дембеля. Почти полтора года. Двухэтажное здание, плац с символическим пограничным столбом, гараж, баня, гужбан (где кони, коровы и свиньи) и человек двадцать одних и тех же. Хорошо хоть жены офицеров были, какие-то человеческие чувства будили своим присутствием… Поварские знания на заставе применять приходилось нечасто: готовила в основном жена прапорщика. Я же, как и остальные, ходил в наряды, бегал по тревоге защищать границу. Но служил плохо, старшим пограннаряда меня поставили только раз, но я не выполнил приказ — отошел со своим подчиненным километра на два от заставы и стал пить с ним одеколон «Флорена». Это обнаружилось, меня погоняли в ОЗК, поугрожали прокурорским надзором и больше старшим не ставили… Как-то абсурдно было охранять границу с Финляндией в начале девяностых… В общем, уволили меня в самом конце 91-го года. Несколько дней я прожил у приятеля в Питере, сходил на могилу Виктора Цоя, а Новый год встречал с родными в Кызыле. Поступил в пединститут, но вскоре бросил, а летом 1993-го наша семья решила переехать в Красноярский край — в Туве стало тогда совсем неуютно жить. Национальные конфликты, лозунги: «Наша земля!» Тогда много некоренных — нетувинцев — оттуда уехало… Родители у меня служащие, но вынуждены были всегда заниматься крестьянским трудом. Да и Кызыл почти наполовину состоял из избушек, и мы хоть и жили в квартире, но много времени проводили на огороде… Квартиры в Кызыле в то время ничего не стоили, мы ее продали, и нам удалось купить только избушку в селе недалеко от города Минусинска. Думали, что это временное пристанище, но тут началась бешеная инфляция, в Минусинск ринулись люди из замерзающего Норильска, и квартиру купить так и не удалось. Моя сестра работала актрисой в Минусинском театре, жила на съемных квартирах, я иногда тоже туда наезжал, поработал в театре вахтером и рабочим сцены, учился недолго в училище культуры на кларнетиста. Часто ездил в город Абакан — он от Минусинска в двадцати километрах. Там у нас сложилась компания ребят — рок-музыканты, художники, вообще те, кто не вписался тогда еще в новые общественные отношения (некоторые и до сих пор не вписались), много, конечно, пили, зато хорошо общались. Там же, в Абакане, познакомился с поэтессой, председателем местного Союза писателей Натальей Ахпа-шевой. Показал ей свои рассказы, и она предложила отправить их в Литинститут: «А то сопьешься тут». Я отправил, а в июле 1996 года поехал поступать. С тех пор в основном в Москве.
Москва — город тяжелый, и я бы наверняка уехал оттуда, Литинститут бросил, как до того бросал все места, где учился, но встретил свою землячку Елизавету Емельянову, мы поженились, теперь у нас две дочки… Вместе мы уже десять лет, правда, с перерывами. Во время этих перерывов я жил в общежитии Литинститута, и хоть и знаю, что об этом месте писать — дурной тон, но все же действие нескольких моих вещей происходит в общаге Лит-института. Уникальное место.
— И ты с самого детства мечтал стать писателем? Когда именно
это началось, не помнишь?
— Мечтать — не особо мечтал, но писать начал в детстве. Сначала — подражая своим любимым Стивенсону, Жюль Верну, Вальтеру Скотту. Постоянно сочинял в голове всякие приключения, совершал путешествия. О современном читать не любил — видел, что в книжках все не так, как на самом деле. Сам пытался писать то, что видел, но не получалось. Открыть настоящую литературу мне помог отец — однажды, когда мне было лет двенадцать-три-надцать, он прочитал вслух «Деньги для Марии» Распутина. И тогда я понял, что о современной жизни можно писать по правде… Году в 86-м отправил один из своих рассказов в радиопередачу «Пионерская зорька». Рассказ был о том, что пионеры вешают в школьном коридоре плакат — что-то вроде «Все на борьбу с кличками!», — а сами, включая учительницу, называют друг друга по кличкам. Рассказ подредактировали, учительницу сделали полностью положительной и передали по радио. Даже гонорар прислали солидный — рублей двадцать пять. Но переделкой этой охоту еще куда-то что-то посылать отбили надолго.
Писал я много, в основном вместо выполнения домашних заданий — сидел тихо за столом, и родители были спокойны, думали, что делаю биологию или химию… Писал про дворовых ребят, про школу, про старушек. Были и рассказы, и огромные повести… Долго выбирал, как называть героя, когда повествование велось от первого лица, и решил назвать его своим именем. Называть «Сережа» или «Андрюша» и писать при этом «я» казалось совершенно лживым. . . От писанины не отвлекла даже армия. Однажды у меня под матрасом офицеры нашли тетрадку с первоначальным вариантом повести «Сутки» (она вошла потом в мою первую книжку, недавно переведена на английский), долго ругались, но в итоге тетрадку вернули, велели спрятать подальше. Приехав домой, я долго переписывал свои полудетские вещи, но ничего не нравилось, я понял, что увязаю в этих бесплодных попытках улучшить изначально слабое, к тому же это понимание совпало с переездом. И я почти все уничтожил, начал с чистого листа, как говорится, с очень коротких рассказов-зарисовок. Осенью 1995 года стал носить их по минусинским и абаканским газетам, неожиданно для меня их принимали и печатали, платили пачки двухсоток, пятисоток, которых хватало обмыть публикацию… Вот так началась моя писательская жизнь.