Именины сердца: разговоры с русской литературой - Захар Прилепин 24 стр.


— Думаю, надо меньше концентрироваться на своем мирке, избегать мелкотемья. Время нужно находить. Днем работать, писать ночами. Если нужны деньги — заработай деньги и пиши. Никто не обещал, что будет легко. Про судьбу творца есть стихотворение у Николая Гумилева — «Скрипач». Оно не обещает ни славы, ни сокровищ, но мальчик, назначенный волшебной скрипке, не может от нее отказаться. Стихотворение заканчивается строками: «Так владей же этой скрипкой, / Посмотри в глаза чудовищ, / И погибни страшной смертью, / Славной смертью скрипача».

Мы смотрим в глаза чудовищ всякий раз, когда начинаем писать.

— Кем бы ты был, если б не писателем?

— Я был бы мертвым.

Я всегда знал, что буду писать, с самого раннего детства. Вопрос был в том, кем еще я буду. Еще я стал юристом, мог бы стать строителем или офицером. Но не стать писателем не мог, я родился с этой скрипкой и приученным смотреть в глаза чудовищ.

— Будущая твоя жизнь — только литература?

— Конечно, не только литература. Семья, работа. Но даже если я умру уже завтра, главное, что останется после меня, — мои тексты. Ведь нигде не напишут: умер Герман Садулаев, замечательный сотрудник офиса такой-то компании, который составил более двух сотен внешнеторговых контрактов! Напишут, что не стало Германа Садулаева, автора повести «Одна ласточка еще не делает весны».

— Автор повести «Одна ласточка еще не делает весны» интересуется политикой?

— Говорят, если ты не занимаешься политикой, политика займется тобой. Политические решения в нашей стране часто имеют ужасающее воздействие на нашу обычную жизнь, поэтому следить приходится. Мои политические убеждения левые, социалистические. Политической организации, соответствующей моим убеждениям, в России нет. Поэтому ни в какой партии я не состою.

— Твое левачество — в чем его истоки? И сразу следующий вопрос: почему, на твой взгляд, был разрушен советский проект?

— Истоки в гуманизме. Упрощенно, есть два принципа взаимодействия живых существ в биологическом и социальном мире: конкуренция и кооперация. Правые концепции, неолиберализм поощряют конкуренцию. Социализм должен развивать кооперацию. Человеческий проект — это проект сознательной эволюции. Я убежден, что конкуренцию специально развивать нет смысла, она и так сильно укоренена в нашей биологической природе. Для прорыва к новому историческому времени человечество должно сознательно развивать кооперацию, сотрудничество. Диалектика в том, что способность к кооперации — самое сильное конкурентное преимущество. Причин гибели советского проекта много — и внешних, и внутренних. Произошла профанация самой идеи. Потом, когда уже почти ничего не оставалось, было легко продать остатки идеи за колбасу. Теперь у нас нет никакой идеи, ни социальной, ни национальной. Но колбасы ведь много! Сегодня был в супермаркете — три стеллажа с колбасой, есть дорогая, есть дешевая — какая хочешь! Живем и радуемся.

— Ну, прекращаем понемногу радоваться уже. Чего ты ждешь от новых времен, в том числе и в политическом смысле? Будущее России — каково оно?

— К сожалению, для оптимистических прогнозов пока нет оснований. А делиться своим пессимизмом не стану.

— Какая идеология, на твой взгляд, наиболее актуальна для современной России?

— Хотелось бы, чтобы это была социалистическая идеология. Идеология социального, справедливого, ответственного государства. Но, к сожалению, в реальности наиболее актуальны все формы национализма, вплоть до черносотенства.


МИХАИЛ ЕЛИЗАРОВ: «Писатель или поэт не должен быть мудрым. Он должен уметь рассказать историю»

Михаил Юрьевич Елизаров родился в 1973 г. в Ивано-Франковске на Украине. Окончил филологический факультет университета в Харькове и музыкальную школу по классу оперного вокала. В юности писал стихи. С 1995 г. жил в Ганновере (Германия), где учился в киношколе на телережиссера.

Автор сборников рассказов и повестей «Ногти», «Красная пленка», «Кубики», романов «Pasternak» и «Библиотекарь».

В настоящее время живет в Москве. Лауреат премии «Русский Букер» (2008).

Найдя (в ответах самого Елизарова) удачный, на мой вкус, заголовок к этому интервью, я сразу подумал: вот что лучше всего умеет сам Михаил Елизаров — так это рассказывать истории. Книги его как-то не по-русски увлекательны, хотя при этом Елизаров — литератор, безусловно, русский. Все иное, что я думаю о Елизарове, есть в моих вопросах к нему.

…Впрочем, не все еще видели самого Елизарова, поэтому я вкратце опишу его. Он того стоит.

Мы познакомились по его приезде из Германии, он торговал книгами на очередной ярмарке, на стенде издательст

ва «Ад Маргинем», где публикуется он и где выходили мои первые книги. Я подошел, и нас познакомили. Минуту я молчал задумчиво.

Ну что сказать: таких писателей я еще не видел. Он — само оправдание невеселого слова «писатель». Наверное, такими нас задумали в древние времена, в античности, но потом порода перевелась.

Это двухметровый, прекрасно организованный физически, наглядно сильный, очень здоровый мужчина. Нет, даже так — мужичина.

Я, читавший Елизарова, ожидал увидеть другого человека. Саркастичного, суховатого, может быть, немного сутулого. Неустанно курящего. И плюющегося. Как бы не так.

Вот и все; дальше — по делу говорим.

— Когда я читал твою повесть «Ногти», у меня в который уже раз возникла мысль, что, к примеру, Европа очень консервативна по отношению к русской литературе — если б Елизаров был, скажем, французом или немцем, у него были бы реальные шансы соревноваться в известности с «Парфюмером». По-моему, несколько человек в России могут делать отличную европейскую литературу, но в Европе даже на порог не пускают. А вот у нас с удовольствием принимают и Бегбедера, и Мураками — писателей весьма дурных, признаем. У тебя, как у человека, долго жившего в Германии, есть какое-то объяснение? Или я ошибаюсь в своих поверхностных оценках?

— Мне сложно делать какие-либо допущения, что было бы, будь я немцем или французом при том же самом тексте «Ногти». Думаю, что ничего бы существенно не изменилось. Я и так собрал отличную прессу, получил кучу грантов. Европа не консервативна, просто в эту «Тулу» совершенно не стоит переться со своим самоваром, то бишь типа европейской прозой. Там и своих мастеров хватает. Будет достаточно, если мы ограничимся созданием своей русской прозы. А Европа все равно принимает только то, что ей политически выгодно, хоть и будет мотивировать свой выбор эстетикой. «Ногти» в Германии прочлись в контексте очередного ужастика о России — без метафизики. А то, что у нас любят Мураками и Бегбедера… Так у нас и Коэльо любят, и женский иронический детектив, не к ночи будь помянут.

— После «Библиотекаря» много писалось о твоей ностальгии по советским временам, которая якобы просматривается в книжке. Но я, прости, вообще никакой ностальгии там не увидел. Кто прав — я или критики?

— Меня самого удивили эти трактовки, при том что я неоднократно подчеркивал в тексте фантомность этого рая, навеянного Книгой Памяти. И я даже не писал о какой-то магии детства. Просто для главного героя это время оказалось самым лучшим и искренним, там находилась та единственная область «прекрасного», к которой впоследствии могла обратиться его душа, причем черпая энергию счастливых воспоминаний из побочных «советских» источников. Но это не главное.

В романе, по большому счету, меня интересовал некий человек, мой ровесник, у которого когда-то вышибли из-под ног Родину, семью, профессию, а он даже и не заметил. И вдруг судьба случайно, как подарок, возвратила смысл человеческой жизни — борьбу, долг, ответственность. Обыватель и умеренный трус вдруг оказался среди людей, намного превосходящих его по душевным качествам, и они почему-то назначили его своим старшим — то бишь «библиотекарем». В течение романа я сам для себя решал, можно ли, хоть бы и принудительно, сделать вот такого заунывного пропащего человека бойцом, командиром, героем.

— Семикнижие Громова, героя «Библиотекаря», — это пародия на семикнижие Проханова? Как ты вообще относишься к Проханову? К советской литературе? К советскому проекту вообще?

— Я бы никогда не писал пародий, тем более на Проханова. Творчество этого писателя я воспринимаю очень серьезно. Он мистик и философ, владеющий, кроме прочего, очень притягательным для меня чувственным слогом плача, кликушества. Совпадение идеи семикнижия — для меня в любом случае положительный симптом. Есть и такое мнение. Это означает, что я не просто что-то придумал, сочинил, а почувствовал и угадал. К советской литературе я отношусь с большим трепетом, этой эпохе принадлежат мои любимые писатели и поэты: Платонов, Олеша, Шолохов, Мариенгоф, Хармс, Заболоцкий. Я очень ценю детскую советскую литературу: Гайдара, Юза Алешковского, Лагина, Волкова. Мое отношение к советскому проекту… Чем дальше он погружается во время, тем больше он мне нравится. Думаю, это обусловлено точкой осмотра. Раньше я стоял носом к стене и ничего не мог рассмотреть, кроме нескольких кирпичей на уровне носа. Теперь, когда между нами семнадцать лет, я вижу весь этот, как ты говоришь, «проект» целиком. Он величественен и красив.

— Как ты расцениваешь состояние современной литературы? Прозы, поэзии и критики — это три разных вопроса.

— Состояние современной критики вообще, как окололитературного явления, меня не особо интересует. И так ясно, что критика почему-то вообразила себя вершителем и координатором самой литературы, позволяя себе играть текстами, как акциями на бирже, по своим каким-то мотивам решая, что поднять, что опустить. Критика интересует меня только в том случае, если она имеет отношение ко мне. Положительные рецензии — люблю, негативные идут в топку. Вот и все мои взаимоотношения с критикой.

Поэзия… Я не Бог весть какой знаток и любитель поэзии. Есть современные поэты, чье творчество мне интересно, это Шиш Брянский и Всеволод Емелин. Эти люди пишут те стихи, которые мне хочется учить наизусть — мой основной критерий. Кстати, очень нравятся пелевинские и сорокинские стихи в романах.

С прозой, по-моему, все благополучно. Лет через десять это время назовут расцветом. С полдюжины только действующих классиков, вроде Сорокина, Пелевина, Лимонова, Проханова, Мамлеева. Если оглянуться на девяностые годы или восьмидесятые — прогресс фантастичен. Безусловно, расцвет.

— Кто, на твой взгляд, из числа нынешних и недавних властителей дум останется в литературе надолго и полноправно?

— Теоретически нынешняя литературная вечность велика, ее пространства грандиозны и всем хватит места. Это уже не рай иеговистов для ста сорока тысяч спасенных. И этой вечности теоретически хватит на всех нас, и в ней все «спасутся» и заодно потеряются. Мало кто верит в бессмертие души, а только надеется на бессмертие культуры, которая сохранит и донесет в виде текстов грядущим поколениям. Можно предположить, что большие шансы на «сохранение» имеет тот, за кем будет стоять информационный ресурс, сервер, электронный сетевой рай.

Художественная вечность образца XIX века и вечность XXI века — это разные объемы, в которых критерием сохранения не обязательно являются литературные достоинства текстов. Если я тебе скажу: «Останутся Лимонов, Распутин, Белов, Бондарев, Пелевин, Сорокин, Мамлеев, Проханов» — то это, скорее, мое пожелание. Потому что эту новую вечность хрен поймешь. Может, в ней останутся Донцова, Робски и Багиров, точнее, не они останутся, а их оставят — те, кто будут системными администраторами у вечности через сто или двести лет.

— Ты воспринимаешь себя в литературе как одиночку? Или есть ваше (наше) поколение? Ты вообще веришь в некое поколенческое единение? Вот Владимир Бондаренко говорит о поколении 37-го года как о имеющем определенное единство. Сейчас говорят о поколении тридцатилетних… Это имеет смысл вообще?

— Думаю, что в литературе я сам по себе. По крайней мере, я не чувствую никакого близкого соседства. А поколение-то, безусловно, существует, но мне кажется, что у него нет духовной общности или же она очень абстрактна, на уровне общей информации: «Заратустра говорил так. . .» — в смысле, мы помним, как нас учили, что говорил Заратустра. Но одни до сих пор ему верят, а другие над его словами смеются, а кому-то все равно и т.д.

— В последнее время ты живешь в Москве, много общаешься с людьми литературными. У тебя есть какие-то наблюдения на тему, отчего писательская судьба одного литератора складывается успешно (как у тебя сейчас), а у второго вдруг все перестает получаться?

Это проблемы мировоззрения или, скажем, быта? Например, некогда писать.

— Как только писатель не знает, о чем писать, в этот момент он перестает быть писателем и проблема сама собой отмирает. Я не говорю сейчас об отсутствии вдохновения, ты же имел в виду нечто другое, если я правильно тебя понял. Некогда писать — это уже более серьезная штука. Если все дни забиты работой, а на книгу остается в лучшем случае несколько ночных часов — это уже сложно. У меня, помнится, бывало так, что на книгу оставалось только воскресенье, да и то не каждое. «Pasternak» — это воскресный роман.

— Ты завидуешь чужой писательской славе? Есть ли у тебя друзья среди писателей? Много зависти в писательской среде?

— Зависть — гнилое, ядовитое чувство, не помогающее в работе, а только отравляющее жизнь. Когда я вижу талантливый, зацепивший меня текст, я испытываю не зависть, а задор: «Ты смотри, как здорово сделал человек, ну-ка я тоже сяду и чего-нить напишу». Это состояние я люблю и ценю. Завидовать чужой славе? Дыму не завидую.

Среди писателей друзей у меня нет. Мой самый близкий друг живет в Берлине, он мультипликатор, а в товарищеских отношениях я со многими. Надеюсь, что ко мне тепло относятся Владимир Сорокин, Юрий Мамлеев.

— Тогда о твоем взгляде со стороны. Тебе как кажется: писательский мир населен в основном нормальными и мудрыми людьми?

— Писатель или поэт не должен быть мудрым. Он должен уметь рассказать историю и выткать чувство.

— Вот как. Хорошо. Продолжим. Можно сейчас литературу делить на патриотическую и либеральную? Хорошо это или плохо?

— Мне кажется, следует разделять либеральное и патриотичное в литературе и в политике. Явление либерализма в русской политике, безусловно, вредное и опасное, и хорошо бы, чтоб государством занимались настоящие патриоты, только пусть они в литературу не лезут, не решают, какая книжка правильная, а что — порнография. То есть если Якименко — это патриот, то такой патриотизм меня не устраивает. Если Сорокин — это либеральный писатель, то я не имею ничего против его либерализма. Штука непростая. Я не борюсь за право писать с матюгами про еблю, в конце концов, это личное дело писателя, про что писать, и я отдаю себе отчет, что, не приведи Господи, победивший либерализм разрешит одно (возможно, это будет только право писать с матом о ебле) и безжалостно и тупо запретит другое, к примеру, то, что он посчитает русским фашизмом.

Я в принципе с болью в сердце соглашусь и на патриотическую цензуру, но только если вместе с ней государство станет социальным, исчезнут омерзительное неравенство, олигархические кланы, если государство, наконец, разберется с диаспорами, а не будет потакать их росту и обособленности. Так ведь не будет этого никогда. Отыграются только на искусстве, а по телику вечером будет «Дом-2», Моисеев и Зверев.

— Очевидно, что у тебя есть политические взгляды.

— Есть, и поэтому оставлю их при себе. Политические взгляды на свету гибнут.

— Но гражданская позиция писателю необходима?

— С писателя хватит таланта и совести.

— Что будет с Россией, есть у тебя прогнозы?

— Пока в России есть нефть и газ, какая-то часть людей будет жить очень неплохо.

— Самый лучший прогноз, который я слышал за последнее время.


ДМИТРИЙ ОРЕХОВ: «Я монархист в четвертом поколении»

Дмитрий Орехов родился 17 августа 1973 г. в Ленинграде. В 1997 г. окончил Санкт-Петербургский государственный университет (Восточный факультет, кафедра филологии Китая, Кореи и Юго-Восточной Азии). Учился в аспирантуре на факультете международных отношений. Работал старшим воспитателем в Центре реабилитации безнадзорных подростков.

С 1993 г. — член Русского Географического общества.

С 2005-го — член Союза писателей Санкт-Петербурга.

Автор многих книг религиозно-просветительского содержания («Святые иконы России», «Святые места России»), общий тираж которых превышает полмиллиона экземпляров.

В 2002 г. выпустил книгу «Подвиг царской семьи» о последнем императоре. В 2003-м — «Серебряный колокол. Сказания о Святой Руси». В 2006-м дебютировал как романист — с оригинальным сочинением «Будда из Бенареса».

Как бы ни отличались наши политические взгляды — а они отличаются, — Дима Орехов — настоящий русский патриот и к тому же отличный писатель. Вот ведь как бывает, скажу я не без честной иронии по отношению к нашим с Дмитрием собратьям по литературе: патриотов много, да вот писать они сплошь и рядом не умеют, отчего их патриотизм еще жарче, еще беспощаднее, еще злее… Мне известно о Дмитрии многое из того, о чем он сам не будет рассказывать. Как, например, он собирал бездомных ребятишек на улицах Питера и потом они жили у Димы дома, человек по десять сразу.

И я помню, как Дима, встав в свой полный и вовсе не малый рост на писательской встрече с Владиславом Сурковым в Кремле, на повышенных тонах говорил, что власть не имеет права называться властью, пока брошенные дети остаются на улицах. И Владислав Сурков слушал и кивал. Орехов смелый, искренний, талантливый. В нем чувствуется порода. И она действительно есть, гордая и сильная кровь дана ему в наследство. Больше ничего о нем пока не скажу. Он сам, он сам.

— Дима, а расскажи о себе?

— Родился в Питере, на Васильевском острове. Закончил университет. Родители — геологи. Когда в 1991-м страну развалили, они потеряли работу. Мама стала редактором в издательстве, отец переводил книги с английского. А я. . . В детстве я много читал и играл в футбол. Сейчас мало что изменилось, только еще сам пишу. Последние четыре года работаю только за письменным столом, живу на гонорары. Сын, я надеюсь, растет русским и православным.

Назад Дальше