Чуть дальше, за перелеском и за кривой балкой, на склонах дальнего холма и у невидимого в ночной темноте просёлка тоже горят костры. Ты знаешь, что там, у костров, сейчас тоже отдыхают, пасут коней пахари и так же поют песни про плывущий по синему морю корабль, про злую кручину — подколодную змею, которая извела добра молодца, и так же слушают рассказы о героях минувших войн, о зачарованных кладах на сельских кладбищах, о поимке бандитов-махновцев. Тебе ведомо не только это. Ты знаешь, у какого костра кто сидит, потому что все эти люди, жители окрестных хуторов, — друзья твоего деда и твоего отца, твои друзья и подружки, которые так же, как ты, исходили не одно поле на этой чуть всхолмленной нелёгкой земле…
Костры, костры! Сейчас, через многие годы, через всё, что пережито, что навсегда потеряно и что найдено, сквозь войны и горе, радость и надежды, светят они мне оттуда, издалека, от начала дорог, согревают душу и не меркнут, не гаснут вечно манящие незабвенные костры детства…
Мы, подростки, любили поля во все времена года. Весной, когда отцы наши, кто вручную, а кто сошниковой сеялкой, засевали мягкую пахоту пшеницей, рожью, овсом, ячменем. Летом, когда приспевала пора уборки и вся деревня от мала до велика выходила на жатву с ночёвкой в поле. Осенью, когда чисто убранные поля нежно и слабо зеленели поздней отавой, а по отаве ходили коровы, лакомясь последней свежей травой. Мы любили наши поля и зимой. Соберёмся, бывало, в лес за хворостом, бредём в старых, видавших виды полушубках, в залатанных валенках, снег под низким солнцем отливает желтизной, мороз румянит, пощипывает щёки, а мы идём и вспоминаем: на этом поле, ещё совсем недавно бродил байбак, там дед Иван подрезал косой перепёлку, потом лечил её дома, а там прошлой осенью дядя Петро видел волка.
Мы по-сыновьи любили каждое поле, потому что наши поля кормили не только нас, малых пахарей-несмышлёнышей, но и многих людей, которых мы не знали и никогда не видели в лицо. Мы гордились скупой похвалой отцов и матерей и понимали, что похвалу эту заслужили трудной работой на земле…
Мы любили и по-хозяйски жалели скотину, всю окружавшую нас живность, которая на наших глазах рождалась, взрослела, старела и умирала, как положено по закону жизни. С того самого часа, когда довольный отец вносил в тёплую избу окутанного паром мокрого жеребёнка или телёнка, бережно укладывал на постеленную в углу солому, мы уже не расставались с ними. Мы кормили, поили, растили жеребят, телят, поросят, утят, цыплят. Мы ежедневно их чистили, убирали их помёт, пасли их на толоке, и они привыкали к нам, как к друзьям. Потом выращенные нами кони становились самыми верными нашими помощниками в трудной работе, коровы щедро отдавали нам густое парное молоко, а всякая предназначенная для пищи живность, отгуляв своё, в нужную пору оказывалась на деревенских столах.
Неизбывная любовь к полям, ко всему живому приходила к нам вместе с работой на земле, с сознанием того, что тебе вот каких-нибудь десять — двенадцать лет, а ты уже труженик, помощник в семье, настоящий мужик-земледелец, который не может не любить, не жалеть и не пестовать все, что сам вызывает к жизни и растит своим нелёгким трудом.
Этой любви, этому хозяйскому чувству труженика исподволь, незаметно учили нас деды, отцы, матери, старшие братья и сестры, и мы во всём старались походить на них: беречь каждое оброненное зерно, каждый клок соломы. Мы никогда не били взмыленную, изнемогшую лошадь, не оставляли без корма корову или свинью. Мы, подростки, убирали и уносили в сарай забытый у ворот валёк, брошенную кем-то лопату. Мы в срок смазывали дёгтем конскую упряжь, чтобы затвердевшие постромки не натёрли лошади бока. Мы по-взрослому соревновались: кто чище вспашет поле, кто туже свяжет тяжёлый сноп пшеницы, а кто лучше вывершит стог сена.
Любви к земледельческому труду, к коню, корове, свинье, курице учили нас и наши деревенские учителя. Люди образованные, начитанные, они выписывали газеты и журналы, покупали много книг, но их покрытые мозолями загорелые руки ничем не отличались от рук деда Митрофана или дяди Петра, потому что они, учителя наши, сами сажали картофель, ходили за плугом, доили коров, а в свободный час не считали зазорным пасти свиней и овец.
Они поднимали в наших глазах образ работяги-земледельца, ходили с нами в поля, показывали, как в разбухшем пшеничном зерне растущее семя разрывает кожуру, как развиваются в нём первые зародышевые корешки, как выдвигается из тёплой подземной тьмы стебель. Они не раз рассказывали нам, как от острой суковатой палки тысячелетиями шёл к деревянной сохе, потом к железному плугу наш далёкий пращур-земледелец. Они учили нас уважать этот многовековой путь, рассказывали о бесправии крестьян при царизме, о полосах голода и о вымирании целых сел и деревень. Они день за днём внушали нам, что труд земледельца — самый почётный, самый человечный, самый красивый труд.
В тогдашних школьных программах не значились многие книги, о которых говорили нам возвышающие земледельца деревенские наши учителя. Затаив дыхание, слушали мы у горящих костров длинные и тяжкие, как борозда, строки Вергилия:
В жаркие июльские дни, когда нещадно палило солнце и были мокрыми от пота выгоревшие наши рубашки, когда солёный пот заливал нам глаза, мы со смешанным чувством гордости и щемящей жалости смотрели на наших матерей, сестёр, девчонок-сверстниц, которые, закутав лица платками и подоткнув подолы юбок, вязали снопы, прижимали перевясла голыми исцарапанными коленями и, не разгибая спины, поспешно бежали дальше, чтобы поспеть за косарями. Глядя на них, мы мысленно повторяли бессмертные стихи Некрасова о деревенской страде, о долюшке женской и удивлялись тому, как всё это похоже на наших деревенских девчат, которые завтра станут невестами, жёнами, будут управляться дома, работать в поле, а если надо — «коня на скаку остановят, в горящую избу войдут…».
А разве можно забыть прекрасную пору сенокоса? Разве исчезнут из памяти зелёные разливы сочных трав на лугах, ладное вжиканье мокрых от зоревой росы кос, бодрящую утреннюю прохладу, ослепительные восходы солнца, скрипучие песни коростелей и запах, ни с чем не сравнимый запах только что скошенного и чуть увядшего под тёплым солнцем разнотравья? В дни сенокоса мы повторяли на лугах певучие строки Кольцова. Наморенные, потные, весело подбадривали себя словами:
У подножья одного из окружавших деревню покатых холмов, на отшибе, стоял приземистый деревянный дом. Бывший его хозяин, богатый шибай, в конце восемнадцатого года сбежал куда-то вместе с семьёй, и следы его навсегда затерялись. После гражданской войны в этом доме разместились сельсовет и изба-читальня.
Книги в избе-читальне собирались, как говорится, с бору по сосенке: часть их конфисковали у помещика-немца — эти были в роскошных переплётах, с золотым тиснением, — часть плохо напечатанных на серой обёрточной бумаге присылал волполитпросвет, а какую-то часть безвозмездно отдавали в читальню деревенские учителя.
Зимними вечерами, когда скотина была накормлена и напоена и дома нечего было делать, мы, подростки, один за другим тянулись к избе-читальне и там, в просторной, хорошо натопленной комнате, проводили время кто как хотел: одни пели под треньканье балалайки, другие молчаливо лузгали семечки, а третьи, пристроившись у длинного, покрытого полинялым кумачом стола, читали при скудном свете подвешенной к потолку керосиновой лампы.
В один из таких долгих зимних вечеров, перебирая на книжных полках тяжёлые фолианты из помещичьей библиотеки и тощие брошюрки, присланные волполитпросветом, я случайно стал читать томик стихов. Обложка на этой книге была кем-то оторвана, имя автора не значилось, но уже с первых страниц стихи так захватили меня, так взволновали и растревожили, что я тут же, стал читать их своим друзьям. Не прошло и пяти минут, как в избе-читальне стало так тихо, что было слышно, как на оконном стекле сонно жужжит одинокая, отогревшаяся в тепле муха.
Неведомый нам поэт удивительно тепло и просто, с сыновней любовью и подкупающей сердечностью писал обо всём, что было близко и дорого каждому из нас. Нежно и ласково не говорил он, а словно пел о полях, о деревьях и травах, о коровах и жеребятах, о собаках и птицах, о тяжёлом и прекрасном крестьянском труде.
Неведомый нам поэт удивительно тепло и просто, с сыновней любовью и подкупающей сердечностью писал обо всём, что было близко и дорого каждому из нас. Нежно и ласково не говорил он, а словно пел о полях, о деревьях и травах, о коровах и жеребятах, о собаках и птицах, о тяжёлом и прекрасном крестьянском труде.
Я читал, а мои сверстники, «зелёные жабы», как называл нас дядя Иосип, молодые земледельцы, жадно слушали бередящие душу стихи…
По глазам друзей я видел, что они живо представляют сейчас своих бурёнок, рыжух, четвероногих кормилиц-коров, с которыми каждый из нас умеет говорить по-своему и которые понимают любое слово…
Кому же из нас, слушавших эти стихи, не был знаком хлебный дух в жарко натопленной избе, когда, бывало, войдёшь с мороза в сени, отряхнёшь огрызком веника снег с залатанных валенок, откроешь дверь, а на тебя повеет горячим запахом хлебов, которые мать только вынула из печи и поставила на стол? Кто из нас не знал цену мужичьёго пота, пролитого на землю, на солому, на отполированное жёсткими, работящими руками деревянное косье?
А стихи тихо звенели, грустно и радостно пели «о товарищах весёлых, о полях посеребрённых», о «бороздах милых», о граблях, косе и сохе, о «мягких травах под бусами рос», о вялом укропе на огородах, о русском «малиновом поле», о солнечном сошнике, о том, как «в чаще можжевеля по обрыву осень — рыжая кобыла чешет гриву», как умирала у норы подстреленная лисица, как «месяц жеребёнком запрягался в наши сани», как поэт «по заре и звёздам… школу проходил»…
И всё это было нашим, бесконечно дорогим, таким близким, что в тихом восторге замирала душа так, будто впервые открылись наши ребяческие глаза и мы увидели несказанную красоту родной земли, исхоженные босыми нашими ногами поля, утренние зори над перелеском, услышали пенье птиц и невнятный шелест пшеничных колосьев, ощутили тепло конских боков, запахи хлеба и пота, познали всё то милое, живое, трепетное, что зеленело, желтело, дышало и пело на нашей земле, к которой мы все были причастны не как праздные соглядатаи, а как труженики, всем своим существом постигшие, как в этом нашем мире
После того как в деревенской избе-читальне были прочитаны, заучены и пропеты под гармонь и гитару есенинские стихи, мы ещё больше полюбили наши поля, просёлочные дороги, коров, телят, коней, всё, что окружало нас и звало к себе…
Сейчас, через десятки лет, я грущу и жалею о том, что поэты наши мало пишут о красе земли, о полях и коровах и — чего греха таить — далеко не все они могут отличить яровую пшеницу от ячменя. А жаль. Хорошие стихи о крестьянском труде ох как нужны молодым земледельцам сегодняшнего дня!
Так с безысходной грустью писал когда-то Сергей Есенин, навсегда прощаясь со старой, уходящей в прошлое русской деревней. Ему казалось, что храпящие железной ноздрей, на чугунных лапах бегущие в неведомое будущее поезда времени сомнут, раздавят милого его сердцу тонконогого деревенского жеребёнка, что в той стране, куда неудержимо бегут эти поезда, не будет цветущих чащ, звенящей ржи, не будет политых крестьянским потом, исхоженных босыми ногами нив, которые волшебно золотятся в дымке сельских рассветов.
Поэтому и говорил он о себе:
Всматриваясь в будущее, поэт не мог ясно представить его черты. Он ошибался, полагая, что в стране будущего человек не увидит цветущих чащ, золотых нив, что на земле станет хозяйничать только чёрный «железный гость». Да, поэт ошибался. Но не во всём.
Ушли в прошлое, оставлены серпы и косы, сохи и деревянные бороны. Почти не увидишь в деревенских избах «божницу кроткую», не вдохнёшь «хомутный запах дёгтя», да и сами избы стали иными. Они уж старой челюстью порога не «жуют пахучий мякиш тишины», и редкую из них увидишь без телевизионной антенны на крыше. Давно нет в крестьянских дворах крытых соломой овинов, берестяных лаптей, никто уже не верит в леших, в домовых, в колдунов, и не тащатся на поля земледельцы с хоругвями выпрашивать у бога дождя, и не гузынят при этом ледащие дьячишки «Спаси, господи, люди твоя…».
Деревенские мальчишки и девчонки не водят в ночное коней, не слушают у костров бывалых рассказчиков-односельчан. Да чего и водить-то, когда коней в деревнях почти не осталось. Лишь изредка увидишь на деревенской улице запряжённых в телегу кобыл, на которых пожилой инвалид подвозит из пекарни хлеб к магазину или плетётся куда-нибудь в бригаду с бочонком чистой питьевой воды.
Коней заменили машины: автомобили, тракторы, комбайны, культиваторы, многокорпусные плуги. Отработали своё, отшагали на деревенских нивах работяги-кони, отвоевали на полях сражений и теперь, как говорится, списаны с довольствия. Рановато, к слову сказать, списаны, потому что велика наша страна, конца-краю ей нет, а добрых дорог у нас ещё очень мало. Не из каждой деревни или хутора автомобилем можно добраться до спасительного асфальта. Как польют осенние дожди да раскиснут узкие просёлки, вот и стоят, загорают на обочинах ЗИЛы и ГАЗы, трещат, рвут моторы, дожидаясь, пока выволокут их из непролазной грязи попутные тракторы.
Глядишь, бывает, на такую невесёлую картину и думаешь: «А ведь сытые, ухоженные кони ни минуты тут бы не стояли, шли бы и шли помаленьку, доставляя груз куда следует. Да и при хорошей погоде бывают в селе такие работы, на которые мощный трактор невыгодно посылать, куда лучше обойтись лошадьми. И конского навозца совсем мало найдётся сейчас в деревне, а ведь он, этот навозец, куда как нужен и в поле, и на огороде, и в саду».
Но, видно, таково веление времени, и тут ничего не сделаешь, хотя поговорить всерьёз, по-хозяйски, о роли коня в нашу пору не мешало бы…
Совсем другой стала сейчас деревня. Не сразу узнал бы её великий певец полей Сергей Есенин. Электричество, радио, телевизоры, мотоциклы, автомобили, тракторы, комбайны, агрономы, инженеры, бухгалтеры, арифмометры, телефоны, минеральные удобрения, газеты, журналы, книги, метеорологические сводки погоды — вот что пришло на смену берестяным лапоточкам, дымным лучинам, убогим крестьянским межам и молебствиям.
Прав был поэт: на тропу голубого поля давно уже вышел «железный гость» — трактор, а пролитый зарёю хлебный злак собирает исполинская горсть комбайна, только не траурно-чёрная горсть, какой она привиделась поэту, а красная, голубая или жёлтая.
А вот «златящиеся во мгле нивы» остались. Но не на малых, мужицких наделах золотятся они, а на безмежных колхозных и совхозных полях. И рассветы остались. И зоревые росы на травах. И теньканье синиц в перелесках. Осталось и «златое затишье с тенью берёзы в воде». И так же «стелется синею рясой с поля ночной холодок», и так же «держат липы в зелёных лапах птичий гомон и щебетню», и так же «кудрявый сумрак за горой рукою машет белоснежной…».
Осталось на земле всё, что окрыляет человека, что всегда было ему дорого, смягчало его душу, остались поэзия и романтика труда земледельца.
И всё же кое-что мы утратили, и эта утрата нет-нет да и сказывается на отношении сельской молодёжи к земле.
Не раз я бывал в гостях у одного из своих земляков-станичников. Игнат Петрович, — назовём его так, — степенный, немногословный труженик, участвовал в Отечественной войне, дважды был ранен, потом работал в совхозе на разных участках: безотказно выполнял всё, что ему поручали. И на току сторожевал, и суперфосфат по полям развозил, и виноградные черенки заготавливал для посадки. Жена его тоже в совхозе трудилась. Был у них единственный сын Вася, непоседливый паренёк-школьник.