Том 6. Зимний ветер. Катакомбы - Катаев Валентин Петрович 4 стр.


— Не понимаю, что это происходит! — воскликнул прапорщик Бачей. — Я требую, чтобы меня наконец выслушали. Здесь явное недоразумение. Пусть меня либо немедленно освободят, либо предадут суду.

— Суду? — сказал штабс-капитан, прищурившись. — Много чести. Таких типов, как вы, расстреливают на рассвете, во дворе комендатуры. Срывают погоны и расстреливают без всякого суда.

— Но за что же? — пролепетал Бачей, чувствуя, что еще минута, и он потеряет сознание, — так все это было ужасно, непоправимо: одинокая свеча в темной пустой комнате, штыки часовых, тени на грязных стенах и в особенности ненавидящие глаза штабс-капитана и череп на рукаве его гимнастерки. — За что же? — пересохшими губами повторил прапорщик.

— За измену. За панику. За пропаганду. Мальчишка!

— Вы не имеете права. Я офицер!

— Не офицер, а большевистская сволочь!

И не успел Петя что-нибудь сказать, как штабс-капитан и все остальные, стуча сапогами, вышли из комнаты, и снова он остался наедине с молчаливым часовым и со своей громадной тенью, которая, повторяя беспорядочные движения языка свечки, колебалась на стене, доставая большой, как бы распухшей головой до середины потолка.

Теперь он уже не сомневался, что с минуты на минуту его вытащат из комнаты в сад, толкнут к стене, и он даже как бы видел перед собой эту стену с отвалившейся штукатуркой, обнажившей розовые кирпичи.

Петя несколько раз вскакивал с койки, не стесняясь часового, бегал по комнате, потом опять бросался ничком и закрывал глаза, заставляя себя заснуть. Но вместо сна он начинал летать по комнате на своей койке, как на доске качелей — вверх и вниз, и вкось, — и это летание временами погружало его в беспамятство, однако не настолько глубоко, чтобы заглушить ужасные мысли, терзавшие его мозг.

Он понимал, что приближался тот критический миг, когда должна была наконец решиться судьба революции, и жизнь отдельных людей уже не имела значения. Он чувствовал себя песчинкой в завитке взбаламученной волны, которая, сверкая на солнце, катилась к берегу, каждую минуту готовая вдребезги разбиться о скалы.

Но ведь он был не песчинка. Он был живой. В нем был заключен весь мир со всей его древней и новой историей, религией, химией, поэзией, астрономией, а главное, с той неистребимой жаждой и силой жизни, которая одна могла удержать его от бессмысленного желания в порыве отчаяния разбить окно, закричать на весь этот чужой румынский город: «Спасите меня!» — и быть убитым пулей часового.

Он провел ни с чем не сравнимую и ни на что не похожую ночь, когда вихрь разнообразных мыслей, представлений и ощущений с умоисступляющей быстротой и постоянством вращается вокруг какой-то одной неподвижной точки сознания, дошедшего до высшей степени не земной, но уже какой-то небесной ясности.

Вся душа его болела множеством различных болей, среди которых особенно мучительно ощущалась боль мысли о том, что будет с отцом, когда он узнает о гибели сына. Он жалел отца больше себя. Но он и отец в эти минуты в его сознании были как бы одним существом, странно разделенным в этом тягостном мире тюремной свечи, отраженной в черных стеклах окна. Все же перед самым рассветом, когда он так устал мучиться, что уже готов был покорно идти, когда его поведут, он на короткое время заснул без мыслей и сновидений глубочайшим сном приговоренного к казни. Он проснулся от тех звуков, которых ждал с таким ужасом всю ночь. Слышались торопливо бегущие шаги солдат, звон шпор, стук прикладов по метлахским плиткам коридора. Свеча уже догорела и потекла со стола, застыв на углу белым грибом. Но она была уже не нужна. Светало. Часовой неподвижно стоял у двери. Петя заметил, что у него встревоженное лицо. Казалось, он к чему-то прислушивается.

Откуда-то снаружи доносился беспокойно нарастающий, могучий, грозный шум громадной толпы.

Вдруг в комнату вошел штабс-капитан из батальона смерти с черепом на рукаве. При слабом свете темного утра его лицо с обострившимися чертами казалось почти зеленым. В одной руке он держал пистолет прапорщика Бачея, в другой — его кортик и помятую каску.

— Получите ваше оружие. Вы свободны. И не задерживайтесь.

Теперь уже шум толпы превратился в сплошной вой, среди которого слышался свист и улюлюканье.

5. Спасение

Пока Петя, кое-как надев амуницию, спускался по чугунной лестнице с узорчато-сквозными ступенями, сильно пахнувшими керосином и. карболкой, шум толпы на улице изменил свой характер. Теперь это были взрывы голосов, как могло показаться, веселые приветствия. По лестнице, обгоняя Петю, протопало вниз, к выходу, несколько солдат, на бегу надевая пояса — очевидно, выпущенные арестованные, — причем один из них лег животом на железные перила и совсем по-мальчишески, со смехом и гиканьем, съехал вниз, обогнав остальных, и едва он выскочил на крыльцо, как раздался новый, веселый, торжествующий рев толпы.

Бачей вышел на крыльцо и увидел, что солдаты запрудили всю улицу и площадь вплоть до противоположных домов. Его тоже приветствовали криками. Он молодцевато улыбнулся и помахал толпе своей боевой каской с помятой офицерской кокардой. С ним произошел тот самый феномен, без которого людям невозможно было бы воевать: едва миновала опасность смерти, как он тотчас забыл о ней, как будто бы не было ни этой ужасной бессонной ночи, ни штабс-капитана с черепом, ни безмолвных часовых с примкнутыми штыками.

Ему сразу стало ясно, что произошло: толпа освободила его вместе с другими солдатами, схваченными за большевистскую пропаганду в прифронтовой полосе, что, конечно, влекло за собой в лучшем случае военно-полевой суд, а в худшем — расстрел без суда и следствия, что, впрочем, было все равно.

Первым, кого увидел Петя, был Чабан, который пробирался к нему со счастливым испуганно-взволнованным лицом.

— Товарищ прапорщик, — кричал он из толпы, — бачьте, я тут! Тикайте до меня! Слава богу, что они вас еще не спели коцнуть, — произнес он совсем новое, еще ни разу не слышанное фронтовое словечко, видимо подхваченное Чабаном сегодня в толпе.

— Здравствуй, Чабан. Как жив-здоров?

Чабан посмотрел на своего офицера счастливыми глазами, хотел ответить, но вместо этого заморгал и, схватив обеими руками руку прапорщика, стал ее жать и раскачивать.

Бачей, правда, и сейчас не вполне понимал, что же он сделал такого, за что его чуть не расстреляли под забором. Он только пожалел себя и солдат, не желавших ни за что ни про что погибать на фронте, а так же громко сказал то, что думали все солдаты про корниловцев.

Тем не менее он держал себя героем и весело, с некоторым вызовом посматривал вокруг, чувствуя себя вполне своим в этом мире большевистски настроенных фронтовиков.

Впрочем, он заметил, что толпа не так беспорядочна, как это ему сперва показалось.

Ею кто-то управлял.

Недалеко от себя в толпе Бачей увидел молодого солдата — по виду даже новобранца, — который, видимо, всем и руководил.

К нему один за другим подходили выпущенные арестованные, и он давал им какие-то приказания… Его движения были властны. Они решительно не соответствовали званию рядового. Но когда он резко поднимал руку и отдавал распоряжение крикливым альтом, сердито сведя рыжеватые брови и шевеля губами, над которыми виднелись молодецкие рыжевато-золотистые усы, то впечатление новобранца исчезало, и он казался вожаком, которому почему-то беспрекословно подчинялась вся эта возбужденная толпа.

Он с удивлением посмотрел на незнакомого прапорщика, освобожденного вместе с другими арестованными, прищурился и крикнул:

— Идите сюда, товарищ!

Голос был знакомый, и в следующий миг Петя, к своему крайнему удивлению, узнал Гаврилу, того самого батрака с хуторка Васютинской, который некогда за конюшней любил поигрывать с маленьким Павликом в картишки.

— Гаврила! — воскликнул Петя. — Это ты?

Но Гаврила смотрел на прапорщика-фронтовика с георгиевским крестиком, в помятой каске и не узнавал его.

— Да ты что, не узнаешь? — сказал Петя и хлопнул Гаврилу по спине, ощутив ладонью приятный жар здорового солдатского тела.

— Паныч… Петя… чтоб вы пропали! — закричал Гаврила. — Ваше благородие! — И расхохотался дружелюбно и совсем не по-солдатски, а по-мальчишески, даже слегка повизгивая.

Немного поколебавшись, обниматься или не обниматься, они все-таки не обнялись, а ограничились рукопожатием, причем Петя ощутил прикосновение грубой солдатской ладони, твердой, как хорошая кожаная подошва.

— Ну, господин прапорщик, скажи спасибо, что мы успели поднять гарнизон, а то бы всем вам крышка, — сказал он, переходя на «ты». — Здесь, как видишь, сплошная контрреволюция. Казачье. Корниловцы. Батальоны смерти. В Советах меньшевики и эсеры. Кадеты. Генерал Щербачев. И всякая прочая сволочь. Одно слово — Румфронт. Все, кому не лень, продают рабочий класс и хотят обезглавить пролетарскую революцию. Но побачим! Вы как сюда попали?

Петя наскоро, не столько словами, сколько жестами и звукоподражаниями, на том фронтовом языке, который в одну минуту может передать во всех подробностях целую эпопею, поведал Гавриле все свои обстоятельства.

— Так ходу отсюда.

Гаврила отдал еще несколько распоряжений солдатам, окружившим его, и, энергично работая плечами, вывел Петю и его вестового из толпы, что оказалось вполне своевременно, так как на улице показались казаки — уже не разъезд, как вчера, а целая сотня с шашками наголо, и через миг улица опустела.

Перелезая через глухой железнодорожный забор, Бачей почувствовал боль в раненой ноге. До сих пор рана лишь временами ныла — тупо, но не слишком сильно, — так что Петя о ней почти забыл. Теперь же вдруг ногу так схватило, что он даже вскрикнул.

Гаврила и Чабан посадили Петю на скрещенные руки и понесли по железнодорожному полотну.

— Куда вы меня тащите?

— В санитарный поезд. Эй, землячок, не скажешь, санитарный Красного Креста восемнадцать-бис еще не проходил? — на. ходу обратился Гаврила к пожилому санитару, несшему на плече несколько буханок белого румынского хлеба с бирюзовой плесенью возле горбушек.

— Пришел уже.

— Где стоит?

— На четвертом пути.

— Раненых много?

— Аж до самой крыши и еще трошки.

— Ходу! — решительно сказал Гаврила. Санитарный Красного Креста восемнадцать-бис окружила толпа раненых офицеров, которые требовали, чтобы их пустили в поезд. Но это было, очевидно, невозможно, так как даже в окна было заметно, до какой степени набиты вагоны. С подвесных коек смотрели страшные забинтованные головы, узкие, мертвенно белые маски лиц с черными, как бы подведенными, жалобными глазами, землисто-серые халаты и костыли, один из которых торчал наружу сквозь разбитое вагонное окно.

Толпа, не переставая, выла, матерно ругаясь, и на чем свет стоит поносила и Временное правительство, и окопавшееся в тылу начальство, и «доблестных союзников», и самого «главноуговаривающего» Керенского, которого нужно повесить на первой осине, и очень жаль, что Корнилов этого не сделал, хотя и сам тоже порядочная сволочь

— Ну, тут нам не светит, — сказал Гаврила. — Будем вертать.

Петю отнесли в сторонку и усадили на ящик из-под французских зажигательных гранат с черно-красной зловещей наклейкой.

Он совсем обессилел и полулежал, вытянув раненую ногу, а пот струился по его лицу из-под каски, нагревшейся на солнце.

Чабан хлопотал возле своего офицера, морщась от жалости и страха.

Гаврила куда-то побежал, скрылся за вагонами длинного воинского эшелона с лошадьми, кухнями, пушками и красными бархатными знаменами с золотыми кистями, потом вынырнул и скоро опять скрылся.

Его проворная фигура время от времени появлялась то тут, то там. Он останавливался и разговаривал с разными людьми: санитарами, проводниками вагонов, смазчиками.

Один раз он прошел под руку с машинистом, который направлялся к паровозу со своим сундучком и фонарем.

Гаврила делал свои резкие, короткие жесты, и даже издали было понятно, что пожилой машинист не только терпеливо его слушает, но и повинуется, утвердительно кивая головой в черной промасленной фуражке.

Петя следил за Гаврилой с нетерпением и надеждой, которые то и дело сменялись отчаянием. Он видел, что в санитарный поезд можно попасть только чудом, а в чудеса он уже давно не верил. Наконец Гаврила вернулся.

— Ну как? — тревожно спросил Петя.

— Побачим.

Он сделал знак, и они снова быстро понесли прапорщика по путям и несли до тех пор, пока не очутились довольно далеко от станции, за последним семафором.

Сквозная рана продолжала болеть. Пете казалось, что она нарывает с двух концов. Снова начинался жар.

«Как, неужели мне никогда не удастся вырваться отсюда?» — с отчаянием думал он.

Его уложили под железнодорожным откосом в тени, на сухую сентябрьскую траву, среди потрескивавших маленьких коробочек дикого мака, посыпанного мелкими угольками и золой из паровозных поддувал.

Он снова услышал сверчков, их сухой, хрустальный звон. Однако теперь они уже не напоминали ему осыпанную звездами степную ночь, а как бы предупреждали о приближении беспамятства.

Но, пока еще не потеряв сознания, он с трудом поднял руку и погладил Гаврилу по его выгоревшему матерчатому погону с потрескавшимся номером части. Он хотел спросить: «Ну как, друг? Спасешь ты меня или нет?» Но вместо этого лишь жалостливо и сонно улыбнулся.

— Не дрейфь, Петечка, живы будем… не помрем, — сказал Гаврила с той доброй, уверенной солдатской легкостью, которая лучше всего помогала даже в самых отчаянных случаях фронтовой жизни.

— Я и не дрейфлю, — жалобно сказал Петя. Гаврила ему что-то ответил, но Петя уже плохо понимал.

Сухой соломенный звон уже как бы проник в его кровь и теперь гудел по всему телу, оглушая и мутя сознание. Все же он еще видел — хотя и неясно, как через воду, — что подошел санитарный поезд и вдруг остановился.

Сверху из своего окошечка смотрел машинист.

Гаврила вскочил на подножку вагона и, вынув из кармана вагонный ключ, отпер дверь.

Появились солдаты в халатах — санитары, мелькнуло испуганное лицо сестры милосердия с красным крестом на груди.

Потом Петю взяли за плечи и за ноги, а Чабан поддерживал его голову, чтобы она не болталась, потянули вверх, и Петя очутился в коридоре переполненного сверх всякой меры санитарного вагона, на тюфяке, разложенном на полу.

Последнее, что успел увидеть Петя, было лицо Гаврилы, наклонившегося над ним, резкое, по-солдатски решительное и вместе с тем так неожиданно для беспутного Гаврилы бесконечно доброе, с длинным конопатым носом и загоревшим лбом с белым пятном от козырька. Он почувствовал крепкое рукопожатие и щекочущий поцелуй в самые губы.

Гаврила что-то быстро и горячо говорил Чабану на прощание. Он говорил, чтобы они непременно словчились попасть в офицерский лазарет Красного Креста на Маразлиевской, где служит Мотя, племянница Гаврика Черноиваненко. Петя хотя и слышал, но уже ничего не понимал, а только всем своим существом чувствовал одно: он спасен, и война для него кончена.

6. Маленькая женщина

И вот в один прекрасный день Петя проснулся от колокольного звона.

Звон этот — сильный, красивый — влетал в комнату, заставляя дрожать цельные зеркальные стекла больших высоких окон и колебаться кремовые шторы, ярко освещенные солнцем.

В первую минуту Петя был изумлен, так как во время сна — по-детски глубокого, крепкого — не только забыл все, что с ним произошло, но как бы потерял ощущение самого себя и даже не знал, кто он такой, как его зовут, зачем он здесь, а вместо него было какое-то совсем новое, непонятно откуда взявшееся существо, понимающее только то, что оно живет и очень этому радо.

В это же время комната обернулась вокруг него, как это бывает при пробуждении от крепкого сна, все стало на свое место, и Петя в один миг все вспомнил и стал самим собой, то есть раненым офицером, которого вчера вечером привезли сюда в удобном санитарном автомобиле со станции Одесса-порт, куда пришел поезд Красного Креста восемнадцать-бис.

Здесь, в офицерском лазарете, ему прежде всего хорошенько прочистили сильно нагноившуюся рану, сделали хорошую сухую перевязку, затем постригли, побрили, вымыли в горячей ванне прозрачным глицериновым мылом № 4711 знаменитой фирмы Келер, от которого так приятно, немного кисленько, почти по-девичьи пахло чистотой, культурной, глубоко мирной жизнью, и наконец отвезли на носилках с колесиками в палату. Там его положили на упругий пружинный матрац, покрытый свежей, накрахмаленной, скользкой простыней, и едва он почувствовал под отяжелевшей головой холодную, хрустящую наволочку с перламутровыми пуговицами, как тут же заснул мертвым сном, забыв все на свете.

Теперь за окнами так громко звонили колокола, что Пете казалось, будто эти тяжелые, звучные колокола находятся тут же, в комнате, вместе с голубым куполом и золотым крестом колокольни, вместе с густо-синим сентябрьским небом и белыми круглыми облаками.

Вдоль стен стояли три кровати со спящими офицерами.

Посредине находился стол, а на нем в стеклянном кувшине — большой букет осенних астр, тугих, чешуйчатых и круглых, как овощи. Это был букет общий.

Но рядом со своей кроватью, на тумбочке, возле градусника, Петя увидел чашечку с двумя полураспустившимися розами — чайной и пунцовой, — которые явно предназначались ему одному.

Петя улыбнулся.

Он сразу смекнул, от кого этот маленький подарочек.

И он не удивился, когда дверь осторожно отворилась и в палату по натертому паркету бесшумно вошла девушка с половой щеткой в руках, в холщовом халате, завязанном на спине серыми тесемками, и, стараясь не зашуметь, чтобы не разбудить раненых, приблизилась к кровати и посмотрела на Петю, который в тот же миг закрыл глаза и притворился безмятежно спящим.

Назад Дальше