Петя улыбнулся.
Он сразу смекнул, от кого этот маленький подарочек.
И он не удивился, когда дверь осторожно отворилась и в палату по натертому паркету бесшумно вошла девушка с половой щеткой в руках, в холщовом халате, завязанном на спине серыми тесемками, и, стараясь не зашуметь, чтобы не разбудить раненых, приблизилась к кровати и посмотрела на Петю, который в тот же миг закрыл глаза и притворился безмятежно спящим.
Немного поколебавшись, Мотя стала одну за другой подымать сборчатые шторы, и Петя сквозь приспущенные ресницы увидел близко за окном то самое, что с такой точностью предсказал ему колокольный звон: купола монастыря, сверкающие на солнце золотые кресты, густо-синее небо с белыми, еще совсем летними облаками.
Значит, он находится возле Александровского парка, на Маразлиевской улице, против Троицкого монастыря, в особняке Ближенского, занятом теперь под офицерский лазарет.
Мотя стояла перед Петей и смотрела на него с веселым, слегка застенчивым любопытством, однако без тени того пугливого обожания, к которому Петя привык с детства.
Они не виделись года три.
За это время Мотя выросла, еще больше похорошела и хотя совсем утратила свою робкую, детскую прелесть, но зато приобрела какую-то другую, новую, пугающую прелесть молодой, красивой женщины.
Все в ней было уже не девичье, а женское: сборчатая юбка под лазаретным халатом, прическа валиком с тремя целлулоидными гребенками под черепаху, высокие ботинки на пуговицах и маленькие руки, хотя и грубые, но прелестной формы и по-женски белые.
Это была и Мотя и не Мотя.
Петя ничуть не был огорчен превращением куколки в бабочку.
Наоборот, в один миг он представил себе, какие радости и удовольствия сулит для него дружба с этой маленькой женщиной, которая всю свою жизнь, с раннего детства, была в него так преданно и наивно влюблена.
Они смотрели друг на друга. Он на нее — радостно, самоуверенно, а она на него — тоже радостно, но с оттенком материнского сочувствия и слишком просто, открыто для влюбленной.
Она смотрела на него, наклонив голову, и перебирала пальцами зубчатые листики роз с такой осторожностью, как будто опасалась нечаянно коснуться самих полураскрытых бутонов.
— Здравствуй, Мотя. Как я рад тебя видеть! — растроганно сказал Петя, беря ее небольшую, крепкую руку с твердой, зазубрившейся кожей на ладони.
Она смутилась и смущенно оглянулась по сторонам. Все-таки Петя был офицер, а она всего лишь простая санитарка.
Но остальные офицеры в палате еще спали, и она, немного поколебавшись, присела на табуретку возле кровати, делая деликатную попытку освободить свои пальцы из Петиной руки.
— Здравствуйте, Петя… Петр Васильевич, — поправилась она, помимо воли краснея.
— Какой же я тебе Петр Васильевич? — сказал Петя, откровенно любуясь ею.
— Вы офицер, а я нянечка.
— Это не имеет значения. Прошли те времена! — строго заметил Петя.
— Нет, имеет значение.
— Нет, не имеет.
Петя смотрел на нее, играя глазами, которые красноречиво выражали совсем не то, о чем они спорили.
Она ему положительно нравилась, гораздо больше, чем раньше, когда они были детьми.
Теперь в ней все волновало Петино воображение, в особенности ее какая-то чисто женская законченность.
Сколько ей может быть лет? Петя прикинул в уме: семнадцать, восемнадцать?
— Ну, хорошо, — сказал он наконец, — раз так, то я тебя тоже буду называть по имени-отчеству: Матрена Терентьевна. Хочешь?
И он засмеялся, сделав открытие, что ее имя-отчество совсем не подходит к ее внешности.
Мотя — другое дело. Мотя — это даже в чем-то нежно. А Матрена Терентьевна вовсе не годилось.
— Нет, моя прелесть, я никогда не буду тебя называть Матрена Терентьевна. Ты для меня всегда маленькая, симпатичная Мотя. Или, может быть, ты забыла, как мы с тобой когда-то дружили, и как собирали подснежники, и как ты меня тогда на хуторке Васютинской, под черешнями, от ревности чуть не поколотила?..
— И даже таки поколотила, — сказала Мотя усмехнувшись.
— Тем более. Ну, так дай я тебя поцелую, — сказал Петя, оглядываясь на спящих офицеров, и воровато потянул Мотю к себе.
Но Мотя отодвинулась и, серьезно глядя на него своими прелестными, чистыми глазами, сказала:
— Не трожьте.
— Почему?
— Я замужем.
— Нет!..
Петя смотрел на нее во все глаза, почти с ужасом.
— Ты шутишь!!
— Ей-богу! Святой истинный крест.
Мотя с улыбкой быстро и мелко перекрестилась.
— Каким образом?!. — воскликнул Петя, все еще не веря ее словам и думая, что она шутит.
Она все еще представлялась ему девочкой-подростком под черешнями, и трудно было поверить, что она уже замужняя женщина. Впрочем, живое воображение тут же нарисовало Пете всю несложную, по его мнению, историю Мотиного замужества. Оно, конечно, было вполне в духе времени: скоропалительный брак хорошенькой лазаретной нянечки с каким-нибудь вольнопером или новоиспеченным прапорщиком.
В общем, для Моти это вполне подходило. Но все же Петя почувствовал легкую досаду.
— Ну, что же. Поздравляю тебя от всей души, — сказал он с легкой снисходительной улыбкой. — Кто же твой, так сказать, супруг, избранник, если это не секрет? Наверное, какой-нибудь местный раненый прапор?
Она смущенно крутила на пухлом безымянном пальце немножко великоватое серебряное обручальное кольцо.
— Я угадал?
Она усмехнулась и сделала какое-то еле уловимое, независимое движение плечами.
— Ничего подобного! Не угадали. Вы моего мужа, наверное, помните. Аким Перепелицкий. Рыбак с Малого Фонтана, шаланда «Надя», такая, знаете, самая большая на всем берегу. Она всегда ходила под парусом аж до самой Дофиновки. А Перепелицкий Аким у вас на хуторке Васютинской тоже бывал. Помните, перед самой войной, когда была облава?..
Она вызвала в Петином воображении целый мир юношеских воспоминаний, таких ярких и близких.
— Помните? — спросила она.
— Конечно, помню! Но, позволь. Ведь Аким Перепелицкий уже немолодой человек?
— Как это немолодой! — вспыхнула Мотя. — Конечно, не мальчишка. Ему двадцать девять, а мне восемнадцать, девятнадцатый. Самый раз.
Петя был поражен: Мотя вышла замуж за простого малофонтанского рыбака.
Конечно, Аким Перепелицкий был и молодец, и красавец собой, и всегда нравился Пете больше всех остальных рыбаков на всем берегу между Ланжероном и Люстдорфом. И все же было как-то странно.
Тут же Петя узнал и подробности. Аким Перепелицкий посватался за несколько дней до начала войны. Потом его забрали по мобилизации в действующую армию, в кавалерию. Во время Февральской революции он приехал в отпуск, и они с Мотей обвенчались, после чего он снова уехал на позиции, а Мотя поступила в лазарет.
Любит ли она его или нет, она не сказала.
Петя представил их себе стоящими рядом и, к удивлению, нашел, что они в общем очень подходят друг другу.
Итак, надежда на Мотю рушилась. Но это не слишком огорчило Петю. Перед ним раскрывалась чудесная перспектива мирной, беззаботной жизни в одном из лучших офицерских лазаретов Одессы, а потом месяц или два хождения по медицинским комиссиям на переосвидетельствования, а там, дай бог, и война кончится.
А сколько еще впереди всевозможных встреч и легких романчиков!
Стоило ли огорчаться?
Впрочем, не желая сразу сдаться, Петя сделал еще одну попытку выяснить положение.
— Но я другому отдана и буду век ему верна, не так ли? — сказал он, сделав довольно сильное ударение на слове «верна», и пытливо сощурил глаза.
Но этот вопрос как бы скользнул, ни на миг не остановив Мотиного внимания. Мотя его просто пропустила мимо ушей.
И Петя окончательно успокоился.
Затем Мотя принесла таз. Пока Петя умывался, она стояла возле него с полотенцем на плече и рассказывала новости.
Часть из них Петя уже знал из писем отца и открыток Павлика. Часть была до сих пор ему неизвестна.
Петя знал, что окружным путем из-за границы в Одессу вернулась владелица хуторка Васютинская и отказалась продлить аренду.
Впрочем, семейство Бачей было уже и само радо случаю развязаться с этим хозяйством, которое каждую минуту могло разорить их дотла и пустить по ветру.
Да и времена наступили совсем другие.
Все друзья с Ближних Мельниц больше не могли помогать Василию Петровичу и посещать воскресную школу. Большинство из них взяли в солдаты и угнали на фронт.
Остальные почти все были арестованы в первые же дни войны, как неблагонадежный элемент. Среди них, конечно, был и Терентий, не успевший скрыться.
Теперь же он возвратился и, по выражению Моти, снова стал заворачивать в городском комитете и железнодорожном районе.
Теперь же он возвратился и, по выражению Моти, снова стал заворачивать в городском комитете и железнодорожном районе.
Воспоминания нахлынули на Петю.
Он так живо представил себе Мотиного отца Терентия, представил себе хуторок в степи, темные черешневые аллеи, костер, голубой луч маяка, упиравшегося в звездное небо, — все то, о чем он сначала так часто вспоминал на фронте, а потом забыл и вспомнил снова лишь несколько дней назад, когда бывший хуторской конюх Гаврила вместе с Чабаном тащил его в санитарный поезд и советовал «ловчиться» в лазарет к Моте.
Море, степь, звезды, юность, любовь!..
Неужели все это когда-то было? Боже мой, как зеркально блестели тогда дочерна красные, крупные, спелые ягоды черешни, отражая весь этот степной мир полыни и белого пыльного солнца!
Да, он совсем забыл и только сейчас вспомнил: среди этого забытого мира в венке из степных ромашек на темных вьющихся волосах стояла упрямая девочка, глядя на него юными, строгими, требовательными карими глазами, такими же темными, зеркальными, как и черешни.
— А где же теперь Марина? — с живостью спросил Петя.
— Ага! Таки наконец вспомнили вашу любовь!
— Она здесь?
— Нет, уже давно в Петрограде. Оказывается, в начале войны Павловских чуть не арестовали, но им удалось скрыться.
Говоря, что Павловские в Петрограде, Мотя стала очень серьезной, покосилась на спящих офицеров. Петя понял, что скрывалось за этими словами, в особенности за словом «Петроград», которое теперь содержало в себе гораздо больше, чем простое название города.
Петя взглянул на Мотю и тоже стал серьезен.
Среди патриотического угара первых месяцев войны казалось, что революционное движение подавлено навсегда и русская революция, которая перед войной казалась не только близкой и возможной, но и неизбежной, вырвана с корнем.
Но теперь, когда революция произошла, а в русской жизни, по существу, ничего не изменилось, кроме того, что вместо царя империей стал управлять присяжный поверенный, большинство народа, в том числе и Петя, понимало, что это не настоящая революция, а настоящая революция еще будет, и к ней усиленно готовятся те самые люди, которые готовились к ней еще задолго до войны.
— А ваш папочка, Василий Петрович, — продолжала рассказывать Мотя, — опять бедствует, кое-как перебивается, готовит экстернов.
Петя уже об этом знал из отцовских писем. В этом для него не было ничего нового.
Новое заключалось в том, что, оказывается, за последнее время в семье Бачей произошли другие, более существенные перемены, о которых Петя не имел ни малейшего представления: тетя, Татьяна Ивановна, уже больше не жила с ними. Оказывается, она вышла замуж.
Эта новость поразила Петю до глубины души.
Все в этом тетином внезапном замужестве казалось ему противоестественным, просто диким.
Без тети невозможно было представить себе то, что называлось семейством Бачей.
В Петином воображении тотчас возникла какая-то молчаливая драма, какой-то роман, тем более странный, что в нем, по-видимому, должен был играть главную роль папа, что для Пети казалось совершенно невероятным, как обычно для детей кажутся невероятными обыкновенные человеческие страсти их родителей.
— Нет, ты шутишь! — воскликнул Петя почти с испугом.
— Вполне серьезно, — сказала Мотя, не понимая его чрезмерного волнения.
Она смотрела на вещи гораздо проще, чем Петя. В ее глазах события и вещи были лишены романической оболочки. Мотя не видела ничего удивительного в том, что хотя и не молодая, однако еще далеко не старая девушка, Петина тетка, родная сестра его покойной мамы, вышла замуж.
— Я уже послала Анисима сказать вашему папочке, что вы приехали, — сказала Мотя.
Петя удивился.
— Какого Анисима?
— Денщика вашего. По-теперешнему вестового. Который вынес вас из боя, а потом спасал вместе с хуторским Гаврилой, когда вас чуть не расстреляли корниловцы.
Оказывается, Мотя уже все знала, и в ее глазах Петя был чуть ли не герой, пострадавший за революцию.
— Ах, Чабан! — засмеялся Петя. — А я и не знал, что он Анисим.
— Ну да, Анисим, — строго повторила Мотя. — Я его пока что устроила у мамы на Ближних Мельницах.
— Ишь, как быстро окопался, — не без удовольствия сказал Петя, подмигнув: дескать, смотри какой у меня проворный вестовой, большой ловчила!
— Ага, применился к местности, молодец, — деловито заметила Мотя, щегольнув этим солдатским выражением, весьма модным как на фронте, так и в тылу.
— А где Гаврик?
— Слава тебе господи, вспомнили и про своего дружка!
Петя засмеялся. Конечно, он его никогда и не забывал. Просто было невозможно сразу вернуться в тот мир, от которого Петю отделяли три года войны и разлуки. Все возвращалось постепенно.
— Дядя Гаврик на фронте.
— Воюет?
— Когда воюет… — неопределенно сказала Мотя и со значением посмотрела на Петю. — …А когда и другими делами занимается.
— В тылу?
— Бывает и в тылу.
Она наклонилась к Пете и шепнула ему на ухо:
— Он теперь на нелегальном положении.
— Понимаю, — сказал Петя.
— Политик.
— Солдат?
— А то! До прапорщика еще не дослужился. Мотя засмеялась.
— Но крестик имеет такой же самый, как у вас. Солдатский. Четвертой степени. За Стоход. Два раза ранен. Боевой.
— Молодец, — сказал Петя с уважением.
Ему нравилось, что его старый друг — хороший фронтовик, а то, что он «политик», было само собой понятно.
— В Одессе бывает?
— Сегодня здесь, завтра там, — уклончиво сказала Мотя. — Дай бог когда-нибудь побачиться. Да, вот еще. Получите вашу книжку, — прибавила она, вдруг что-то вспомнив.
Она достала из кармана халата и подала Пете желтую книжечку «Маленькой универсальней библиотеки», пробитую осколками и залитую засохшей кровью.
Это был роман Анатоля Франса «Боги жаждут», который Петя читал перед самой атакой.
— Нашла у вас в кармане. Спрячьте на память о войне. А самые бриджи я заберу с собой на Ближние Мельницы. Там мы их с мамочкой хорошенько отпарим и заштопаем, так что вы еще в них походите. А пока побудьте без штанишек, — игриво сказала Мотя. — Ну, побегу. Надеюсь, теперь мы будем с вами часто бачиться.
И, сверкнув голубыми глазами, она исчезла, на ходу сдернув со стола салфетку вместе с огрызками карандашей, окурками и большим листом бумаги, расчерченной для преферанса и исписанной вдоль и поперек колонками цифр.
7. Отец и брат
— Петруша!
Петя повернул голову и увидел в дверях отца. Но, боже мой, как он изменился!
На нем было порыжевшее летнее пальто поверх холщовой блузы с воротом, вышитым крестиками.
Петя сразу узнал эту блузу. Ее, по семейному преданию, покойная мама вышила папе в то легендарное, трудно вообразимое время, когда они еще были женихом и невестой.
Эту блузу папа обычно надевал один раз в год, летом, на праздник Петра и Павла, в день именин сыновей и покойного своего отца, Петиного дедушки.
В глазах семьи Бачей эта блуза являлась не столько одеждой, сколько предметом искусства, и всегда хранилась чисто вымытой и выглаженной в комоде, вместе с такой же холщовой наволокой с большим букетом цветов, вышитым на ней крестиками.
Отправляясь в дорогу, в наволочку прятали подушку или иногда насыпали яблоки, купленные оптом.
Теперь же Петя увидел, что вышивка на блузе полиняла, по-видимому, из праздничной она уже превратилась в ежедневную.
И это больно укололо Петю.
Летнюю соломенную шляпу с выгоревшей репсовой лентой отец держал в руке вместе с веревочной кошелкой, в которой виднелось несколько бумажных кульков.
Отец заметно поседел, теперь его волосы почти сплошь были серые. Они по-семинарски, с двух сторон падали на малиновый от загара лоб.
На буром пористом носу сидело стальное пенсне с пробковыми защипками и черным шнурком с шариком, такими знакомыми с детства.
Бесхарактерный рот отца был полуоткрыт, и вокруг него беспорядочно росла давно не стриженная борода. Серые брови были горестно подняты, в глазах блестели слезы, над переносицей резко чернели две вертикальные морщины.
— Петруша! — с усилием выговорил он, вдруг припал к сыну, жадно целуя его лицо и ощупывая руками все его тело, как бы желая убедиться, что Петя не только жив, но и цел.
Только сейчас Петя ясно понял, какие душевные муки пережил отец, пока сын воевал. И он почувствовал жгучий стыд за то, что так редко писал отцу с позиций, за свои коротенькие бесшабашно-хвастливые открытки и в особенности за развязные обращения вроде «любезный родитель» или «уважаемый папахен».
А в это время «уважаемый папахен» вздрагивал от каждого звонка почтальона, по ночам тяжело дышал в подушку, не в силах заснуть от ужасных предчувствий, и, стоя на коленях, молился перед образом спасителя и клал поклон за поклоном на старом, потертом коврике.