Нога как точка опоры (2012) - Оливер Сакс 9 стр.


Да! Теперь я мог находить это забавным и поучительным — теперь, когда знал, что происходит и что это ненадолго, однако во сне и в первые мгновения по пробуждении, прежде чем я во всем разобрался, мне было очень страшно. Я вспомнил, что в детстве, когда у меня случались подобные приступы, я находил их невероятно пугающими. В те ранимые годы я очень остро чувствовал две вещи: малейшие изменения или нарушения восприятия и страх признаться в них «неподходящим» людям, чтобы те не сочли их выдумками или не решили, что я псих.

Эти мысли проносились у меня в голове, пока я все еще страдал односторонней слепотой; за ними последовало неожиданное острое ощущение аналогии и прозрения. «Да ведь именно это происходит и с ногой! Как мог я быть таким дураком? У меня скотома в отношении ноги! То, что я испытываю в отношении поля зрения, по сути сходно с тем, что я испытываю в отношении ноги, Я потерял «поле» ноги точно так же, как потерял половину поля зрения».

Когда эта мысль стала мне ясна, я испытал невероятное облегчение. Она оставляла все остальные вопросы и сомнения неразре­шенными, включая главный вопрос: станет ли когда-нибудь ноге лучше, — но она обеспечила мне поддержку и понимание, за которые я мог держаться.

И теперь — да — что-то происходило в моем слепом пятне. Пока я размышлял, появился тончайший филигранный узор, более тонкий и прозрачный, чем паутина, обладавший каким™ то еле заметным, колеблющимся, дрожащим, кипящим движением. Он становился яснее, ярче, возникала сетка изысканной гео­метрической красоты, состоящая, как я мог теперь видеть, исключительно из шести­угольников, покрывавшая все полуполе зрения прозрачным кружевом. Отсутствовавшая часть палаты теперь становилась видима, но оставалась полностью заключена в это кружево, так что теперь она казалась мозаикой из шестиугольных элементов, соприкасающихся и в совершенстве подогнанных друг к другу. Не было никакого ощущения про­странства, материальности или протяженности, никакого ощущения присутствия предметов, кроме геометрически соединенных элементов, никакого ощущения движения или времени.

В это время, когда я с каким-то отстра­ненным, безличным, математическим интересом разглядывал это лишенное измерений непод­вижное мозаичное видение (с которым я иногда сталкивался и раньше), пришла сестра Сулу с чашкой чая и тостом.

— Теперь вы выглядите гораздо лучше, — сказала она. — То вы кажетесь полумертвым, то тут же оживаете. Никогда я не видела такого переменчивого пациента.

Я поблагодарил ее за чай — чашку она поставила на прикроватный столик справа — и, повинуясь импульсу, спросил, не уделит ли она мне минутку.

— Что теперь? — улыбнулась она, подумав, наверное, о моих странных экспериментах накануне.

— Ничего особенного, — ответил я. — Я не прошу вас ничего делать. Но, если можно, не перейдете ли вы на другую сторону палаты, к окну или к тому зловещему изображению лорда Листера?

Она пересекла палату, при этом внезапно сама сделавшись мозаикой: в один пора­зительный момент, точно на середине палаты, одна ее половина стала мозаичной, в то время как другая осталась реальной. Она неподвижно встала у окна, освещенная сзади проникающим в него утренним светом, наполовину красочная картина, наполовину силуэт; ее гео­метрический контур на фоне оконной рамы заставил меня вспомнить о мадонне на средневековом витраже. Внезапно я испугался: она сделалась неорганической частью мозаики! Как можно представить себе движение и жизнь в этом кристаллическом мире?

Я попросил сестру Сулу посмотреть на литографию, поговорить, пожестикулировать, погримасничать — сделать что угодно, лишь бы она двигалась. Теперь со смесью удовольствия и беспокойства я заметил, что время фрагментировано не менее, чем пространство, потому что ее движения я видел не как непрерывные, а как последовательность кадров, последовательность разных конфи­гураций и положений, без всякого движения в промежутках между ними, как при покадровом просмотре фильма. Сестра Сулу казалась остолбеневшей в этом странном мозаично­кинематографическом состоянии, разбитом на части, несвязном, атомизированном. И я не мог себе представить, как разбитый на мозаичные элементы мир сможет когда-нибудь обрести непрерывность и связность. Я не мог себе этого представить — но совершенно неожиданно мир их обрел! Мозаика и мерцание мгновенно исчезли — и передо мной была сестра Сулу, более не разделенная во времени и пространстве, реальная и материальная, теплая и живая, проворная, красивая, снова в потоке деятельности и жизни. В том кристаллическом мире была своя математическая красота, но никакой красоты действия, красоты плавности.

— Хорошо, — сказал я радостно. — Кажется, вы помогли мне прогнать прочь ауру! И тошнота тоже прошла. А теперь — да, мне хотелось бы копченой селедки, запах которой так соблазнителен.

Я уничтожил огромный сытный завтрак — к немалому удивлению сестры Сулу, которая менее часа назад видела меня смертельно бледным и на грани рвоты. Однако после подобных приступов пациент «пробуждается другим человеком», как писал один известный врач, и я действительно чувствовал себя дру­гим, воскресшим, перерожденным после ночи кошмаров и мигрени. Это возрождение делалось еще более радостным из-за чувства, что я по аналогии сумел в определенной мере понять свою ногу. Это понимание не оказывало никакого действия на физиологическую реаль­ность, но оно извлекло ее из области непонят­ного, необсуждаемого — теперь я мог бы поговорить о ней со Свеном. Я был уверен в том, что на него мой рассказ произведет глубокое впечатление — и что, в свою очередь, он сможет просветить меня в двух вопросах, имевших для меня наибольшее значение: что вызвало мою скотому и как долго она будет сохраняться? Были, конечно, и другие вопросы, которые я хотел бы ему задать, если позволит время: часто ли ему в его практике приходится сталкиваться с такими случаями, хорошо ли они описаны в медицинской литературе?.. Да, Свен не только меня обнадежит, в чем я отчаянно нуждался, но мне представится замечательный шанс обсудить все с коллегой, что сделает для нас обоих более ясной эту увлекательную проблему на стыке ортопедии и неврологии.

Эта перспектива так меня взволновала, что свой обильный завтрак я съел рассеянно, только подсознательно отметив замечательный вкус копченой селедки.

В должное время явилась старшая сестра.

— Посмотрите, какой беспорядок вы устроили, доктор Сакс, — добродушно упрек­нула она меня. — Всюду разбросаны книги, письма, обрывки бумаги... и еще я вижу, что вы перепачкали простыню чернилами.

— Виновата моя ручка, — извинился я. — Иногда она подтекает.

— Ладно, после завтрака мы все приведем в порядок. Сегодня Большой Обход (сестра каким-то образом сумела подчеркнуть, что эти слова могут писаться только с заглавной буквы), и мистер Свен явится ровно к девяти.

С улыбкой, но все еще качая головой, она покинула палату.

«Хорошая она женщина, — подумал я, все еще преисполненный эйфории после копченой селедки. — Немного суровая, немного придир­чивая, но старшая сестра и должна быть такой. Она добродушная старуха, хоть и рычит и выглядит ужасно...»

Чайник у меня забрали, прежде чем я налил себе третью чашку; сестра Сулу принесла мне тазик и прошептала:

— Быстро! Брейтесь!

Я избавился от неопрятной шестидневной щетины — неужели всего шесть дней назад я отправился на Гору? — и подстриг бороду, почистил зубы и прополоскал рот.

Сестра Сулу помогла мне пересесть в кресло, застелила постель чистыми простынями и прибралась в палате. Потом она помогла мне снова улечься, говоря:

— Старшая сестра любит, когда пациенты опираются на подушки и лежат посередине кровати. Постарайтесь так и оставаться, не наклоняйтесь в сторону!

Я согласился следовать ее указаниям и попросил оставить дверь открытой, потому что до меня донеслись звуки уборки по всему отделению — звуки такие необычные, что мне захотелось слышать все более ясно. Старшая сестра рявкала на подчиненных — добродушно, но все же как сержант на солдат. Сестры и санитарки бегали туда-сюда, поспешно наводя порядок. Это производило полусерьезное, полукомическое впечатление подготовки к военному параду: сапоги начищены, пуговицы отполированы, грудь вперед, живот втянуть — все в готовности и сверкает.

Суматоха, крики и смех были довольно бурными. Я пожалел, что могу только слышать это, но не видеть. В этом переполохе все приобретало упорядоченное состояние под командой старшей сестры. Теперь я смотрел на отделение не столько как на парадный плац, сколько как на огромный корабль, готовящийся в плавание.

Неожиданно беготня и шум прекратились; на смену им пришла необыкновенная тишина. Я слышал только шепот, но разобрать ничего не мог.

И вот вошел Свен в сопровождении старшей сестры, которая несла поднос с хирургическими инструментами; за ними следовали старший врач и его подчиненные в длинных белых халатах. Последними появились студенты в коротких куртках. Формально и торжественно, как религиозная процессия, шеф и его свита проследовали в мою палату.

Суматоха, крики и смех были довольно бурными. Я пожалел, что могу только слышать это, но не видеть. В этом переполохе все приобретало упорядоченное состояние под командой старшей сестры. Теперь я смотрел на отделение не столько как на парадный плац, сколько как на огромный корабль, готовящийся в плавание.

Неожиданно беготня и шум прекратились; на смену им пришла необыкновенная тишина. Я слышал только шепот, но разобрать ничего не мог.

И вот вошел Свен в сопровождении старшей сестры, которая несла поднос с хирургическими инструментами; за ними следовали старший врач и его подчиненные в длинных белых халатах. Последними появились студенты в коротких куртках. Формально и торжественно, как религиозная процессия, шеф и его свита проследовали в мою палату.

Свен не посмотрел на меня и не поздоровался; он взял мою карточку, висевшую в ногах кровати, и стал внимательно ее изу­чать.

— Так, сестра, — сказал он, — каково сейчас состояние пациента?

— Сейчас лихорадки нет, сэр, — ответила она. — Мы удалили катетер в среду. Пишу принимает перорально. Отека ноги нет.

— Звучит прекрасно, — сказал Свен и повернулся ко мне, точнее, к гипсу на моей ноге и резко постучал по нему костяшками пальцев. — Что ж, Сакс, как сегодня нога?

— Похоже, все в порядке, сэр, — ответил я,

— хирургически говоря.

— Что вы имеете в виду — «хирургически говоря»?

— Ну... э-э... — Я посмотрел на старшую сестру, но ее лицо было каменным. — Нога не особенно болит, и отека нет.

— Прекрасно, — сказал Свен с явным облегчением. — Значит, никаких проблем, как я понимаю?

— Ну, одна все-таки есть... — Свен сурово посмотрел на меня, и я начал заикаться. — Де­ло в том... Мне не удается напрячь четырех­главую мышцу и... э-э... мускулы лишены тону­са. И еще... я испытываю трудности с опреде­лением положения ноги.

Мне показалось, что Свен испугался, но выражение испуга было таким мимолетным, таким ускользающим, что уверен в этом я быть не мог.

— Ерунда, Сакс! — сказал он резко и решительно. — Там все в порядке. Беспоко­иться не о чем. Совершенно не о чем!

— Но...

Он поднял руку, как полисмен, регулирующий движение.

— Вы совершенно заблуждаетесь, — заявил он категорично. — С ногой ничего такого нет. Вы ведь понимаете это, не правда ли?

Решительно и, как мне показалось, с раздражением Свен двинулся к двери; его сопровождающие почтительно расступились перед ним.

Я попытался что-то понять по выражениям лиц членов команды, но они не сказали мне ничего. Вся процессия быстро покинула палату.

Я был ошеломлен. Все мучительные неуверенности и страхи, все страдания, которые я перенес с тех пор, как обнаружил свое состояние, все надежды и ожидания, которые я связывал с этой встречей, — и вот теперь такое! Я подумал: что же это за врач, что же это за человек? Он даже меня не выслушал. Не проявил никакой заинтере­сованности. Он не слушает своих пациентов — ему все равно. Он от них отмахивается, он их презирает, они для него ничто. А потом я подумал, что ужасно несправедлив к Свену. Я ненамеренно спровоцировал его, сказав «хирургически говоря». Кроме того, мы оба были в затруднительном положении из-за формальности, официальности Большого Обхо­да. Оба мы в определенном смысле были принуждены играть роли: он — роль всезна­ющего специалиста, я — роль ничего не знающего пациента. Все еще обострилось и ухудшилось из-за того, что я был, рассматри­вался персоналом и отчасти вел себя как равный ему, так что ни один из нас точно не представлял себе нашего взаимного поло­жения. И конечно, я мог быть уверен в том, что он на самом деле вовсе не бесчувственный, — я ведь заметил чувство, сильное чувство, которое он должен был подавить — в точности как мисс Престон, когда обнаружила денервацию. Насколько все было бы иначе, если бы мы встретились как индивиды... однако это было невозможно в мрачной ситуации Большого Обхода. Возможно, все было бы иначе, если бы я мог спокойно переговорить с врачом — как человек с человеком — после Большого Обхода.

III.Неизвестность

Скотому и ее последствия я уже испытал — устрашающие образы пустоты, которые вздымались и охватывали меня, особенно ночью. Крепостной стеной против этого, как я думал и надеялся, должны были стать искреннее понимание и поддержка моего доктора. Он меня ободрит, поможет, даст опору во тьме.

Однако вместо этого он сделал обратное. Ничего не объяснив, сказав «ерунда», он отнял у меня опору, человеческую поддержку, в которой я так отчаянно нуждался. Теперь у меня вдвойне не было ноги, чтобы на ней стоять, я вдвойне оказался в пустоте, в неизвестности.

Слово «ад» считается близким по смыслу слову «дыра» — и дыра, которой является скотома, действительно есть разновидность ада: экзистенциальное, метафизическое состо­яние, однако имеющее ясные органические основу и детерминанты. Органическая основа реальности устраняется, и в этом смысле человек падает в дыру — адскую дыру, если человек позволит себе это осознать (чего многие пациенты по понятным причинам с целью защиты не делают).

Скотома — это дыра в самой реальности, дыра во времени в не меньшей степени, чем в пространстве, а потому не может воспри­ниматься как имеющая длительность или конец. Она имеет оттенок дыры в памяти, амне­зии и несет с собой ощущение безвременности, бесконечности. Это качество безвременности, неопределенности неотъемлемо присуще скотоме.

Оно было бы выносимо, или по крайней мере более выносимо, если бы о нем можно было сообщить другим, стать предметом сочувствия и понимания, как когда испытываешь горе. В этом мне было отказано, когда хирург сказал «ерунда», так что я был погружен еще глубже в ад — в ад отказа от общения.

В этом есть тайное наслаждение — о надеж­ности ада, как говорит дьявол в «Фаусте», не нужно сообщать, она защищена от разговоров, она не может быть сделана достоянием пуб­лики... Беззвучность,

забытость, безнадежность — лишь убогие слабые символы. Здесь все исчезает...

Меня охватило чувство полной безысход­ности.

Я чувствовал, что тону. Бездна поглощала меня. Хотя скотома имеет значение «тень» или «темнота» — и это обычные символы ужаса и смерти, — на меня сенсорно и духовно больше действовало безмолвие. Я все время вспоминал «Фауста», особенно строки, касавшиеся ада и музыки. Ни один человек не может слышать собственной мелодии, с одной стороны, но с другой — жуткий грохот ада... Это было бу­квальным выражением сути лишенной пространства палаты, камеры, в которой я лежал. Лишенный музыки, угнетенный шумом, я жаждал, отчаянно жаждал музыки, но мой маленький никчемный приемник не ловил ничего: стены здания, леса перед моим окном почти ничего не пропускали. И еще целый день стучали пневматические молотки — работа на лесах шла в нескольких футах от моих ушей. Таким образом, снаружи было отсутствие звуков и шум, а одновременно внутри царила мертвенная тишина — тишина безвременья, неподвижности, скотомы, соединившаяся с ти­шиной отказа в общении. Чувство отрезанности от внешнего мира, отлучения было предель­ным. Внешне я оставался любезным и покла­дистым, в то время как внутри меня пожирало тайное отчаяние.

Как писал Ницше, если вы смотрите в бездну, бездна смотрит на вас...

Бездна — это пропасть, бесконечный провал в реальности. Стоит вам ее заметить, и она может открыться под вами. Вы должны или отвернуться от нее, или посмотреть ей в глаза, смело и решительно. К добру это или к худу, но я очень настойчив. Обратив на что-то внима­ние, отвлечься я уже не могу. Такое качество есть и большая сила, и большая слабость. Оно делает меня исследователем. Оно делает меня одержимым. В данном случае оно сделало меня исследователем бездны...

Мне всегда нравилось смотреть на себя как на натуралиста или исследователя. Я изучал много неведомых неврологических земель — самые дальние арктические и тропические области неврологических нарушений. Но теперь я решил — или оказался вынужден? — исследовать страну, не изображенную ни на одной карте. Страна, раскинувшаяся передо мной, была ничейной землей, страной Нигде.

Все силы познания, интеллекта и вообра­жения, раньше помогавшие мне в исследовании различных областей неврологии, были совершенно бесполезны и бессмысленны в этой неизвестности, в стране Нигде. Я выпал с карты, выпал из познаваемого мира. Я выпал и из пространства, и из времени. Больше никогда ничего не могло случиться. Интеллект, разум, здравый смысл не значили ничего. Ничего не значили память, воображение, надежда. Я лишился всего, что раньше давало мне опору. Я волей-неволей вошел в темную ночь души.

Это означало, во-первых, огромный страх — я должен был отказаться от всех сил, которыми нормально обладал. Прежде всего я должен был отказаться от чувства, от аффекта актив­ности. Я должен был допустить — что казалось ужасным — ощущение пассивности. Сначала я нашел это унизительным смирением себя — активного, мужественного, решительного, каким я видел себя в своей науке, облада­ющего самоуважением, разумом... а потом каким-то таинственным образом я начал меняться — допускать и приветствовать этот отказ от активности. Начал я замечать эту перемену на третий день неизвестности.

Назад Дальше