Черпак погрузился, и десятка полтора-два девушек, бледных и растерянных, стоят в ожидании отправки. Казенные вещи сданы; свои — увязаны в узелки, котомки или фанерные чемоданчики, перевязанные бечевкой.
Дежурнячки роются в них, как шакалы, отбирая все, что не было внесено в категорию «личных вещей», когда девчата прибыли на лагпункт «Нагорный»: сапоги, «москвички»[11], юбки, купленные на свою грошовую зарплату, выменянные на хлеб, а чаще всего — подаренные «мужьями».
Но не это огорчает их больше всего! Нет, не это… Каждая из девчонок оставляет в Угольном Оцеплении близкого человека — «мужа», хоть и лагерного.
«Мужья» делились на три главные категории.
Вольняшки — горные мастера, взрывники и прочая «холостежь», главным образом из числа недавно освободившихся.
Почти все они имели в самом Оцеплении (чаще всего — на РОРе) свои балки, куда к ним и приходили их «жены» на часок-другой после работы или оставались в оцеплении до следующего развода, если удавалось уговорить подругу выйти с разводом за оставшуюся — для счета на вахте. Вольняшки самым бессовестным образом водили за нос своих «жен».
Рассуждали они так: «Вольных женщин в Норильске мало. Да они и носом крутят, их и содержи, и одевай: пальто зимнее, пальто демисезонное, платье, то да се. А заключенной? Килограмм сахара, полкило масла в месяц, юбка, сапоги, да на лето ситчик на платье. А уж она старается! Ублажает, не ворчит, а если забеременеет, то это уж не мое дело. Пусть рожает или аборт делает. Мне-то что?»
Вторая разновидность (и таких большинство) — это заключенные более или менее обеспеченные: мастера, разные завы, бригадиры или просто горлохваты, которые могут чего-то там перехватить у вольняшек, выполняя их работу в шахте, или могут что-либо выжать обманом или шантажом у своих подчиненных и таким путем заиметь «плевательницу», в которую можно выплюнуть свое семя.
Наконец, те, кто действительно нашел себе пару, которая и впрямь мнится ему самой подходящей для роли жены. Но их меньшинство.
У бытовичек было даже по нескольку «мужей». У политических (если не считать большую часть «военных») это совсем иное дело: они всерьез считали, что эти лагерные мужья и по-настоящему их мужья, и тот, кто освобождается первым, будет ждать.
А девчата-хохлушки всех считали своими сужеными. Не на сегодня, а на всю жизнь.
И вот черпак подхватил очередную партию трепещущих рыбок. Впереди — страх неизвестного; позади — горечь разлуки. И кругом — отчаяние на фоне полнейшей беззащитности.
Среди этапниц — Марийка Черная, маленькая смешливая певунья с бородавкой на курносом носу. Бледная, дрожащая.
Рядом плачет Маша Кирийчок.
— Вера Кузьминишна! — уж в который раз обращается она к своей напарнице, пожилой и рябой учительнице из Ясной Поляны. — Вы хоть изредка простирните моему Ване рубаху, его вши заедят без меня!
И она заливается слезами.
Марийка Черная еще ниже опускает голову. Она думает о своем Илюше, с которым она работает в ламповой. Им освобождаться хоть и через целых пять лет, но вместе. В ламповую возьмут другую девушку. Рушится ее мечта быть и на воле его женой…
Вот входит Катя Буханцева, нарядчица. В ее руке — список этапниц.
— Становись на перекличку! Конвой на вахте!
Стоя у стола, Буханцева вызывает девушек по фамилии. Они отвечают и проходят в двери. Печальная процессия дефилирует мимо стола.
— Черная!
— …Марья Михайловна, 1928 года рождения, статья 58–1-а, срок 10 лет.
— Ты остаешься от этапа. Ступай на свое место!
И без того бледная Марийка бледнеет еще больше, глаза стекленеют… В следующее мгновение она рухнула головой на стол. Чемоданчик покатился. А Марийка бьется головой и обеими руками об столешню и рыдает, рыдает… Она рыдает от счастья. Не оттого, что ее выпустят на волю… Нет! Она остается в неволе, но там, где она познала призрак счастья — того эфемерного счастья, которое может в любое мгновение рассеяться как дым.
Что же произошло? А вот что: на «Нагорном» была еще одна Черная, и тоже Мария (только не Михайловна, а Федоровна) и, что значительно важнее, она была зубным врачом. Работала в поликлинике, обслуживала вольных и неплохо зарабатывала (главным образом, налево). На этап была назначена она, а не Марийка, но… Короче говоря, она купила Буханцеву, чтобы подменить одну Черную другой. Почему в самую последнюю минуту эта махинация расстроилась, я не знаю.
У этой истории счастливый конец. Году этак в 54-м я встретила в городе Марийку с ее Илюшей. Они улыбались и буквально сияли от счастья. Один из немногих случаев, когда дом, построенный на песке, устоял — наперекор всем сейсмическим толчкам.
Я видела еще один случай, когда плачут от pадости. Человек лет пятидесяти, почти двух метров ростом и в плечах косая сажень, пошатнулся, как от удара, схватился руками за голову и рухнул на скамью в раскомандировке восьмого участка: он не мог говорить — из горла вырывалось что-то вроде икоты и слезы лились в три ручья. Так реагировал бригадир КТР (не картежник, а каторжник!) Отто Берлайн, немец из Днепропетровска, на весть о том, что дело его пересмотрено, он признан невиновным и может оформляться на волю.
Табачный наркоман
Трудно себе представить фигуру более унылую и нелепую, чем осланцовщица Альвина Ивановна! Эстонка. Фамилии ее я не помню. Женщина интеллигентная, в прошлом — телеграфистка.
Осланцовщица — это рабочая вентиляции, которая должна осланцовывать выработки, то есть разбрасывать деревянной лопаточкой инертную пыль (молотый камень) по стенкам забоя, дабы обезвредить угольную пыль, способную взрываться, а взрыв пыли еще более опасен, чем взрыв газа метана.
Осланцовщице приходится всю смену таскать тяжелые ведра с каменной пылью. Альвине Ивановне это было явно не под силу (в свои 50 с лишним лет болела она туберкулезом костей, в частности левого плеча).
Мне ее было бесконечно жаль, и не только поэтому, но и потому, что на нее сыпались одно за другим все несчастья.
Сначала умер от туберкулеза легких единственный сын — шестнадцатилетний юноша. Затем за неосторожно сказанное слово было осуждена по статье 58–10 на 10 лет восемнадцатилетняя дочь. Ее отправили куда-то на Урал, где следы ее исчезли. Очевидно, умерла, а об умерших в лагере ничего родным не сообщалось.
Наконец, ее восьмидесятидвухлетняя мать оступилась и упала, сломав себе шейку бедра. Ее положили не в больницу, так как положение было безнадежно, а в инвалидный дом, где за ней должны были ухаживать такие же обездоленные старики, как она сама.
Альвину Ивановну я видела всегда в слезах, глаза у нее не просыхали. Единственное утешение она находила в табаке, но махорка была очень дорога, ее выдавали в порядке поощрения лучшим работникам. В обмен на махру можно было купить все что угодно из того, что имели заключенные: мыло, хлеб, сахар, новые портянки, белье, обувь…
Мужчины ради курева становились промотчиками, и в наказание за проданные вещи им выдавали вещи-обноски третьего срока. Женщины, не задумываясь, ложились под того, кто соглашался отсыпать спичечную коробку махорки — эталон меры, принятый в лагере.
Что оставалось делать Альвине Ивановне? Собирать окурки и «стрелять бычки», то есть попрошайничать.
Наша шахта взрывоопасна, курить в ней нельзя. А часто людям легче перенести трехдневную голодовку, чем провести восемь часов без курева.
У нас работала маленькая узбечка Ася. Нужно признать, была она прехорошенькая и недостатка в табаке не испытывала. Курила она непрерывно. Когда она ела, то в одной руке была самокрутка, а в другой — ложка. И засыпала она с папиросой во рту. Вот кому было трудно свыше восьми часов в шахте без курева!
Страшно было смотреть, как эта девочка брела по шахте нетвердым шагом, шатаясь от борта к борту, с безумно вытаращенными глазами и слюнявым ртом. Однако со временем и она привыкла.
Альвина Ивановна себя «обманывала» книгой. Не знаю, где она их брала и где прятала, но я ее часто заставала в забое за чтением. Сгорбившись, она сидела на ведерке с инертной пылью и читала при свете шахтерского аккумулятора.
Осланцовщицы, газомерщицы (те, кто берет пробы воздуха), мальчишки, подвешивающие вентиляционные трубы (в сороковые годы еще не было прорезиненных труб), — все рабочие вентиляции выходили из шахты раньше, чем мы, забойщики, так как им не приходилось сдавать смену. Я же выходила из шахты обычно последней: я любила полностью, без недоделок, закончить свою работу, и сдать смену на месте. И все же часто заставала на устье Альвину Ивановну, когда все работники вентиляции уже давно помылись и отдыхали, если не были у «мужей».
Откуда такое рвение? Очень просто. Выходя из шахты, мужчины вынимали где-то припрятанную папиросу и в ожидании клети жадно закуривали. Папироса, как у индейцев трубка мира, обходила десять жадных ртов.
Откуда такое рвение? Очень просто. Выходя из шахты, мужчины вынимали где-то припрятанную папиросу и в ожидании клети жадно закуривали. Папироса, как у индейцев трубка мира, обходила десять жадных ртов.
Альвина выпрашивала эти бычки, когда они уже обжигали губы.
Унизительная процедура! Да еще если учесть, что мужчины с особенным наслаждением оскорбляют женщину, которая перед ними унижается. Альвина Ивановна дико ненавидела всех русских без разбора и все же унижалась, выпрашивая окурки.
Правда, дождавшись последней клети, на которой поднимались начальники, она собирала неплохой «урожай»: начальники перед тем, как войти в шахту, курили последнюю и не ждали, пока окурок обожжет губы. Они тушили окурок в плевке и раздавливали его каблуком. Эти слюнявые лепешки и были добычей Альвины Ивановны.
Вот до чего может пасть человек, ставший наркоманом, даже если наркотик — табак.
Выхожу из шахты. На устье — Альвина Ивановна. Подходит клеть. Из нее высыпает десятка два шахтеров. Задерживаются, чтобы выкурить последнюю.
— Сейчас я сделаю то, за что себя ненавижу и презираю, — говорит Альвина Ивановна и направляется с развязным видом к курящим шахтерам.
— Покурим?
— Кто покурит, а кто и… пососет!
С видом побитой собаки она обходит всех. С тем же результатом. Так и кажется, что она виляет хвостом.
— Ненавижу… ненавижу… — тихо шепчет она чуть не плача.
Кого?.. Их? Себя?
«Не в шумной беседе друзья познаются…»
Дружба — одно из самых прекрасных, а может быть, и самое прекрасное из чувств, на которое способен человек.
Дружба чище и бескорыстнее любви, влекущей друг к другу мужчину и женщину. Может быть, дружба выше материнской любви, так как в ней нет ослепления и предвзятости.
Дружба — это редкость. Все очень ценное редко. Наверное, потому так редко встречаются алмазы. Дружба должна быть и крепкой, как алмаз, и светится она тем же чистым светом — как бриллиант.
Настоящая дружба может завязаться только в юности, пока душа чиста. Лишь такая дружба выдерживает все испытания, в том числе и испытание временем.
Существует ли лагерная дружба? Нет и тысячу раз нет!
Я даже сомневаюсь в существовании фронтовой дружбы. Дружба может вспыхнуть лишь в чистой душе. А душа тех, кто призван быть убийцей, укрыта чехлом кровавого цвета.
Но там, где невозможна истинная дружба, все же благожелательное отношение и стремление помочь вполне возможны.
С Альвиной Ивановной мы не были в дружбе. С моей стороны это была жалость, но жалость активная. Я решила ей помочь. Прежде всего, надо помочь ей уйти из шахты. А там врач Авраменко поднажмет, чтобы ее взяли в поликлинику, в город. Но как вырвать ее из шахты? Здесь же всегда не хватает рабочей силы. Любой!
Иду к начальнику шахты. Пускаю в ход все свое красноречие:
— От этой старухи шахте — никакой пользы! Она не справляется с работой!
— Эта самая легкая работа, но нужная. Она — рабочая единица, и отпустить ее я не могу, разве что она найдет себе замену.
И вот я вновь хожу, ищу кого-нибудь, кто пожелал бы работать в шахте. Да кто же по своей доброй воле вдруг пойдет на шахту?! Куда только я не обращалась! Случай (вернее, дневальная барака № 5) мне помог: одна девчонка, работающая в дорожно-строительной бригаде, снюхалась с движенцем с нашей шахты и не прочь была устроиться поближе к любовнику.
Променять бригадный пропуск на «шаг вправо, шаг влево…»? Действительно, «любовь», даже в кавычках, творит чудеса! Я от радости ног под собой не чуяла, когда доставила эту жучку (в ДСА работали исключительно жуковатые) и начальник разрешил Альвине Ивановне с шахтой распрощаться.
По моей просьбе врач Авраменко сумела ее устроить в регистратуру поликлиники. Как я была рада!
Черная тетрадь
Альвина Ивановна хоть и работала в городе, но жить продолжала в седьмом бараке, в шахтерском. Я ее устроила рядом с собой на верхотуре и предложила ей пользоваться моей постелью, когда мы работали в разные смены, то есть почти всегда, так как в вентиляции, как и на ЦУСе, пересмену делали «назад», а у нас, добычников и проходчиков, «вперед».
Спала я не на голых досках. На двадцать женщин нашего участка выдали шесть одеял; мне — в первую очередь, а в роли матраца у меня был коврик из овчины, перешитый из жилета Земфиры Поп.
В моем овчинном коврике существовал тайник под бывшим карманом, куда была зашита черная тетрадь. Когда я работала в ЦБЛ, то в этой клеенчатой тетради тушью записала мельчайшим шрифтом историю моих злоключений: ссылка, побег, тюрьма, лагерь…
Тетрадь была тонкая, овчина — грубая, с твердыми швами. Сколько шмонов она прошла незамеченной! Сколько раз Путинцев рылся в моих шмотках! И — бесполезно.
Я дала прочесть ее лишь Альвине Ивановне и вновь зашила на место.
Однажды я пошла в вещевой склад обменять ботинки. Заведовал складом единственный на нашем лагпункте зэк-мужчина, некто Капулер, или, как его у нас называли, Капочка. Это был весьма порядочный человек — еврей, некогда начальник норильского торготдела, где он «заработал» 25 лет. У нас на «Нагорном» он был очень недолго, меньше двух месяцев. Как долгосрочник, он не имел права на привилегированную работу.
Я получила ботинки и собиралась идти. Вдруг…
— Скажите, товарищ Керсновская, а у вас ничего не пропадало?
Вопрос Капочки поставил меня в тупик.
— Пропадало? Да у меня и пропадать нечему!
— А вы припомните.
Я пожала плечами.
— Ну, я вам напомню: у вас пропала черная тетрадь…
Я повернулась спиной к свету, но ответила с наигранным удивлением:
— Черная тетрадь?
— Да, эта самая черная тетрадь. Мне там очень понравилось, как вы вспоминаете вашего отца и его взгляд на правосудие. Эту тетрадь читали в штабе… И знаете, кто ее принес? Ваша приятельница! Та, о которой вы так заботитесь, — Альвина Ивановна.
— Ложь! Это ложь! — невольно вырвалось у меня.
— Вы сделали непростительную ошибку: вы ей доверились. Напрасно! В лагере никому нельзя доверять. Знаете, за сколько она вас продала? Ха-ха! За две пачки махорки! Я сам их выдавал! Я их дал Путинцеву, а тот ей дал лишь одну. Как она взвыла: «Вы обещали две!» А тот: «Я обещал за материал, а ты принесла беллетристику». Ваше счастье, что тетрадь взял Амосов. Он сказал: «Это беллетристика». И запер в ящик стола. Вот Путинцев и не дал второй пачки. А она — в слезы. Так-то!
Две пачки махорки… «Я сейчас сделаю то, за что буду сама себя презирать…» И — делала. «Ты обещала материал…» «Материал», по которому меня должны были судить в третий раз. На этот раз дали бы не 10 лет, а 25. И этапом угнали бы на штрафную командировку, на озеро Купец, в карьер… А я вместо отдыха после работы бродила, подыскивая ей замену, чтобы спасти ее! Однако нужно быть справедливой. Может быть, есть все-таки если и не оправдание, то что-то вроде смягчающего вину обстоятельства? Пожалуй, есть. Табак — наркотик. Он дает забвение. А наркоманы — люди безвольные.
Любопытно, сколько махорки можно купить на 30 сребреников?
Больше я ее не видела. Я сказала дневальной, что поскольку она работает в городе, то пусть переходит в восьмой барак. Поняла ли она?..
Лагерное сватовство
Анджик Мельконьян… Молоденькая, до полусмерти напуганная, совсем беспомощная девочка, на беду — поразительно красивая. Признаюсь, я не особенная поклонница восточной красоты, но Анджик была действительно красивой: несколько крупноватый, но правильной формы нос, безупречный овал лица и огромные черные глаза под сросшимися на переносице, но тонкими и длинными бровями. Ко всему этому — нежная, хоть и смуглая, с румянцем кожа и волнистые каштановые волосы. У армянок редко бывает хорошая фигура, но Анджик в свои 19 лет была очень пропорционально сложена.
Ей было три месяца, когда в 1930 году не то курды, не то турки устроили резню и вырезали все население той горной деревушки, где она родилась. Среди немногих уцелевших, то есть успевших убежать в горы, был ее брат Ованес восьми лет от роду. Он нашел в груде тряпья мирно спавшую сестренку. Ее отвезли в детдом в Ереване, а брата — в Ростов-на-Дону, где он превратился в Ваню и полностью обрусел. Анджик выросла в детдоме, окончила начальную школу и ФЗУ, после чего устроилась на местный шарикоподшипниковый завод. Она была всем довольна: работой, товарищами, своей судьбой.
— Тота Фроса! — безбожно коверкала она мое имя. — Ереван… О, это так прекрасно! Наш завод — самый хороший. И соседи — все хорошие люди! Ижених был у меня, Ованес, такой хороший!
Желая сделать самокат соседскому ребенку, она выбрала из кучи брака колесико и, даже не завернув его, понесла через вахту. И — села.