Сколько стоит человек. Тетрадь девятая: Чёрная роба или белый халат - Керсновская Евфросиния Антоновна 7 стр.


В шахте для меня сосредоточилась вся жизнь. Яприходила на работу голодная и усталая и уходила еще более голодная и усталая. Но с каждым днем я приобретала знания, навыки… Одним словом, становилась по-настоящему опытным шахтером.

Но зато в зоне… О, до чего же унизительно быть бесправным рабом, всецело во власти всех этих полетаевых, путинцевых и прочих, вся изобретательность которых направлена на то, чтобы и без того горькую судьбу сделать невыносимой! Иногда легче перенести удар палкой, чем бесчисленные уколы заостренной спичкой. А именно такими уколами нас донимали постоянно.

Какая гнусная процедура — шмон! На вахте шмонают. Отвратительно ощущать прикосновение этих пальцев, которым не можешь запретить трогать любой закуток твоего тела! Противно, вернувшись с работы, найти весь свой жалкий скарб перерытым, истерзанным! А к какому-нибудь выходному приурочивают повальный шмон. Весь день уходит на него. Перегоняют всех в соседнюю секцию с вещами и вызывают по одиночке. Щупают, роются…

Дежурнячки стараются хоть что-нибудь отобрать у заключенных, какую-нибудь собственную вещь, не записанную в инвентарную книжку: юбку, что-нибудь из белья, подушку, полотенце — в хозяйстве этих мегер все найдет применение! Даже кочережку и совок отбирают у дневальной! Ложку (если хорошая), зеркальце, не говоря уж о нитках, иголках, ножницах… Особенно неистовствуют они перед такими праздниками, как 7 Ноября, Новый Год, 1 Мая. К праздникам «мужья» что-нибудь приносят своим лагерным «женам».

Казалось бы, у меня нечего забирать: никто мне не принесет ни сахара, ни макарон, а когда раз в месяц дают «зарплату» — 35 рублей, то на эти деньги можно было купить у мужиков пайку хлеба (700 граммов) или пайку мыла. Мужики продавали это мыло, чтобы купить коробочку махорки у тех, кто получает посылки.

Как ни соблазнительно было съесть хоть раз в месяц вторую пайку хлеба, но приходилось покупать мыло: тех двухсот граммов, что нам выдавала шахта, явно не хватало.

И все же и у меня было что прятать от шмона! Это богатство — акварельные краски, цветные карандаши, флакон туши и бумага — как-то ускользнуло от «бдительного ока» еще в тот день, когда я прибыла из ЦБЛ. Но после мне объяснили, что у меня его обязательно отберут, и я приняла меры, чтобы этого не случилось. В больнице я рисовала для хирурга Кузнецова препараты — иллюстрации к его научному труду по оперативному лечению энтеритов и операциям при выпадении прямой кишки. Эти краски были в моем чемодане. Там я их и обнаружила, когда, вместо того чтобы очутиться на том свете, оказалась на лагпункте «Нагорный».

В бараке «лордов» я поселилась в углу, на верхних нарах, возле самого окна. А над окном, чтобы придать бараку культурный вид, висела «картина». Откровенно говоря, трудно создать более нелепый, грубый натюрморт! Кто-то изобразил арбузы, но содержание неважно, главное — пустое пространство за картиной, между рамой и стеной. Снизу было видно, что картина пристает неплотно. Я это учла и при помощи блоков (из катушек) и шпагата сделала приспособление: стоило потянуть за веревку, и коробка с моим «имуществом» взвивалась и опускалась за раму. Не знаю, Божья ли воля, мое ли счастье или мамины молитвы, но через все шмоны прошло мое богатство и уцелело. Какое это было для меня утешение!

Я не художник, и раньше мне не приходило в голову попробовать на этом поприще свои силы. Просто я из семьи, где все рисовали. Отец замечательно изображал животных; мать вышивала шелком картины, а брат еще в десятилетнем возрасте так поразил художника-передвижника Кузнецова[8] своими батальными картинками, что он пришел к нашим родителям с просьбой: «Дайте мне вашего сына в ученики! Ручаюсь, что он прославит меня как своего учителя больше, чем все мои работы!» Во всяком случае, я и не пыталась: куда уж мне! А тут вдруг выяснилось, какое это счастье — рисовать! Хоть что-нибудь изобразить хорошее, красивое, непохожее на все то, что меня окружает!

Что я рисовала? Как это ни странно— сказки, иллюстрации к басням и вообще всякие детские сюжеты. Это было как противоядие от окружающей меня среды.

«Партизан» Жуков и художник, который его не испугался

Как-то Амосов был в отпуске, и временно на его месте оказался некто Жуков. Был ли он действительно чокнутый или просто напускал на себя блажь, но ему ужасно нравилось повергать всех в ужас. Говорят, что был он не злой, просто самодур, наслаждавшийся своей властью.

— Я партизан! Меня все боятся! — любил он повторять.

Дело было летом.

Иду я на работу, и по пути на вахту перехватывает меня секретарша Жукова — хорошенькая татарочка.

— Керсновская! Скорее к начальнику!

Вроде я ни в чем не провинилась, однако «к начальнику» — это всегда означает неприятность.

Вхожу в кабинет начальника. Сидит этакий рыжий детина бульдожьего типа.

— Это ты рисовала?

Мать честная, как они сюда попали?! На письменном столе разложены все мои рисунки — зверюшки из сказок.

— Да, я!

— На шахту ты не пойдешь. Будешь рисовать в клубе.

— Извините, я — шахтер. Работаю на шахте и работаю хорошо, а в клубе мне делать нечего, там без меня обойдутся. А теперь, извините, я спешу: развод на вахте. Прощайте!

Более глупой физиономии трудно и вообразить! Он был похож на вареного рака.

По пути на вахту меня догнала секретарша.

— Что вы наделали! Разве можно так говорить с начальником? Да еще таким, как Жуков?

Пожимаю плечами:

— Значит, можно.

Удивительнее всего, что это не только обошлось, но и рисунки мои были мне возвращены.

Крепостные актрисы в стране победившего пpолетаpиата

Жили-были в старину помещики. Случалось, приходила им в голову блажь: создать свой театр из крепостных.

Меня всегда коробило при мысли, что художника, музыканта, актера могли за любую провинность выпороть на конюшне, разжаловать в скотники или продать, а то и променять на борзую. Мало ли что может прийти в голову самодуру, если у него в руках власть, а у подвластных нет прав!

Наши писатели не жалели красок (главным образом темных), чтобы изобразить самые душераздирающие сцены страданий этих артистов-рабов. Я была далека от мысли, что когда-нибудь своими глазами увижу нечто подобное. Но я их видела. Больше того, я с ними жила в одном сарае — в «палате лордов».

Крепостной театр. В Норильске, в середине ХХ века…

Какая дикость, нелепость! Артист-заключенный, которого ведут в театр под конвоем и который выслушивает на вахте традиционное напутствие: «Шаг влево, шаг вправо, конвой применяет оружие без предупреждения. Ясно?» Мне, например, это так никогда и не стало ясно…

На репетиции их водили в первое лаготделение, где жили крепостные актеры-мужчины, в лагерный клуб[9], а выступали они в ДИТРе.

Далеко за полночь вваливались артисты в барак, продрогшие и усталые, стуча промерзшими валенками, и спешили к своим котелкам с остывшей баландой, которую на них получала старушка дневальная.

И как эти крепостные актрисы дорожили своей работой! Больше всего мне запомнились Наталка Марущенко и Надя, фамилию ее я начисто забыла.

Наталка была изменник Родины, статья 58, пункт 1-б. Статья военная. В настоящее время она, безусловно, реабилитирована и, должно быть, имеет ордена, медали. Но тогда, в те годы, когда мясорубка нашего правосудия беспощадно втягивала, дробя и круша, жизнь и судьбы всех или почти всех попавших в окружение, тогда судьба девушки-солдата, оказавшейся со своей частью в окружении, была обычной: пока в районе Минеральных Вод стояли немцы, девушки скрывались в горах, в горных аулах — где кто мог; когда же через три месяца немцы ушли, девчата явились, разыскав свою часть. Тут их и запрятали за решетку на 10 лет!

В актрисы Наталка попала случайно.

Высокая, стройная, с большими, слегка навыкате, голубыми глазами и русой косой, недурна собой и с хорошим голосом, она обладала музыкальностью и врожденным остроумием, как и большинство украинок.

Она смертельно боялась лишиться звания «крепостной актрисы», которым была обязана своему лагерному «мужу» — действительно талантливому актеру Йонецу, актеру еще с воли. В крепостной театр он попал с шахты, где работал бурильщиком. Может быть, Наталка больше дорожила самим Йонецом, чем театром? Кто знает!

Иное дело — Надя. Театр для нее — цель жизни.

Надя — дочь прокурора города Минска. Перед самым началом войны окончила Минское театральное училище. Эвакуироваться не смогла: мать была тяжело ранена в первой же бомбежке.

После смерти матери ее угнали в Германию, где ее ждала тяжелая работа на текстильной фабрике, голодный паек, жизнь в бараках на полутюремном режиме — это и было «сотрудничество» с врагом. К концу войны бомбежки стали ежедневными. Страх и радость — надежда на освобождение. Безграничная радость, когда это освобождение наступило… Позорный суд. Боль и обида приговора: за сотрудничество с немцами статья 58, пункт 3. Третий пункт дает «всего лишь» три года исправительно-трудовых лагерей. Это после трех лет подневольного труда!

После смерти матери ее угнали в Германию, где ее ждала тяжелая работа на текстильной фабрике, голодный паек, жизнь в бараках на полутюремном режиме — это и было «сотрудничество» с врагом. К концу войны бомбежки стали ежедневными. Страх и радость — надежда на освобождение. Безграничная радость, когда это освобождение наступило… Позорный суд. Боль и обида приговора: за сотрудничество с немцами статья 58, пункт 3. Третий пункт дает «всего лишь» три года исправительно-трудовых лагерей. Это после трех лет подневольного труда!

Рухнули девичьи мечты; погублена карьера актрисы; растоптана душа человека… Растоптана и дочерняя любовь, так как в своем отчаянии Надя с последней надеждой обратилась к отцу: «Папа! Пусть никто, даже ты, не можешь мне помочь, но ты можешь, ты должен мне поверить: я ни в чем перед Родиной не виновата!» — «Советское правосудие не ошибается. Ты виновата и должна искупить свою вину честным трудом!» — ответил ей родной отец. Боже мой, как плакала бедная девушка: «Ты не отец мне, ты — палач. Будь ты проклят!»

Должно быть, судьба ее подслушала: в конце 1947-го или в начале 1948 года прокурор и сам попал под суд и получил 10 лет.

— Так ему и надо! «Советское правосудие не ошибается»… Вот и искупай свою вину перед Родиной!

Тяжело слушать, с каким злорадством дочь проклинает отца. Но у меня не хватило духу ее осудить.

Мейстерзингеры из Норильска

Но даже на самом мрачном, безрадостном фоне вспыхивали комические сцены! Исполняли их актеры-любители. Экспромтом.

Катька Чуркина и Марийка Черная поспорили: они решили не говорить, а торжественно декламировать. Проигравшей будет та, кто первая перейдет на прозу. Целый день все наши шахтерки со смеху покатывались! Марийка — маленькая, белобрысая и курносая хохлушка, ламповщица, хочет погладить белье своему лагерному «мужу» — ламповщику Илюше. Катька, производственная дневальная, протестует против перерасхода угля:

Марийка возмущается:

Катька наводит порядок в секции и ворчит:

Марийка опять негодует:

И все это с самыми патетическими жестами, громовым голосом и на мотив, более всего подходящий для современной оперы.

Все шло гладко до вечерней поверки. Но вот пришла дежурнячка.

Большинство девчат, кроме тех, кто должен был идти на работу «с ноля», уже разделись и легли на нары. Все соскочили с нар и выстроились в две шеренги. Началась перекличка: дежурная называет фамилию, а названная говорит свое имя и отчество. Очередь дошла до Марийки.

— Черная!

Марийка, скромная и очень робкая девчушка, буквально умирала от страха, но… азарт! Приняв театральную позу и заломив над головой руки, она запела тоненьким голоском:

— Мария Миха-а-айлов… — и, переходя на бас, — на-а-а!

Дежурнячка от неожиданности оторопела и просто по инерции назвала следующую фамилию:

— Чуркина!

Катька, в противоположность робкой Марийке, была сквернословка и матерщинница, знающая уйму непристойных анекдотов и весь порнографический лагерный фольклор. Если уж Марийка выдержала фасон, то Катьке и сам Бог велел. Пытаясь встать на пуанты, она кулаком ударила себя в грудь и, потрясая другой рукой, взревела шаляпинским басом:

— Ка-те-ри-на Сте-па-а-а-нов-на-а-а!

— Это что за безобразие?! Да как вы смеете! — тут дежурнячка захлебнулась от негодования.

Сидеть бы обеим «театралкам» в штрафном изоляторе, если бы сама дежурнячка не оказалась большой поклонницей Мельпомены. Узнав, в чем дело, она рассмеялась.

— Счастье ваше, что Путинцев пошел в шестой барак. Не миновать бы вам ШИЗО.

Хоть и редко, но и в рядах «псарни» встречались еще не совсем очерствелые палачи.

Работорговцы и рабовладельцы

У нас были две разновидности хозяев: лагерь и производство, то есть горно-металлургический комбинат.

В упрощенном виде это можно представить так: те, кто нас угнетает, и те, кто нас эксплуатирует.

Не надо сгущать краски: не всякий рабовладелец обязательно жесток и беспощаден. Это не в его интересах. Но если производства были рабовладельцами, то лагерь был работорговцем. Впрочем, и это не совсем точно: лагерь не продавал свой живой товар, а отдавал его в аренду; рабовладелец же был лишь временным хозяином, он платил лагерю за аренду, но распоряжаться нашей судьбой не мог.

В Норильске это было особенно заметно, так как наша продукция была первостепенной важности, особенно во время войны, ведь Норильск давал 60 процентов всего никеля страны.

А медь, кобальт? А уголь для североморского транспорта? Это не то что ложки, деревянные гребешки и портсигары в мастерских на материке, в Межаниновке например. Там умри все заключенные — и это безразлично: освободится место для других. Свято место пусто не бывает!

Иное дело Норильск.

Во-первых, пополнение сюда прибывало в трюмах и в баржах североморским путем или по Енисею, а период навигации очень короток.

Во-вторых, в шахтах, рудниках и горячих цехах люди приобретают квалификацию, и производства дорожили квалифицированными кадрами.

Сначала были просто ИТЛ — исправительно-трудовые лагеря: обычные, усиленного режима, штрафные командировки.

Но наше «бесклассовое» государство одержимо манией разделять всех на классы — и привилегированных, и «деградированных». Так возникли сначала КТР, затем Горлаг[10]. И то и другое, в свою очередь, продолжало делиться на своего рода подклассы. Происходило это как-то закулисно. До нас это доходило в виде недомолвок, полудогадок, полузагадок, и, откровенно говоря, всего этого я так до конца и не поняла. По каким признакам тех или иных людей вдруг вызывали на этап и угоняли в неизвестном направлении?

Правы были деды, когда пришли к заключению: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся».

Казалось, уж мне ни то, ни другое не угрожало. Пусть не было у меня роскоши, но от нищеты-то я могла «заречься»: ну, недород, ну, пусть пожар, но не семь лет подряд, как во сне фараона?! Но выгнали нас с мамой из дому — раздетых и разутых, даже без сумы!

И все же никогда бы мне в голову не пришло, что и тюрьмы мне не миновать. Однако и через это пришлось пройти.

Но даже в неволе, на самом дне этой ямы, и то никак нельзя было зарекаться от какого-нибудь нового, неожиданного и незаслуженного удара. Тогда, когда его совсем не ждешь. И оттуда, откуда, казалось бы, тебе ничто не угрожает. Это одна из особенностей советского правосудия.

Рыбный садок, или Плачут ли от радости

Какие страхи терзали нечистую совесть Сталина и какими методами пытались его клевреты — Берия, Абакумов и Кo — создать для него иллюзию безграничного могущества и абсолютной безопасности, никто из нас не знал. На нас только время от времени сыпались удары. Ни избежать их, ни уклониться, ни хотя бы спросить «за что?» мы не могли.

Среди нас были две японки, обе учительницы. Маленькие, хрупкие, как куколки. Ночью их вызвали и увели. Стороной мы узнали, что они расстреляны. И для шахты 13/15 наступил черный день: по каким-то там «статейным признакам» очень много шахтеров, и притом лучшие работники — бурильщики, механики, слесари, были угнаны этапом туда, где формировался этот самый Горлаг.

Докатилась очередь и до наших девчат.

Нас, женщин, в шахте работало 200–240 «голов». Бытовичек было не больше 40; из числа остальных, политических, — процентов 60–70 хохлушки, так называемые «бандеровки». История когда-нибудь скажет свое слово (может быть, даже уже и сказала, только мне оно неизвестно?) о том смутном времени, когда украинцы и поляки, находясь между молотом и наковальней — СССР и Германией, — боролись по принципу «все против всех». Настоящей бандеровкой, боровшейся с оружием в руках, была одна Галя Галай, остальные — самые обыкновенные деревенские девчонки. Их целыми семьями судили за то, что кто-то из них «знал и не донес» на брата, отца, жениха-самостийника. Или хлеба дали, крынку молока, или рану перевязали какому-то бандеровцу, скрывавшемуся в лесу.

Каждый лагпункт напоминал рыбий садок.

Податься было некуда, а черпак хозяина раз за разом погружался в садок и выхватывал то того, то другого.

Назад Дальше