– Расклады меняются, игра всё та же, – говорит Расправа. – А новый что?
– С новым пока непонятно.
– Значит, Сове всё отходит?
– Ну-у… если удержит. Нет, вряд ли.
Разговаривают они, сидя за столом какого-то неопознаваемого заведения: смутный интерьер и сумерки. Это может быть та пивная у Центрального парка, которую облюбовали полковник Татев и Зоркий. Это может быть тот мрачный ресторан или бар, где Расправа встречается с Совой.
Майор пьёт пиво, Расправа – минеральную воду. Из соседнего зала доносится неохотно агрессивный перестук шаров.
– Плохо играет. И со злобой.
– Ты же спиной сидишь.
– Так всё слышно.
– …
– Да не, я добрый.
– В свете новых раскладов, – говорит майор, – полномочия твои… ну, они уже малость не такие… генеральские.
– Ну.
– А без генеральских полномочий… всё будет зависеть… от отношений.
– …
– Я как-то помогу от себя… если край. Лично от себя. Ты мне шаг навстречу… Я тебе шаг навстречу…
– Говори.
– Да насчёт полковника этого, к которому ты прибился. Он говорит, что из собственной безопасности?
(Вот прямо сейчас Вацлав взбегает по лестнице общежития и, налетев на профессора Посошкова, хочет проскочить, но тот крепко удерживает его за плечо и что-то кричит. Человек в сером не остаётся в долгу: он вырывается и отвечает ядовито и гневно.)
– Да, говорит.
– А может, он из службы «М», а не собственной безопасности?
– А вы здесь уже наработали на полковника из службы «М»?
– Думал, что нет, – хмуро говорит майор, – а теперь уже не знаю. Может, и вообще не в нас дело, может, им всё равно – мы, другие… определили себе стратегический узел и шпарят. Хотелось бы, ты понимаешь, понять. Хотя бы в таких параметрах.
Да? – Он отвечает на телефонный звонок. – Да. Что стряслось? Что-о-о?!
(Вот прямо сейчас Саша ещё только входит в приёмную мэра, и с полчаса пройдёт, пока Биркину доложат новости – и не один месяц пройдёт, а возможно и год, пока наступит – если наступит – такой день, когда Филькин признает в Игоре Львовиче человека, которому нужно докладывать первому.)
– Началось, – говорит майор.
– Это не началось. Это продолжается.
Сперва кажется, что началось с того, что члены ЦК ПСР переложили ответственность за Азефа с себя на Боевую организацию, а потом видишь, что началось, как и положено, с самого начала: как БО образовалась, так и началось. На «революционных кавалергардах» оттоптались все и за всё: высокомерие, «моральный откол от главной части партии», дух исключительности и «душок обособленности», игру в ницшеанство и даже богоискательство (особенно после того, как Савинков «взорвал свой имидж этическими поисками»).
К 1910 году ЦК выставляет БО как еретическую организацию, приносящую в стройные партийные ряды только раскол и смуту, а рядовые массовики не могут простить им ауры нескрываемого превосходства и трагедии. Одиночество террористов дошло до последнего предела, и их война с правительством превратилась в их личное дело, отмеченное больше провалами, нежели успехами.
Все успехи остались в эпохе Азефа.
Ни одно из предъявленных обвинений нельзя назвать клеветой. Высокомерные, неподконтрольные, оторванные от всего на свете? увы, вот именно такие. Прибавить сюда искреннее непонимание узкопартийных дрязг. Прибавить издержки нелегальной жизни. Прибавить и подчеркнуть несопоставимость рисков: люди, которым в худшем случае грозили несколько месяцев ареста и последующая ссылка, требовали всех знаков уважения от людей, в лучшем случае пойдущих на каторгу.
И на что, вообще говоря, рассчитывала партия, одной частью тела заседающая в Государственной Думе, а другой – на конспиративной квартире?
Если на фоне партийных идеологов и бюрократии члены БО выглядят молодцами и трагическими героями, означает ли это, что они на самом деле герои и молодцы?
Тот, кто марает собственные руки, суёт в петлю свою голову, не вызывает такого нравственного отторжения, как чистая публика, в день убийства достающая припасённое на случай шампанское; означает ли это, что он не вызывает нравственного отторжения вообще?
В разгар террора, когда в газетах публиковались весёленькие шаржи с изображением привязанных к министерским портфелям бомб, террористами были убиты 2691 человек, а со стороны правительства приговорены к казни 4680. (Казнено из них 2390.) Говорить об этой гражданской войне до сих пор мало желающих.
Общество из неё вышло насквозь прогнившим, а боевики и боровшиеся с ними полицейские агенты – искалеченными. «Жизнь травленого волка», как увидел это ещё Лев Тихомиров, когда всех поголовно нужно обманывать с утра до ночи, всякого подозревать – возня с фальшивыми паспортами, конспиративными квартирами, засадами и бегством – отупляет и растлевает одновременно.
«Иногда мне кажется, что белое не белое и красное совсем не кровь», – но это Савинков, герой, генерал от революции, душа с запросами; другие глаза увидели интриги, подвохи, враньё, хватание денег где попало и «вообще всякую бессовестность». Верхушка БО в дни её славы – это два дельца, Гершуни и Азеф, оба в ореоле святости, и один – самолюбивый позёр, а второй – двурушник; впоследствии мемуаристы охотно пользуются словами «надувательство», «бесстыдство» и «беззастенчивость в выборе средств». «“Поднести Плеве жареного! Хорошо!” – любил повторять Гершуни. И говорилось это с таким пошло-сладострастным выражением лица, что становилось противно. Точно какой-нибудь департаментский гнуснец устраивает другому забористую, необычайную пакость и заранее с восторгом смакует все детали её». (Этого Мельникова, единственного, кто пошёл против Гершуни, спасибо что не убили. Когда он бежал с каторги, вдогонку ему полетело письмо в ЦК с просьбой к заграничной делегации отказывать беглецу в содействии. Мельников требовал разбирательства, но ЦК на это не пошёл.)
Рассудив, что труп не оживёт, а антинародный режим от получасового промедления не рухнет, Саша отправился за угол в библиотеку: взять для дяди Миши Эрнста Никиша и рассказать Маше и Вере Фёдоровне про теракт. (Когда он успел стать вестовщиком: за месяц в провинциальном Филькине? за десять лет в соцсетях?)
Вера Фёдоровна и Маша уже знали. (Страшно вымолвить, а как будто бы из первых – со следами крови и пороховой гари – рук.) Побольше знали, чем он. Они уселись в подсобке при абонементе, где сотрудники библиотеки обычно занимались обработкой новых поступлений, и Саша, поглядывая на празднично свежие стопки книг, узнал подробности.
– Я ничего не понимаю. Зачем же подрывать налоговую?
– Там не только налоговая.
– Органы, – бесстрастно уточнила Вера Фёдоровна.
Напряжённое, несчастное лицо Марьи Петровны стало совсем больным.
– А как же… Олег-то жив?
«Что ему делать в местном управлении?»
– Жив, я позвонила.
(Вот прямо сейчас Олег Татев трясёт за шиворот Зоркого – но что из того выбьешь, мелкого винтика. Он и не сопротивляется.)
– Что теперь будет?
Саша старается смотреть на Марью Петровну уверенно и как взрослый. Он хочет ей сказать: не бойся. Хочет сказать: всё наладится. (Что теперь может наладиться и как не бояться?) События похожи на тропических паразитов: окунулся беспечно в прозрачную вроде бы воду, а они уже проникли тебе вовнутрь, присосались и отравляют, кружа голову, своим ядом.
(Вот прямо сейчас крадутся по коридору этажом выше мрачные тени, и вместе с ними, шарахаясь от них, идёт Лихач. Что там у него в руке поблескивает, пистолет или телефон? Спорим, что телефон?)
– Найдут виноватого, – отвечает на вопрос Вера Фёдоровна. – Пришлют следственную бригаду из области. Усилят, проверят. Попутно перессорятся. Нас это никак не коснётся.
Саша смотрит на Марью Петровну и видит, что та сидит как на уроке, прислушиваясь к внутренним часам: прозвенит ли звонок? Её от событий уже не спасти.
(Вот прямо сейчас фон Плау в своей тёмной комнатке подходит к окну, смотрит, смотрит, говорит: «Комедия», – а сидящий за столом Кошкин, не отрываясь от бумаг, подтверждает: «Конечно, комедия. И удобный случай. Звони». Фон Плау достаёт телефон. «А как мы ему это объясним?» – «Ему это надо больше, чем нам, – говорит Кошкин. – Он сам себе всё объяснит».)
– Allen und jeden denen daran gelegen, – говорит Саша. – Как стихи звучит, правда? Или заклинание. C бюрократической речью такое бывает. Лично я никогда не был тем, до кого касается.
– Зря этим гордишься, – говорит Марья Петровна, не выдержав.
– Я не горжусь. Я просто никогда не считал себя причастным. И если меня пытаются заставить, я чувствую вовсе не то, что должен бы чувствовать.
– И что вы чувствуете? – спрашивает Вера Фёдоровна. – Cтрах?
– Нет, не страх. Огромную пустоту, потерянность. Как будто открыл глаза, видишь себя одного посреди огромного снежного поля и думаешь: так зачем, собственно, было ехать открывать Северный полюс?
– Нет, не страх. Огромную пустоту, потерянность. Как будто открыл глаза, видишь себя одного посреди огромного снежного поля и думаешь: так зачем, собственно, было ехать открывать Северный полюс?
– …Понятно. И что дальше?
– Дальше только замерзать.
(Вот прямо сейчас у Лихача, который покидает библиотеку с парой журналов, звонит телефон. У Вацлава звонит телефон. У всех звонят телефоны, по всему городу.)
Марья Петровна молча встаёт и выходит.
Вместо Никиша он раздобыл Юнгера и Карла Шмитта. (Зря старался. Дядя Миша поблагодарил с улыбкой, и это была улыбка человека, который ничего не хочет добавлять к уже полученным знаниям о жизни.) Была бы честь предложена, подумал Саша. И брякнул:
– Дядя Миша. Меня прислали разведать, какие у вас тут настроения. Вы ведь уже знаете?
– Настроения?.. Настроение у каждого своё. Как они тут спорят, голубчик Энгельгардт! Разбредутся вечером по углам и давай глотки драть. – Дядя Миша занялся чайником. – Я кричать, может быть, умею и погромче ихнего… когда надо. И молча умею тоже. Не вижу сейчас необходимости.
– То есть вам всё равно?
– Нет. Я полностью лоялен по отношению к действующей власти.
– …Почему?
– Потому что вопросы внутренней политики не могут быть важнее национальных интересов. Врангеля умоляли не нападать большевикам во фланг, пока они изгоняют из России поляков… Он, впрочем, всё равно не послушал. Интересно мне знать, как бы всё обернулось…
– Ладно, – сказал Саша, – Врангель. Когда интервенция – это понятно, с кем быть. Лично мне понятно. Но, дядя Миша, сейчас национальные интересы требуют чего? Разве не внимания к внутренним делам?
И он рассказал о деятелях конструктивной и непримиримой оппозиции, предпринимаемых ими усилиях, о Барабанщике, о горячем желании людей жить не по лжи. (Говорил и думал: тону.)
– Политика – эфемерная вещь, – сказал дядя Миша. – Поэтому и сами политики – эфемериды, сиречь бабочки. Всё в этом мире делается само собой, с Божьей помощью. Ну или по Его попущению.
Исполняя принятое поручение, Саша хотел поговорить с Посошковым, с Бруксом – чтобы ну так… репрезентативно, – но знакомые шишки отсутствовали, а люди с семинара разводили руками, как все маленькие люди, и спешили улизнуть, отводя глаза, и многие не выдерживали, сообщали на ухо радостную весть о том, что господ из охранки размазало по стеночке. Ничего подобного, сказал Саша сердито – один раз, другой, – так что на него стали коситься. (Да, было в атмосфере что-то такое, приподнятое.)
Уже в дверях он столкнулся с единственным человеком, которого всячески избегал, и тот сказал: «Пришло время объясниться».
Они отошли за угол и натянули капюшоны под крапающим дождиком. Как будто я один из них, подумал Саша. Как будто я тоже. Господи, пронеси.
– Я начинал в БО, – сказал Вацлав без предисловий. – Поэтому имею право говорить о них так, как скажу. Это игроки. Рано или поздно азарт вытесняет в них все остальные чувства – и чувство ответственности в первую очередь. Они либо выгорают, либо гибнут, но сами никогда не остановятся.
– Я видел.
– И подумали, что это дело моих рук? Нет, такого топорного исполнения я бы себе не позволил – ни себе, ни людям, которым давал бы инструкции. Вы понимаете, что произошло?
– Нет.
– Они вышли из-под контроля.
– И вы не можете на них повлиять?
– Не могу. Зато власть может их изолировать.
«Вот те раз».
– Вы… дадите показания?
– Не я. Но показания будут.
– …Я бы не хотел быть в этом посредником.
Саша от испуга поторопился, отказался ещё до того, как было предложено, – и человек в сером тут же его подловил, состроил гримасу недоумения.
– О чём вы? Как университетский преподаватель может быть посредником между революционерами и охранкой?
– …Теперь это называется спецслужбы.
– Я знаю, как это теперь называется.
– …
– Я слышал, и на вас было покушение.
– Ерунда это какая-то была, а не покушение.
– Вовсе нет. Вас приняли за провокатора, решили устранить. Но сперва вам повезло, а потом вмешался я.
– Вы?
– Не хотите быть обязанным именно мне?
– Вацлав… – Саша помедлил, ожидая, что человек в сером подскажет своё отчество, но не дождался.
Очень хорошо, не могло быть у такого папы, мамы и дедушки тоже; мировая закулиса его в пробирке вывела, под кодовым многозначным номером, для своих чёрных нужд. То-то неприятно произносить «Вацлав» – это всего лишь фальшивка, обманка, подлый трюк. – А вы признаёте, Вацлав, приоритет национальных интересов над внутриполитическими?
– Признаю, Александр Михайлович. Или вы думаете, что в противном случае этот разговор бы состоялся? Вы думаете, я по трусости товарищей предаю?
«Ну и предавай сам. Меня не втягивай».
– Нет, думаю, что из высших соображений. Чего вы от меня хотите?
– Я вам продиктую фамилии. Что с ними делать – решите сами. Я знаю, что вы станете медлить и оттягивать… и потом пожалеете, что медлили, но убедить вас в этом сейчас не удастся. И запомните: я не хочу, задним числом, делать вас во всём виноватым. И я не змей-искуситель. И вы не дитя.
В детстве Саша думал, что «в противном случае» – это когда будет очень противно. И не зря он так думал, думает он теперь. Доцент Энгельгардт, как правило, имел дело с вкрадчивыми людьми; сейчас к нему обращался человек откровенный.
– А кто писал ту записку?
– Записку? Была записка? Не знаю. Посошков обычно записки пишет.
– Иван Кириллович неспособен на подлость.
– Это верно. Я один здесь подлец, все чистые.
Человек в сером почти прошептал эти ужасные слова, и как Саша ни старался убедить себя, что это всего лишь горькая шутка, у него не получилось.
В книге, от которой, назвав её автора «очередным немцем», отказался дядя Миша, Карл Шмитт комментирует Гоббса и пишет об одномоментном существовании и готовности к борьбе Левиафана и Бегемота, государства и революции. Сам Гоббс видел в Бегемоте безусловное воплощение зла, но к ХХI веку привыкли говорить о равенстве не только сил двух чудовищ, но и их, так сказать, платформ.
Со скрежетом зубовным доцент Энгельгардт достал телефон и приготовился вносить данные. «А Фёдор там окажется? А Посошков?»
– Лучше на бумаге.
– Вы напрасно думаете, что клочок бумаги скомпрометирует меня сильнее, чем телефон.
– Смотря в чьих глазах. Перестаньте. Еcли клочки бумаги аккуратно хранить, они будут в разы безопаснее ваших новых устройств. Уж это я понял.
Саша пожал плечами и подчинился. Бумагу действительно можно спрятать. Или съесть.
В списке, помимо трёх неизвестных, оказались Фёдор и Кошкин. Ты б ещё дядю Мишу приписал, сердито подумал доцент Энгельгардт.
– Большевики никогда не признавали индивидуальный террор.
– Мало ли чего они не признавали. А как же Троцкий?
– Да вот так. Это была казнь, совершённая действующей властью. Спецоперация. Боевики-террористы спецопераций не совершают.
Государство проводит спецоперации, боевики устраивают акт, а на дело идут уголовники. Какое бы попутное зло ни нёс Левиафан, именно с ним связано представление о порядке и ответственности за порядок. Именно Левиафан получает удар каждый раз, когда порядок оказывается в оппозиции не хаосу, а ценностям.
– У них всё наперекосяк. Они ни для кого не могут представлять настоящей опасности.
– Ничего, научатся. Войне учишься быстро.
Порядок может оказаться одной из ценностей, или будет им подчинён, или, напротив, окажется важнее; но Сашу Энгельгардта в любом случае не ждёт ничего хорошего.
Климова, босая и в чёрной кружевной комбинации, сидит в кресле и читает журнал «Эксперт», а полковник Татев лежит на полу, положив голову ей на ногу, курит, просматривает сообщения в телефоне. Откладывает телефон. Гасит сигарету.
– Климова, что у тебя на втором этаже?
– Ничего. Я там живу.
– Можно посмотреть?
– Ты уже спрашивал.
– И что ты ответила?
Полковник дотягивается до своей аптечки, хозяйственно перебирает её содержимое. Не может выбрать. Задумывается.
– Не скажешь, что тебе не хватает боли.
– Эта боль другая.
– Как ты ухитряешься покупать медкомиссию?
– 3ачем? У меня голова рабочий инструмент, а не ноги.
– И в твоей голове всё в порядке?
– Не всё. Только ходовая. Нам больше и не надо.
Климова переворачивает страницу.
– Примерно то же самое говорили фондовые рынки. Ты мне ногу отдавил.
– Извини.
Полковник Татев садится, придвигается, кладёт голову ей на колени, одной рукой обнимает её ноги.
– Интересно бы знать, что они понимают под словом «дно».
– Ты ещё спроси, что с нами будет.
– Что с нами будет, Татев?
– Подробностей не знаю, а вообще-то умрём как миленькие.
– А как умирают миленькие?