(Вот прямо сейчас, на другом краю площади, фон Плау подзывает к себе Казарова. «Это Вацлав, – говорит фон Плау. Он смотрит на Казарова, но разговаривает сам с собой. – Вацлав, больше некому. Лихач слишком тупой, Посошков слишком трусливый. Больше никто не знал». – «Зачем было забирать эти деньги?» – «На всякий случай. Если сегодня не выгорит, наверняка будут обыски. В тридцать четвёртой их держали в коробке от телевизора». – «…Ты кому-нибудь из них уже сказал?» – «Я скажу всем сразу. Посмотрю, как отреагируют». – «Может, лучше пока не говорить?»)
– Конечно, касается, – говорит Вацлав. – К сожалению, касается. Я сам не рад. – Он кивает карикатурному человечку. – Я отойду. Пригляди за ними.
Саша смотрит на карикатурного человечка: гитлеровские усики, пустые глаза за стёклами очков. Смотрит на Брукса, который прячется за спинами, но далеко не уходит. Перехватив его взгляд, Брукс попытался улизнуть, поэтому Саша сказал очень громко:
– Интересно, а Брукс что здесь делает?
– На полслова, – говорит Вацлав Лихачу. Он достаёт телефон, не торопясь показывает красивому-бледному фотографии в телефоне. – Как вы можете это объяснить?
– Что здесь объяснять? Кто вам их прислал? Полковник этот прислал?
– Вы знаете этого полковника? И что он полковник, тоже знаете? Видите, как странно.
– Вижу, что это провокация.
– Но фотографии вряд ли сделал он сам, правда?
– Их мог сделать сообщник. Их могли из дальнего бункера сделать.
– Со спутника…
– Да, со спутника. Не надо цепляться!
– Зачем вы с ним встречались?
– Вацлав, я шёл на встречу с другим человеком. С нашим товарищем.
– И товарищ может подтвердить?
– Нет. Потому что он мне встречу не назначал.
– Вы шли встречаться с человеком, который встречи не назначал?
– Это было подстроено.
– Понимаю. Однако… Взгляните повнимательнее. Это выглядит очень дружеской подстроенной встречей, не так ли?
– Да, выглядит. Если хотеть, чтобы так выглядело.
– Понимаю. Вы считаете, что всё, что я говорю, – придирки. Я вам не нравлюсь. Мне, наверное, вы бы не позволили вот так себя приобнять.
– Не позволил бы, если бы успел.
– Ммм… Да. По всей видимости. Что это за место? Какой-то парк?
– Городской сад.
– Удивительное место, правда? Даже для подстроенной встречи… удивительное. Так… уединённо, вы не находите? Как у Василия Розанова…
– Не знаю я никакого Розанова. Что вы душу из меня тянете? Есть вопросы – собирайте следственную комиссию.
– Следственную комиссию? Следственную комиссию… Вы знакомы с историей партии? Это поколение наших отцов, а как будто про древний Рим читаешь. Вас это не удивляет? Меня всегда удивляло. Преданья старины глубокой… Вам сколько лет было в семнадцатом? Пятнадцать? Ну, мы почти ровесники… Только мне сейчас тридцать семь, а вам – двадцать восемь. Это тоже… удивительно, да? Не могу от этого слова отвязаться. Мой старший брат хорошо знал Савинкова… Нет, увы. Нет у нас времени для следственных комиссий.
– Тогда ничем не могу помочь.
– Ваше слово против моего, правильно? Моё слово и вот эти фотографии. Ваше слово и любовь, которую товарищи к вам питают. Всю жизнь, постоянно я задавался вопросом, почему меня никто никогда не любил, как любят таких, как вы. Это вопрос обаяния? Да, это вопрос чего-то такого… чего-то, что заставляет… Вам не следовало сходиться с женщиной из новых. Наверное, это не моё дело?
– Не ваше.
– Она ведь, вы знаете, сотрудничает с охранкой.
– Я не знал. Я в это не верю.
– Да. Тоже, по всей видимости, расскажет, что по чистой случайности…
– И что случилось с вашим братом?
– А, ну он так при Савинкове и остался. Растворился где-то в Польше… Не знаю. Сейчас, полагаю, мог бы узнать.
– Савинков – белогвардейская сволочь.
– Может быть, может быть… Вы больше не выступаете за широкую коалицию?
– У самой широкой коалиции есть какие-то пределы.
– Мы не доносов хотим, – говорит Вацлав с почти неприметной улыбкой, явно цитируя, – мы не спрашиваем, у кого какая рожа…
– Мои слова, не отпираюсь.
– Почему? Отпереться всегда возможно. Если захотеть.
– Я не очень умный. И не доучился.
Лихач никому не признаётся, но всё это время он чувствует себя так, словно не оживал. Он прочёл учебник истории как фантастический роман – появление советского народа, ещё одна война с немцами, уже не империалистическая, великое строительство, победа социализма, полёты в космос. У него не укладывается в голове, как мог советский народ без сопротивления от всего отказаться и куда этот советский народ делся. И куда делись советы? Как сквозь сон, он вспоминает программу партии:
децентрализация и принцип самодеятельности. (И он вспоминает случайную встречу в Орле с учеником Чаянова, и как этот человек, чьё имя забылось, давал ему написанное Чаяновым «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии», и они смеялись, читая о крестьянском правительстве России и декрете 1934 года о сносе всех городов с населением свыше двадцати тысяч «как рассадников умственной лени и социальной заразы». Как же его звали?) Ему, члену ПЛСР с 1918 года, уже не кажется, что городами, космосом и большими стройками можно легко пожертвовать. Теперь, когда он знает о войне, он знает, что был неправ, что не следовало ему кричать на митингах «не нужно нам никаких декретов о строительстве государства». (Как бы мы выиграли войну против чужого сильного государства без собственного свое го?) Фон Плау – единственный, кто его поймёт, и они никогда ни о чём сверх необходимого для их секретных планов не говорят.
Они просчитались; ему не нужно ждать утра, чтобы увидеть это. Всё кончится пшиком, Вацлав выставит его предателем или авантюристом. Вацлав, с его холодной гадючьей кровью, вывернет на изнанку любые слова и свидетельства, не даст оправдаться до того, как за ним придут, и даже этот арест, следствие безответственной, наудачу, выходки, не очистит его от подозрений. Может быть, ЦК ждёт, что он пустится в бега. Такой радости он цекистам не доставит.
– Я буду требовать разбирательства, – говорит он.
Брукс, когда понял, что доцент Энгельгардт не собирается его стыдить и жучить, нагло разговорился.
– Ну вы, Энгельгардт, и начудили, – с удовольствием сказал он. – Вот что значит нервы и мировоззренческое отставание. Как ни хоронятся некоторые под маской политически нейтральных, а всегда выдают себя с головой. Потому что маска – она маска и есть.
– Вы тоже, Брукс. Вы тоже.
– Ты это о чём? Я здесь по редакционному заданию.
– Разумно. Ещё неизвестно, как всё обернётся.
– …Ты что-нибудь знаешь? Ну-ка, отойдём в сторонку. Я, Зоркий, извиняюсь, – кинул он запротестовавшему человечку в очочках, – но это не ваш, как они сейчас говорят, уровень. Пошли, Энгельгардт.
Они отошли и сели на свёрнутую палатку. Саша попытался представить, как кто-то собирается жить в этой палатке на площади, прижиматься через все подстилки к земле: асфальт, а поверх асфальта лёд.
– Это моя работа, – сказал Брукс, – понюхать, чем пахнет в сферах. Там бываю, тут. Собираю информацию. Знакомлюсь. Исключительно с информационными донорами. С этой вот целью.
– Брукс, мне всё равно. Если не будете ко мне цепляться.
– Что значит «не цепляться»? Это жизнь. Жизнь к тебе прицепится в любом случае.
«Уже прицепилась».
– И что говорят информационные доноры? Объясняют как-нибудь, что здесь происходит?
– Трудно сказать. – Брукс посмотрел на Сашу с обескураживающей искренностью. – Главное, нет воззвания. Этого я вообще не понимаю, как такие вещи без воззваний делать. Кто такие? Чего хотят? К кому, в конце концов, обращаются?
– Да, верно. Обывателю всё нужно растолковывать.
– Обывателю? Да кого интересуют обыватели? Обыватели ещё ни одной революции не сделали, ни единого переворота. Никого не поддержали в момент, когда требуется. Пустая это трата бумаги – воззвания для таких писать. В газете о новом правительстве прочтут, и хватит с них. Не знаешь, кто это? Вон, на тебя смотрит.
Саша повернул голову и увидел Казарова. «Бандит, хулиган, диверсант», – подумал доцент Энгельгардт.
– Я с ним встречался в Трофимках.
– …Не похож на мужика. Наверное, каратель из альбома.
– Неправда.
– Не наш ты человек, Энгельгардт.
Что было толку защищать доброе имя человека, который действительно мог оказаться карателем в прошлой жизни и вором в этой. Что толку защищать кого бы то ни было перед таким, как Брукс? Только чтобы не промолчать? (Этой ночью, улучив минуту, доцент Энгельгардт схватит Казарова за рукав и прошипит: «Казаров, вам придётся мне всё объяснить». – «Я же сказал, потерпи, – ответит Казаров. – Через два дня заберу и исчезну». – «Ко мне сосед из-за стенки приходил». – «И что сказал?» – «Сказал, что печень у вора вырвет и съест». – «Да, этот может».) Саша, тем не менее, сделал, что мог, а именно: не стал слушать.
– Слушай, а эта девка из библиотеки —
– Марья Петровна.
– Я и говорю. Девка тут зачем крутится?
– Марья Петровна считает, что при развитии истории лучше присутствовать лично.
– Понятно, сведения собирает.
– Не сведения, а свидетельства.
Саша обернулся, ища среди силуэтов застывшую угловатую фигурку, и подумал, что ничего Марье Петровне не должен, но если вдруг всё же что-нибудь должен, то вот это: не обсуждать её с Бруксом. Ни её надежд, ни её побуждений, ни её дружка. (Что, интересно, имел в виду Вацлав? И с каким презрением он процедил сквозь зубы это ласковое безобидное слово, сразу же превратившееся в «дружка» из дешёвых переводов слащавой американской эротики.) Марья Петровна не распространялась о своей личной жизни, и доцент Энгельгардт привык думать – если он вообще когда-либо об этом думал, – что полковник Татев упал с неба на пустую землю ожиданий, и ему не приходило в голову, что ожидающая земля, особенно такая богатая, непременно чем-нибудь, пока суд да дело, зарастёт, хотя бы бурьяном.
Саша неохотно смотрит по сторонам… охотнее всего он закрыл бы глаза и оказался в каком-нибудь другом месте… и вспоминает стихи, которые Леонид читал на Сашкином хуторе: «Мы шагаем через бездны к солнечным краям, Мир откроется чудесный радостным очам». Эти очи, простодушно выбранные пролетарским поэтом для красоты, торжественности и рифмы, тогда его тронули, а теперь раздражают. По крайней мере одной революции никогда не совершат широкие массы: в искусстве.
– Я ведь, ты знаешь, не привык среди статистов, – сказал Брукс. – Я тебе рассказывал.
– Помню.
– И конкретно тебе, при ответном движении, могу помочь. Чем бы сегодня ни кончилось —
– Вы меня, пожалуйста, извините, Брукс, – сказал Саша. – Никаких ответных движений я делать не буду. Чем бы ни кончилось.
– Ты уверен, что сегодня четверг?
– Ты на звонки не отвечаешь.
– Ну и что?
У полковника Татева руки, лицо и пальто чистые, без повреждений, если он и приложился плечом или коленом о забор и стену, следы не видны. Он стоит спиной к входной двери, привалившись к двери, опираясь на палку, а Климова стоит перед ним, не предлагая пройти, и он пытается вспомнить, в этих ли джинсах и белом свитере она была, когда он пришёл сюда в первый раз, в её нерабочую, как выяснилось, среду… выходной день, нерабочая одежда… пытается вспомнить и думает, что его учили запоминать такие вещи, и он их всегда запоминал, на всякий случай, он всегда обращает внимание на одежду, детали и теперь понимает, до чего расслабился. И говорит:
– Слишком этой ночью будет неспокойно.
– И ты прибежал меня спасать?
– Скорее спрятаться у тебя под кроватью. Дай пройти.
– Это всё чепуха, – говорит Климова. Она пожимает плечами, делает шаг в сторону, помогает полковнику снять пальто. – Сюда не придут. А если придут, меня не тронут.
– Вот и в семнадцатом буржуи так говорили. Толпа что сперва громит? Ментов и винные лавки. А потом бежит в богатые кварталы. Так, для революционного фасона.
Не спрашивая дороги, он идёт не направо, как обычно, а налево и обнаруживает кухню: блестящее, чистое, холодное пространство. Ни одной розовой ленточки. Никаких кастрюлек на виду. Кактус на столе.
– Кровать не там.
– Действительно. Ну, обойдёмся чем есть. Попить-то дашь?
Он садится за стол, спиной к стене, быстро озирается. Климова достаёт из холодильника стеклянную бутылку минеральной воды.
– Нет, хочу горячего. Ты знала, что у Зотова родственник воскрешённый?
– Да. Он много о нём говорил.
– И фамилию называл?
Климова включает электрический чайник.
– Фамилию?.. Сначала он говорил «этот человек». Потом – просто «он». Он был очень… расстроен?.. скорее, выбит из колеи. Да, сперва разозлился, потом растерялся. Как будто вся его жизнь развалилась. Как будто он узнал, например, что приёмный сын у родителей. Взятый в детдоме от каких-нибудь алкашей. Я говорила тебе, Зотов всегда очень старался, чтобы всё было по правилам. Чтобы всё было опрятно. У него был идеальный порядок – в документах, в жизни. Если бы Василий Иванович отпустил, он бы ушёл в настоящие структуры.
– Сбербанк-Газпром? Конечно. С распростёртыми объятиями. Василий Иванович, значит, не отпускал? Ага, а говоришь, пакетики. Нет, нет, только не зелёный. Я его видеть уже не могу.
– А потом, когда он привык и пригляделся… Это нельзя назвать смирением. Нельзя сказать, что он решил, что вот, прадедушка, какой ни есть… не отнесёшь на помойку. Он стал его… уважать? Нет, не знаю. Он стал о нём очень много думать. И под самый конец он перестал рассказывать.
– До чего он скользкий, этот Кошкин! – говорит полковник Татев с восхищением. Он проверяет, как заварился чай, кивает. – Всё сделал чужими руками – и от всех избавится. Даже меня обдурил. Я ему, конечно, не верил, но я не думал, что он так резко подставит эсеров. Кто же избавляется от эсеров, пока они добывают для тебя власть? – Он вертит в пальцах тяжёлую серебряную ложку. – Нет, я пью без сахара. Значит, пошли вопросы про деньги. Как они поделили эти деньги, Климова? Конфеток у тебя нет?
– …
– А теперь он говорит, что деньги пропали.
– Почему ты мне всё это рассказываешь?
– Наверное, потому что тебе это неинтересно. Так и тянет открыть душу. Почему ты мне соврала?
– Я тебе много врала. Что именно ты имеешь в виду?
– Директор музея к тебе давно не ходит. А вместо себя привёл нашего генерала.
– Он был не в форме. Так сразу и не скажешь, что генерал.
– Очень всё хорошо вышло. Так удачно всё вышло. Это лучше, чем музейные кражи и даже наркотрафик. У него террористическая сеть под носом, а он с блядьми прохлаждается. Вооружённый мятеж прямо за окошком. И предупреждали ведь, взрывчатку подбрасывали, в мэра стреляли… Может быть, это уже пособничество, а не простое служебное несоответствие? Я тут подумал, если мне родина на радостях отпуск даст и премию за проделанную работу, мы, может, съездим куда-нибудь? Белое море? Чёрное море? Поедем в Константинополь, Климова?
– Ты портишь мне настроение.
– Я привожу тебя в ярость. Это разные вещи.
– И куда мы так движемся?
– В никуда. Я готов рискнуть. Промурлыкай что-нибудь ободряющее.
– Промурлычь.
– Что-что?
– Нужно говорить «промурлычь». Плещет, блещет, машет, тычет, кудахчет, мурлычет.
– …Пучет.
– Нет, пукает. Если ты не имел в виду глагол «пучить». Но там другое окончание. Что теперь будет с родственником Зотова?
– Судьба генерала тебя не интересует?
– Мне она ясна. За один месяц потерять всех клиентов! – Климова смеётся. – Этот новый мэр, что о нём скажешь?
– Биркин? Нет. Думаю, что нет. Он всё с собой привёз, и вдобавок слишком трусливый. Наверное, любит ванильный секс.
– Ну, можно и ванильный.
– Он не пойдёт за ванильным сексом к тебе.
– …
– В Москве выбор богаче.
– Безусловно, в Москве выбор богаче. Так что ждёт этого бедного родственника?
– Он всё правильно разыграл, ничего ему не будет. И на самом деле у него касса пропала, или он говорит, что пропала… Разберутся между собой. Я бы на него поставил. Значит, не поедешь. Почему?
– Богатый московский выбор меня пугает.
– Что тебя держит в этой дыре?
– …Знаешь, Татев, почему все так ненавидят московских?
– Потому что мы вкалываем и живём хорошо.
– Вкалываете? На каких таких заводах? Вас не любят, потому что вы самозванцы и сами об этом знаете. Позиция абсолютного превосходства предписывает некоторую мягкость манер. Иначе это не выглядит абсолютным превосходством.
– …Это всё из-за того, что я сказал «дыра»?
– Конечно, это дыра.
– …
– Погляди, полиция приехала. А ты говоришь, буржуев не охраняют.
– Это их на Соборную послали, а они не хотят туда соваться. Орлы. Ну, чем займёмся? Приклони свою дурную голову на мою широкую грудь, и будем размышлять, как нам скоротать эту ночь.
– Могу научить тебя играть в пикет.
– В пикет? Ну да. Разумеется. Кто бы предположил, что ты играешь в подкидного. Подожди —
– Будешь плохо себя вести – сделаю больно.
– Одна мысль о тебе делает мне больно.
– …Я вот думаю, если деньги взял Зотов, а Зотова убили боевики, зачем тогда стрелять в Василия Ивановича?
– …Для тренировки? Одни заговорщики просто не знали о планах других. Или их намеренно ввели в заблуждение. Тебя так интересуют детали?
– Честное имя – не самая мелкая деталь. Зотов не стал бы участвовать ни в каком заговоре. Я не верю. Не мог его твой Кошкин настолько заморочить.
– Он и не участвовал. Его выманили. Тот, кого ты начал уважать и любить, новоприобретённый прадедушка, звонит в ночи – или когда это было? – и сообщает, что уже едут в твой магазин с автоматами наперевес, а тебе только что, как ты сам проболтался, завезли кассу, и ты, ничего другого не успевая, берёшь её и бежишь, по дороге названивая Василию Ивановичу, который в это время по какой-либо причине недоступен – может быть, как раз здесь, в этом доме, плавает в океане страсти… Это мелкая деталь или нет?