А ведь был ещё случай Азефа, был сам Азеф.
– Это игра, – говорит Кошкин. – Мы играем с ними, они – с нами. В шахматной партии есть чёрные фигуры и белые фигуры, но нет правил для чёрных и правил для белых – правила одни. И когда кто-то меняет сторону… это просто удивительно, как мало, в сущности, для него меняется. Жизнь заговорщика так схожа с жизнью агента… Это такая непрерывная цепь нарушений заповедей во имя службы… все эти интриги, подвохи, враньё, хватание денег где попало и вообще всякая бессовестность… С переменой убеждений ничего не меняется. Это то, чего не понимает фон барон. То, чего не понимают рядовые и пешки по обе стороны.
– Теперь назови мне имя. Кроме тебя, есть ещё один человек, который всё понимает в совершенстве. Человек из БО.
– «Ещё один»? Всего один? Ты уверен?
– Мне хватит и одного.
– …
– …Удивительно, как такие вещи происходят, правда? Сидел, слушал про полковника Судейкина – знаешь эту историю про полковника Судейкина? у него ещё сын художник и всё такое, – и вдруг меня осенило. Если уж у жандармских полковников есть дети и внуки, то отчего бы… Нет, ну вот фон Плау твой, бедняга, один как перст… А у многих такая родня, такая… Хотя они сами не знают. Ну, мне и проще. Всё, что мне нужно было сделать – поднять анкету.
– Чью?
– Зотова, конечно. Вернее, его родителей и так далее.
– …
– Он, наверное, сперва в ужас пришёл. Потом ему стало стыдно. Потом он увидел, что прадедушка у него очень умный человек, и с биографией, и с принципами, и с даром убеждать. Хотя лично я думаю, что дело не в этом. Он к тебе просто привязался. Просто поверил. А ты действительно очень умный. Умный и удачливый.
У Кошкина звонит телефон; он отвечает, слушает и несколько меняется в лице.
– Что-то пошло не так?
– Всё пошло не так.
– Вот так замыслишь переворот, а потом видишь, что это не переворот, это гопота громит магазины.
– А тебя учили, что перевороты делаются как-то по-другому?
– Вокзал – водоканал – телеграф, как-то так… Ты бы сейчас в мэрии сидел, а не со мной под кустом, пойди всё по плану.
– Сидел бы в мэрии, тебя допрашивал…
– Пальцы ломал…
– Тебе их скорее отстреливали, чем ломали. Кроме шуток, господин полковник, не пора ли этим развлечениям положить конец? Так ведь к утру камня на камне не останется.
– Наверное, пора. Позвони в полицию.
– …Ты недоволен из-за этого последнего акта, я понимаю. Ты меня винишь. Я имею влияние на ЦК, хотя и очень ограниченное, и я могу узнавать, что в ЦК происходит, хотя часто с опозданием. Но что касается БО… Я их не контролирую и никогда не контролировал. У нас разное видение исторического процесса.
– А! Это называется «рейдерский захват истории». Сперва школьные учебники пишут, потом пытаются взорвать налоговую инспекцию.
– Повторяю: я ничего не знал.
– Это говорит не в твою пользу.
(Вот прямо сейчас Саша и Марья Петровна, выйдя из AMOR FATI и обнаружив, что на центральной улице довольно безлюдно, совещаются и идут ловить машину на Малую площадь, к краеведческому музею.)
– Что за люди в ЦК?
– Жалкие люди. Они постоянно совершают одну и ту же ошибку: думают, что могут кого-то использовать и при этом уберечься сами. Такие люди, которые принципиально отказываются признавать, что за всё нужно платить.
– Да, революции стоят дорого. Кстати, у кого сейчас деньги?
– …
– Ну же, скажи. Это, конечно, не моё дело, но мне интересно.
– Не знаю. Деньги пропали.
– Даже так? Когда?
– Сегодня.
(Вот прямо сейчас фон Плау отдаёт приказания посреди тёмной улицы и говорит «наконец-то» подошедшему Казарову. Вот прямо сейчас на одних улицах – сыплется разбитое стекло витрин, на других, почти бесшумно, перекрываются выходы на Соборную площадь.)
– Бедный Расправа, – говорит полковник Татев меланхолично. – Опять ему с нуля начинать. Ну и как ты думаешь, это возвращает нас к вопросу о предателе?
У полковника Судейкина были сыщицкие глаза, а у Азефа – необычайно добрые. Савинков не мог поверить в его предательство, генерал Герасимов не мог поверить в его предательство, а мы сейчас не можем поверить, что эти двое, столь хорошо его знавшие, оказались столь слепы. Алданов, по уже остывающим следам, написал прекрасное эссе и тоже всё ломал голову над загадкой «иронического человека». Только ли в деньгах было дело? Нет, не только; что-то было помимо денег и в первую очередь, чем деньги. Полковник Мартынов смеясь говорит о скопидомстве Департамента полиции – «охали и кряхтели, когда платили Азефу пятьсот рублей в месяц», – но ведь была ещё касса ЦК ПСР, из которой БО до поры до времени давали не считая, сколько попросят. Тридцать тысяч на «дело Плеве»; на террористическую группу М. И. Соколова эсеры-максималисты истратили за полгода сто пятьдесят тысяч рублей. (А откуда брались деньги в кассах? Все приложили щедрую руку: меценаты-миллионщики, модные писатели, иностранные правительства.)
Если бы эти рассуждения предложили Саше Энгельгардту, попросив выбрать Азефа из числа известных ему лиц – обитателей тридцать четвёртой комнаты, фигурантов списка Вацлава, слушателей его собственного семинара, – то Саша Энгельгардт не смог бы ответить. Даже Вацлав, совершивший явно предательский по отношению к межпартийной БО поступок, руководствовался мотивами более высокими, чем хватание денег где попало, – и так же он не был игроком, насколько мы вообще в состоянии вообразить игрока. Вацлав, этот паук – потому что Саша уже назвал в своих мыслях человека в сером пау ком – мог запутаться в собственной паутине, но не мог оказаться иудой на постоянной основе. Может быть, Фёдор? Парнишка Фёдор, который никогда не придерживает свой язык и начинает осознавать, что он говорит, сильно после того, как начинает говорить? Такой честный, такой резкий, с такими детски грубыми и всем видными хитростями. Лихач? Саша встречал красивого-бледного несколько раз, всегда случайно, ничего о нём не знал и в глубине души верил, что молодой человек не в себе. Профессор Посошков? Саша содрогнулся бы от отвращения к самому себе, приди ему мысль, что профессор Посошков в чём-либо может быть непорядочен. Кроме того, Посошков не имел с боевиками ничего общего – кроме общего прошлого, и то под вопросом. Кошкин? Кошкин, коммунист, которого Вацлав внёс в свой список исключительно по злобе, по каким-то личным мотивам, с паучьей ли своей целью впутать и замарать, чтобы обезвредить сейчас или как-то использовать впоследствии. Бессмысленно так гадать. И даже, почувствовал бы Саша, подло.
Мы забываем, что каждый новый Азеф не похож на предыдущего. Забываем, что на разоблачение одного настоящего Азефа приходится дюжина псевдоразоблачений – «тот у них Иуда, Азеф и злодей, кто задумался над своей жизнью и спросил себя, был ли прав», – дюжина исковерканных душ, сломанных жизней… и что на одного разоблачённого настоящего приходится несколько неразоблачённых, чьи кодовые имена и деяния выплывут из архивов после февральской революции. (Какими страшными были эти первые месяцы; может быть, и пострашнее октября.) Если ловля провокаторов – не спорт… а она для очень многих спорт, и для Бурцева, например, стала спортом, хотя сам Бурцев, услышав такое, набросился бы на нас с кулаками… если ловля провокаторов не спорт, то в какую низость она превращается, гаже и ниже самого предательства, эта любительская контрразведка с огромной претензией на чистоту рук и безграничным доверием к собственной святости.
Саша и Марья Петровна дошагали до краеведческого музея, и всё впустую. «Всегда здесь стоят», – сказала Марья Петровна, обозревая пустую площадь.
– Ты где живёшь-то?
– На той стороне я живу, за садом.
– За садом?
– Мы так называем центральный парк. Чтобы не было, как в Нью-Йорке.
«Да, как в Нью-Йорке не будет».
(«Полиция тебе, как же, – вот прямо сейчас говорит полковник Татев Кошкину. – Мероприятие провели, усиление сняли, всё начальство в бане с проститутками. Никто ничего на себя не возьмёт».)
Саша смотрит на музей: неосвещённый, и в темноте… ничего не осталось от русского стиля в темноте… в темноте ужасно готический. Дом с привидениями. Замок сумасшедшего норманнского барона. Замок Отранто.
– Это и есть городской музей? Как приехал, всё собираюсь сходить.
– На что там смотреть, после Эрмитажа и всего такого.
– Я думал, ты гордишься.
– Я горжусь. Я только ненавижу, когда умные из столиц приезжают бросить взгляд на туземное искусство и объясняют нам значение наших сокровищ.
– Уверяю тебя, я даже не знал, что здесь есть какие-то сокровища.
– Разумеется, нет. У нас нет ничего, что можно назвать сокровищем в национальном масштабе. Только местные ценности. Рутлевский фонд. И Рутлева-Бельского, даже после того, как Эрмитаж половину себе выгреб. И, между прочим, подлинники Крамского.
– За садом?
– Мы так называем центральный парк. Чтобы не было, как в Нью-Йорке.
«Да, как в Нью-Йорке не будет».
(«Полиция тебе, как же, – вот прямо сейчас говорит полковник Татев Кошкину. – Мероприятие провели, усиление сняли, всё начальство в бане с проститутками. Никто ничего на себя не возьмёт».)
Саша смотрит на музей: неосвещённый, и в темноте… ничего не осталось от русского стиля в темноте… в темноте ужасно готический. Дом с привидениями. Замок сумасшедшего норманнского барона. Замок Отранто.
– Это и есть городской музей? Как приехал, всё собираюсь сходить.
– На что там смотреть, после Эрмитажа и всего такого.
– Я думал, ты гордишься.
– Я горжусь. Я только ненавижу, когда умные из столиц приезжают бросить взгляд на туземное искусство и объясняют нам значение наших сокровищ.
– Уверяю тебя, я даже не знал, что здесь есть какие-то сокровища.
– Разумеется, нет. У нас нет ничего, что можно назвать сокровищем в национальном масштабе. Только местные ценности. Рутлевский фонд. И Рутлева-Бельского, даже после того, как Эрмитаж половину себе выгреб. И, между прочим, подлинники Крамского.
«И палка-копалка».
– …Расправа очень много знает про Крамского.
– Ну да, он же из Острогожска.
– …Может, ему позвонить?
– В музей позовём?
«Я не знаю ни одного русского романа, в котором герои посещают картинную галерею».
– Ты читала «Записные книжки» Сомерсета Моэма?
– «Записные книжки»? Сомерсета Моэма?
– Извини. Я вспомнил, как его удивляло, что герои русских романов не ходят в музеи.
– …
– …Но это не так.
– Что не так?
– Во «Взбаламученном море» Писемского герои, попав в Дрезден, идут в Дрезденскую галерею. Это очень подробно описано, со всеми картинами, стульями, смотрителями и посетителями.
– …
– Не то чтобы меня это удивляло. Читать Писемского никто не обязан. Сомерсет Моэм-то уж точно. Ты знаешь, что Моэм тут у нас разведкой занимался в годы революции? У английских писателей какая-то необоримая тяга к шпионажу. Посчитай: Моэм, Грэм Грин, Лоренс Даррелл, Комптон Маккензи. Хью Уолпол, наверное, тоже. Я не уверен, что Красный Крест не даёт возможностей.
– Саша, с тобой всё хорошо?
– И заметь, я не назвал Флеминга, Ле Карре и других в том же роде. Только серьёзные, диссертационнопригодные авторы. Страшно здесь, да?
Нужно учесть, что Саша и Марья Петровна смотрят на одно и то же, но видят разное, и Саша Энгельгардт, конечно, не ходил в этот музей (и во втором классе, и в пятом, и в шестом, каждый год, одним словом, организованно приходят на Малую площадь филькинские школьники), он не знает – ни наизусть, ни приблизительно – последовательность экспозиции и залов; для него это довольно безобразное (помножить на поздний ноябрьский вечер), довольно отталкивающее (помножить именно на этот поздний ноябрьский вечер) строение… да, строение, несмотря на русский стиль, прямо сейчас выглядящий готикой, строение номер такой-то, готов Саша сказать в своём несправедливом гневе… и что угодно может храниться за толстыми стенами, любые ужасы.
Марья Петровна всё знает и про соседние дома, дату и цель постройки, вид изнутри, состояние лестниц, имена жильцов, здесь жили девочка из параллельного класса и её такой красивый старший брат… всему Филькину известно, что с ним случилось, как он кончил… здесь до сих пор живёт старенькая мама закрепившегося в Москве – уже вросшего в Москву – шарлатана, и в Филькине считают, что с мамой можно было и побережнее, хотя даже самый злой язык не скажет, что старушка перебивается с хлеба на квас. За толстыми музейными стенами… Марье Петровне и в голову не придёт подумать, что кому-то они кажутся безобразными и замком Отранто… спрятаны за толстыми стенами местные ценности, от схемы расселения по области праславянских племен до карты с линиями фронтов последней войны, и сидит на страже ценностей преступный директор (для Марьи Петровны он дядя Лёша). Всё вокруг порождает чувство – во многих отношениях ложное, – будто знаешь каждый камень, будто каждый камень в крайнем случае поможет, чего закономерно ждёшь от родных камней.
– Лучше бы, конечно, они вообще туда не ходили.
– Кто и куда?
– Персонажи Писемского. В Дрезденскую картинную галерею.
– Мы вроде бы пили один и тот же чай, – говорит Марья Петровна.
Подобравший их дядя на «ниве» ехал домой в сторону автовокзала и был полон самой чёрной меланхолии. Чем дальше они продвигались через второй мост и кривые улицы, которых Саша прежде не видел и теперь не сумел разглядеть, тем больше он мрачнел, и облегчил наконец душу двумя-тремя словцами, из которых стало ясно, что дома дядю ждёт нечто похлеще революции. «Побыкуют и к утру разбегутся, – сказал он уныло. – Мне-то куда бежать?» Саша подумал, что дядя кажется ему давно, хотя и смутно, знакомым, словно это один и тот же человек, в разном настроении, но в одной и той же одежде, день за днём возит его по улицам городка, рассказывает новости и случаи из собственной жизни, сегодня у него усы, завтра – подозрительная, нарочитая плешь или волосы топорщатся, как дешёвый парик, словно не справляется заваленный работой гримёр, словно закончилось, и уже навсегда, человеческое разнообразие.
Марья Петровна заставила Сашу выйти вместе с ней и, показав свой дом, повернула в противоположную сторону. («И почему меня это не удивляет».) Позвони хотя бы, сказал Саша. Я sms отправила, сказала Марья Петровна. Ничего, не маленькие.
– А мы куда?
– А мы через сад аккуратненько пройдём на Соборную.
– Напомни, зачем нам на Соборную?
– Поглядеть, как делают историю. Тебе что, неинтересно?
Они спускались с холма, внизу лежал растворившийся в черноте парк, по сторонам мерцали светлыми стенами и окнами небольшие особняки, двух– и трёхэтажные аккуратные дома – старые, приведённые в порядок, и новые, выстроенные как будто под попечением Михаила Филиппова, с фонтанами в собственных садиках за коваными решётками, с фасадами, обещающими ясную, классическую чистоту. (Вот прямо сейчас Саша смотрит на дом Климовой и не знает, что это дом Климовой, что Климова – это Климова, и никогда не узнает, проходит мимо.)
– Парк-то, наверное, закрыт?
– Я знаю, где пролезть. Давай быстрее.
Они почти бегут, потуже затянув шарфы, глубоко засунув руки в карманы. Больше не будет дымной мягкости в ночах, туманное сменится ледяным. До того, как выпадет снег, всё будет чёрным и ледяным, фонари не справляются с такой чернотой.
Посмотрев на то, что получилось у Писемского, вряд ли какой другой русский писатель захочет повести своих персонажей в Дрезденскую галерею, но усадить их у костра на Соборной площади, перед памятником Ленину… тоже, знаете ли… Саша Энгельгардт представил себя таким персонажем и решительно не поверил, хотя пожалуйста: вот костёр, вот Ленин, вот собор и чёрные правительственные окна. Это отсюда несколько часов назад он бежал с таким позором, задыхаясь, а сейчас движутся фигуры на фоне пламени, зловещие вспышки освещают то одно знакомое лицо, то другое, и клумбы вокруг Ильича, полумёртвая земля поздней осени, уже, конечно, захарканы и вытоптаны.
Саша покосился на Марью Петровну. (Но в сознании некоторых людей нет слова «извините». В сознании некоторых людей нет слов «я был неправ».)
«Шпиков поймали! – ликующе рассказывал карикатурный человечек (криво сидящие очки, нос пятачком, усики) всем желающим, в том числе, увы, Вацлаву. – Смотрю: в кустах шарятся, и рожи такие – ну натурально вражеские. Я им: стой! кто идёт! А девка эта бешеная – камнем в меня, потом ногой, палкой! Ребятки, молодцы, подоспели, повязали. Я вам, товарищи анархисты, уже неоднократно говорил, что в нашей борьбе главное – дисциплина и бдительность! А вы меня слушали и смеялись!»
К Вацлаву подошёл Брукс и стал что-то шептать ему на ухо.
– Я знаю, – сказал Вацлав нетерпеливо и не снижая голоса.
– Что вы собираетесь делать? – гневно спросила Марья Петровна. – Магазины зачем громят?
– Так заведено, – сказал Вацлав. – Разъярённая толпа всегда первым делом громит винные магазины и полицейские участки.
– Я не вижу нигде разъярённой толпы.
– Вы бы лучше задали себе вопрос, кого в настоящий момент вижу я.
– Мы не шпионы, – сказал Саша. – Вы прекрасно знаете, Вацлав, кто я такой.
– Неужели?
«Я мог бы тебе кое-что напомнить, – подумал Саша. – Вот прямо сейчас, при всех. Но ты отопрёшься, и тебе поверят. Даже если я разуюсь, достану этот проклятый список и начну им размахивать. И те, кого ты назвал, будут думать, что это провокация».
– А вы, мадмуазель? Пришли с дружком повидаться? Он занят.
– Мадмуазель я или нет, – сказала Марья Петровна с достоинством, – это мой город. Нечего здесь командовать. И моя личная жизнь вас тоже не касается.
(Вот прямо сейчас, на другом краю площади, фон Плау подзывает к себе Казарова. «Это Вацлав, – говорит фон Плау. Он смотрит на Казарова, но разговаривает сам с собой. – Вацлав, больше некому. Лихач слишком тупой, Посошков слишком трусливый. Больше никто не знал». – «Зачем было забирать эти деньги?» – «На всякий случай. Если сегодня не выгорит, наверняка будут обыски. В тридцать четвёртой их держали в коробке от телевизора». – «…Ты кому-нибудь из них уже сказал?» – «Я скажу всем сразу. Посмотрю, как отреагируют». – «Может, лучше пока не говорить?»)