Эта страна - Фигль-Мигль 3 стр.


– …А с вами, клоунами, споры по теоретическим вопросам невозможны. Потому что это каждый раз переходит в драку!

– Товарищи!

– Господа!

Ошеломлённый, Саша вышел покурить на задворки.

Старенький асфальт кончался за неизбежными мусорными баками. В ещё не пожухшую траву навалило ярких листьев с двух клёнов.

За клёнами лепились гаражи и сараи. Чуть дальше виднелась пожарная каланча, а чуть выше – прояснившееся бледное небо. За спиной у него была стена. Прочнейшая в мире: в пятнах исчезающей краски, в пятнах осыпающейся штукатурки. Там, где обнажилась тёмная кладка, можно было вешать табличку ad saecula saeculorum.

– В такие дни большевики ужасно некстати.

Саша обернулся, и говоривший лёгкой улыбкой – мимолётно, кротко, и почему столько смирения, столько сочувствия, – дал понять, что не навязывается, что говорил, очень может быть, сам с собою. Не вступить после такого в беседу нет никакой возможности.

– Их тоже можно понять.

– В этом и была ошибка тех, кто так думал.

Определяя возраст, Саша обнёсся на десять лет: Иван Кириллович Посошков был не многим старше его самого. Да, седой, и с сильной проседью в аккуратных усах и бородке. (Внешность: волосы острижены так коротко, что стоят ёжиком, не скрывая идеальной формы череп и плотно прижатые к черепу уши. Глаза, рот, нос – всё крупное, но необыкновенно, непривычно правильное. Взгляд прямой, открытый, при этом без угрозы или вызова. Глаза серые. Одежда тщательно застёгнута – рубашка, скверный пиджак. И очень красивые, хорошей лепки, руки.) Он выглядел как старорежимный старик с фотографии. Как старорежимный старик из произведений искусства.

– Вы здесь..?

– Нет, что вы, это так, для души. Хочется чего-то культурного. Я экономист. Учился во Фрайбурге, у Шульце-Геверница.

Саша тотчас проникся жалостью к человеку, который в поисках чего-то культурного пришел на доклады о постструктуралистских теориях текста. Про Шульце-Геверница, о котором доцент Энгельгардт слышал впервые в жизни (Фрайбург показался знакомым, но только потому, что Саша перепутал его с Марбургом), сказано было с твёрдой гордостью. Разве они не приучились скрывать связи за границей? Или профессор Посошков погиб достаточно рано, чтобы не пропитаться унижениями и страхом? Каким макаром спросить человека, в каком году того поставили к стенке? Сомнений в том, что Посошков «из этих», у Саши не было.

Большую часть рассказа он пропустил, по привычке занятый в разгар беседы собственными мыслями.

– … он состоял ещё в РФО…

– Это то, откуда Розанова выгнали?

– Так вот что запомнилось… Да, там. Потом в Вольфиле…

– Это та, где Андрей Белый?

– Борис Николаевич неприятный человек, не могу спорить. Но реальное философствование… само по себе неприятно и делается неприятными людьми.

«Белый пьянел с первой рюмки, – всплыло в Сашиной памяти. – Пить с ним было так же тяжело, как разговаривать».

– Но зачем столько болтовни?

– То, что делал Сократ со своими учениками, тоже ведь болтовня, – с извиняющейся улыбкой сказал Посошков. – Наша жизнь… способствовала.

«Страшную школу прошёл Андрей Белый: он вырос в профессорской среде».

– Да, – сказал Саша, – Серебряный век.

– Серебряный век? Не такой уж я старый, чтобы быть современником Фета и Полонского.

– Мы так называем философское и художественное возрождение в начале XX века. Знаете, символизм, Блок…

– Любопытно. Кто же нас так назвал?

А действительно, кто? Блок-то, похоже, и не подозревал, что живёт и творит в Серебряном веке. Просто вот так укоренилось: Пушкин – золотой, Блок – серебряный.

– А Фет тогда какой?

– И Фет золотой.

– …Это как-то обесценивает золото.

Саша тем временем обнаружил, что ни о чём не хочет спрашивать. На лицо ему попала летящая паутина, и он её без раздражения смахнул. Прямо на глазах медленные листья пустились в путь; потом они долго шевелились в траве, укладывались поудобнее, как зверьки или мысли. Пожарная каланча стояла незыблемо.

– …Товарищи из ИКП тоже, вероятно, считали себя учёными.

– Простите?

– Институт красной профессуры. Семинаристы в марксистских намордниках.

Знаток эпохи тут же бы смекнул, что имеет дело с народником. Ретрограды мало интересовались теорией Маркса, да и вязли в ней, как в болоте, – ретроградам вообще не полагается знать такие вещи и обижать семинаристов, – а вот социалисты и все сочувствующие реагировали исступлённо.

Нетерпимость, взаимная боязнь оскоромиться, драки анархистов и членов РСДРП и цюрихский погром 1912 года, когда эсеры избили социал-демократов с криками «бей жидов», составили запоминающиеся страницы отечественного революционного движения.

(А для социал-демократов каждый эсер был «господин такой-то», и на общих митингах, чтобы не позориться, приходилось прибегать к формуле «товарищ по революции».)

Доходит до чего: годы и годы спустя, когда уже всё, как сказал Брукс, было просрано, Иванов-Разумник, говоря о марксистах, непременно ставит их специальность в кавычки: марксистский «литературовед» А. Лежнев (например), пресловутый «очеркист» Мих. Кольцов… а ведь Кольцов действительно очеркист, и Лежнев – очень неплохой критик; и, может быть… «всезнайство, принципиальность и непомерный апломб», так характеризуют Разумника Васильевича доброжелатели… может быть, поостеречься бы ставить других в кавычки человеку, который в войну оказался на оккупированной территории, хлопотами жены, нашедшей у себя немецкие корни, перебрался в Германию и – подчёркиваем дату – в 1942–43-м в течение года публиковал в берлинской русской профашистской газете «Новое слово» свои трагические очерки о судьбах (тюрьмы и ссылки) писателей в СССР.

Саша ничего такого не знал, и было ему не до того: он мучился, решая, какой должна быть его следующая реплика. (Печальный выбор между тупым вопросом «как вам у нас понравилось?» и жалобным «мы не такие ужасные, как кажемся». Или вот ещё: «Как вы устроились?» – спросить, будто на курорте, в санатории на отдыхе.) В итоге он сказал:

– Марксизм – не преступление. Коли люди марксисты, это ещё не значит, что они преступники.

– Возможно, – сказал Посошков. – Не хочу сейчас спорить. Вы не всех увидели.

Вечером Саша улизнул с посиделок и пошёл в гостиницу короткой, как он предполагал, дорогой – той же самой, которая при дневном свете выглядела надёжно и безопасно. Однако после захода солнца Филькин преобразился. Грянул город о землю, сбросил асфальтовую шкурку – и вот не город встал, а тёмный лес.

Трое вышли из-за угла, трое в кепках и кирзовых сапогах – тех самых, что внезапно разонравились министерству обороны, но в больших количествах находились на складах. И такие они были, такие… не то чтобы вышли конкретно грабить или конкретно насиловать, редко кто выходит из дома с намерением пойду-ка я, типа, кого-нибудь ограблю и снасилую… не то чтобы грабить и насиловать, а вот так, побезобразничать… отвести, как говорится, душу. Вот, всего-то в двух шагах от исправного фонаря, доцент Энгельгардт лезет в карман за огоньком («огонька не найдётся?») и вот он уже лежит, его дыхание притаилось в укромном углу организма, а рассудок пишет последний рапорт: «дело плохо».

Внезапно руки, потянувшиеся обшарить его карманы, куда-то пропали, страшные грубые голоса превратились в жалкие, тоненькие, и Саша понял, что бьют уже не его, – хотя он ещё полежал, как от ударов, прикрывая от криков голову. Наконец его рывком поставили на ноги.

– Высморкайся.

Саша высморкался в пальцы и поднял глаза на своего спасителя: мужчину сурового и крепкого.

– Расправа.

– Над кем?

– Фамилия у меня такая.

– Очень подходящая, – сказал Саша вежливо.

– Да не, я добрый. У тебя что, платка нет?

Не дожидаясь ответа, Расправа полез в карман кожаной куртки и достал пачку салфеток.

– На, оботрись.

– Спасибо.

Пальцы безобразно выплясывали и не гнулись, как от холода. Влажная салфетка соскальзывала. Расправа стоял рядом и аккуратно, не торопясь, полировал золотую печатку на среднем пальце – такую огромную, что её вполне можно было использовать вместо кастета.

– Люблю, чтобы от вещи вес был в руках.

– Штангистом хотели быть? – (Глупая, неловкая шутка. Это всё стресс.)

– Ну типа. А ты?

– Я хотел быть кем-то стóящим.

– Получилось?

– Нет.

– Бывает. Ладно, пошли.

– Куда?

– Куда-куда, в гостиницу.

– Я не такой, – прошептал доцент Энгельгардт.

– Какой «не такой»? Не живёшь в гостиницах? Я же вижу, ты не местный. А гостиница здесь одна приличная. Дедукция. – Расправа хохотнул. – Я тебя там видел. В лобби.

– О! понятно. А вы..?

– Приехал по бизнесу.

У Саши достало ума не спросить: «По какому?», не сказать: «Оно и так видно». Он ещё разок сказал «о!».

Центральная гостиница Филькина не походила ни на казовый отельчик из отечественных сериалов, ни на адские руины из отечественного арт-хауса. (Россия вообще не похожа на изображаемую Россию, на своё отражение в кривых и некривых зеркалах. Может быть, не только Россия. Может быть, что угодно, поднеси к его носу самое честное, самое научное зеркало, отобразится не лучшим образом.) Гостиница, одним словом, называлась «Престиж» и имела в распоряжении одноместные номера «люкс», удобства в номерах, молодого менеджера, заставлявшего персонал в служебных разговорах называть постояльцев гостями, и что-то вроде лобби, куда планировали провести Интернет, а по утрам подавать завтраки, но пока что постояльцы (гости) собирались там вечером ради огромного телевизора. Деловых, как мечталось менеджеру, встреч в лобби никто не проводил: то ли дел не было, то ли бизнесменов.

– О! понятно. А вы..?

– Приехал по бизнесу.

У Саши достало ума не спросить: «По какому?», не сказать: «Оно и так видно». Он ещё разок сказал «о!».

Центральная гостиница Филькина не походила ни на казовый отельчик из отечественных сериалов, ни на адские руины из отечественного арт-хауса. (Россия вообще не похожа на изображаемую Россию, на своё отражение в кривых и некривых зеркалах. Может быть, не только Россия. Может быть, что угодно, поднеси к его носу самое честное, самое научное зеркало, отобразится не лучшим образом.) Гостиница, одним словом, называлась «Престиж» и имела в распоряжении одноместные номера «люкс», удобства в номерах, молодого менеджера, заставлявшего персонал в служебных разговорах называть постояльцев гостями, и что-то вроде лобби, куда планировали провести Интернет, а по утрам подавать завтраки, но пока что постояльцы (гости) собирались там вечером ради огромного телевизора. Деловых, как мечталось менеджеру, встреч в лобби никто не проводил: то ли дел не было, то ли бизнесменов.

Саша и Расправа посмотрели на комиков, которые всё время смеялись сами, исполняя роль закадрового смеха (освобождали они зрителя от этой повинности или подавали ему пример?), потом – аналитическую передачку про выборы и другие наши несчастья, ещё потом – финал плоского узколобого фильма для широкой и глубокой аудитории и его обсуждение в интеллектуально-аскетичной – не понимать превратно – студии. На этом месте Саша, перенёсший шутки и аналитику, поглубже вжался в мягкий удобный диван. В лобби было полутемно и пусто, телевизор мерцал исправно, щегольски, равнодушный к кипящим в нём страстям. (Если они кипели и если это были страсти.) Участники дискуссии сидели в телевизоре, как в надёжной клетке. Большинство Саша хорошо знал по именам, а двоих – лично.

– Что ты так смотришь?

– Я не смотрю, я просто не закрыл глаз.

– Но ведь хвалят же, – сказал Расправа.

– Хвалят, потому что боятся прослыть некультурными дебилами.

«Сто тысяч искусствоведов, занимавшихся итальянским Возрождением, так и умерли, не съездив в Италию!» – выкрикнула из телевизора бодрая старушка.

– На хера вообще столько нужно, – отстранённо сказал Саша, – на одно-то Возрождение. А во-вторых, нельзя же так простодушно показывать, что судьба ста тысяч искусствоведов тебя заботит больше судьбы десяти миллионов доярок. – Он посмотрел, как Расправа, перед тем как налить в стакан воду из бутылочки, протирает его отглаженным носовым платком. – Интеллигенция горюет только о себе. Как было плохо в СССР писателям, как было плохо искусствоведам… И не так уж плохо, если прикинуть размер дарования к размеру московской прописки.

– Как-то вы недружно живёте. Не по-хорошему друг к другу.

– Кто «мы»?

– Ну как, ты сам сказал. Интеллигенты.

– Ха! – сказал Саша. – Ха! А вы, бандиты, дружно?

– С чего ты взял, что я бандит?

– Глаза-то у меня есть.

– Меньше телевизор смотри, глазами-то.

– Я вообще не смотрю телевизор, – оскорблённо сказал Саша. И подумал о всех своих знакомых, которые тоже вообще не смотрели, но, судя по издёвкам и шуткам, были прекрасно осведомлены насчёт контента.

Расправа зевнул.

– Устал я, как сивка-бурка.

– Как савраска.

– Что?

– Ты хотел сказать: «Устал как савраска».

– А сивка-бурка, по-твоему, не устаёт?

– Он устаёт от другого. На нём, по крайней мере, не пашут. Это же богатырский конь. Богатырские кони питаются огнём, горячими угольями; пьют с хозяином из одной чаши.

– А савраска?

– А савраска – крестьянский, мужичий. Заморенная кляча, которую бьют по глазам.

– И я, значит, похож?

Саша смешался.

– Я согласен, что сам ты сивка-бурка. Но говорить нужно «устал как савраска».

– Не понял, почему. Как ты насчёт бильярда?

– Нет, – сказал Саша, – я спать пойду. Простите, если не так сидел и не то говорил.

Попав в номер, он поискал отсутствующий Интернет, потосковал ни о чём, полистал собственный завтрашний доклад… зря он это, тут бы не поправки вносить, а в печку всё разом, в печку… полистал доклад и, как впервые, оглядел комнату. Она была не убогой, а никакой – такой, какую ждёшь от гостиниц, перестав верить в отель «Бертрам». (Вот только что, в рекламе, ему предлагали «чипсы со вкусом холодца с хреном», а это, стало быть, была казарма со вкусом отеля.) Горячая вода, чистый санузел и непродавленная кровать его никак не воодушевили. Кто сделал так, что приходится выбирать между горячей водой и индивидуальностью?

И как заставить себя увидеть в горячей воде нечто большее, чем горячую воду?

Он всё же попытался. Он сказал себе, что, очень может быть, какая-нибудь древняя бабка, ветеран войны или труда, тащится сейчас с ведром на колонку, ещё у кого-то нет крыши над головой, в конце концов, профессор Посошков, ученик Шульце-Геверница, сидит в каком-нибудь общежитии на какой-нибудь раскладушке, – стыдно, доцент Энгельгардт, стыдно, совсем зажрались. Но ему не было стыдно, он слишком устал. Для того, чтобы стыдиться, тоже нужны силы – и немалые.

Этажом выше над ним, в точно таком же номере, полковник Татев лежал в одежде поверх неразобранной постели и смотрел в потолок. На тумбочке, рядом с телефоном и бутылкой минеральной воды, была брошена раскрытая аптечка: красивый кожаный пенал, полный соблазнительного блеска ампул, таблеток типа трамала и сомнительно упакованных порошков. Прямо на столе стоял чудесный коричнево-рыжий саквояж с крепкими ручками и двумя блестящими латунными замками, с которым полковник ездил в командировки. В саквояже, помимо трусов и прочего, обычно лежала какая-нибудь странная книжка – на этот раз «Политические сочинения» Эрнста Никиша. (Тот человек, о котором Эрнст Юнгер сказал: «Он так глубоко страдал от того, что на его глазах надвигалось на страну, что ему было не до страха».)

А в телефоне скапливались неотвеченные звонки.

Деловой человек, турист, путешественник приезжают в Петербург или Москву и в первом же газетном киоске приобретают карту, на которой город лежит понятным, подробным скелетом: кости и сочленения улиц, вены рек, станции метро. Случись что, или погода будет благоприятная, запросто дошагает приезжий куда надо, не растерявшийся и внимательный к очарованию повседневной жизни.

Но кто станет чертить общедоступные карты для Филькина и ему подобных городков и селений? Местным ни к чему, а для неместных существуют таксисты. Даже у Саши за пару дней сложилась в голове опрятная схемка, дорога от гостиницы до библиотеки и двух кафе. Но он не хотел идти этой дорогой. (Стоило вспомнить – и все синяки тут же послушно откликнулись.) Он прикинул так: выйти к реке (где должна находиться река, он представлял) и повернуть налево. К мосту, через который он всё время ходил или ездил. От которого два шага до соборной площади.

Жители Петербурга излишне полагаются на своё топографическое чутьё. Им кажется: куда ни пойди, обязательно выйдешь на какую-нибудь набережную или любой из центральных проспектов – строгих, стройных. Ведомый чутьём, Саша очутился на улице до того кривой, каких, ну ей же богу, не видел. (Ну видел, видел. В Италии.) Вдобавок она почему-то стала карабкаться вверх. Ещё поворот – и путник обнаруживает себя в гуще частного сектора: цепные собаки, дома-единоличники за заборами. Или подпираемыми кустами смородины изгородями. Или железной сеткой, которую грозно оплела ежевика.

Саше казалось, что он уже узнаёт каждого второго встречного. Выискивая опасливым взглядом кепки… невозможно не вспоминать: как они подошли, руки в карманах, и глаза, были же там под козырьками кепок какие-то глаза… выискивая взглядом кепки, он неожиданно увидел на противоположной стороне улицы Расправу. Облокотившись, тот разговаривал поверх калитки с хозяином двора, усатым, бравым пузаном в майке и подтяжках. (К подтяжкам крепились щедро широкие джинсы. Но всё равно именно подтяжки были средоточием, сердцем картины: сверкающие, сияющие, как орифламма, как царские бармы.) День начинался ясный, тихий – и есть, конечно, бодрящая свежесть в таком вот русском утре на закате сентября, – но для майки было всё же чересчур. Под толстой спокойной рукой всё было самое простое: деревянный штакетник, калитка из тех, что запираются проволочкой, никаких железных ворот и засовов, – но сам дом, видневшийся сквозь меркнущую зелень, был двухэтажный, кирпичный, насупленный. Саша счёл за лучшее (что ему сразу представилось: штрафы и протори? делёж тёмных денег?) пройти мимо, гадая, часто ли деликатность выглядит со стороны свинством. Но Расправа его, кажется, не заметил.

Очень кстати под ногами оказалась каменная, крымского совершенно вида лесенка, меж стен ежевики, внутри запаха от упавших, никем не убираемых листьев. Саша спустился и, облаиваемый людьми и собаками, продрался наконец по тщательно запрятанной среди заборов тропочке к спасительной воде. Мост, действительно, был совсем недалеко. Противоположный берег, дикий, обрывистый и опасный, с многообещающим хулиганским прищуром смотрел через тёмную узкую воду на чистенькую, пустенькую набережную, опрятные особнячки. Не зная, Саша прошёл мимо управления ФСБ и даже мазнул ненаблюдательным одобряю щим взглядом по неброскому домику.

Назад Дальше