– Я ученик профессора Переверзева!
– У профессора Переверзева нет учеников! Вы все его предали!
С невесть откуда взявшейся прытью Саша увернулся от брошенной не в него пустой пластиковой бутылки и прошмыгнул внутрь. Уж чего он не хотел, так это чужих разборок на пороге. Взволнованные люди и огромность их обид ещё никогда не приходили с оливковой ветвью, и только пока они сводят счёты друг с другом, мы получаем передышку.
В библиотечном информационном центре на первом этаже царило оживление. Все (числом три) казённые компьютеры были заняты, и ещё человек десять, листая журналы и книжки, явно дожидались своей очереди. У окна сидел с собственным ноутбуком давешний блондин в сапогах, и Саша содрогнулся, по дороге к газетной стойке услышав, как тот мурлычет под нос низкопробную песенку из репертуара, о пристрастии к которому не осмелится заявить ни один интеллигентный человек – особенно с тех пор, как дурной вкус превратился трудами креативного класса в политическое преступление. Проклятый эсэсовец предсказуемо был в ладу с собой и миром.
В пачке свежих газет Саша отыскал местную. (Нет, она называлась не «Филькина грамота».) Газетка была смешной и боевитой – куда смешнее и бойчее анемичных петербургских газет, с одинаковой тоской писавших о футболе и балете. В ней не боялись смелых беспочвенных прогнозов, лёгкого шантажа и криминальной хроники. На первой полосе помещались парадные, идеологически выдержанные фотографии и высказывания мэра, а на третьей тот же мэр, в липнущем пуху иносказаний и околичностей, представал потешным держимордой – бука и долдон, – словно силы, формирующие бюджет цветущей сложности, ухитрились сэкономить, вместо двух газет, государственной и оппозиционной, издавая одну, и государственную, и оппозиционную, и затея прошла на ура, как нельзя лучше отвечающая народному юмору. А главным для читателей и журналистов оставались аполитичные пересуды, расписание рейсовых автобусов и обширная рубрика «сад-огород».
Видное место занял отчёт о продолжающемся расследовании аварии, в которой неделю назад погибли управляющий местной сетью ювелирных магазинов и пара человек по мелочи.
Авария наделала шума. Во всей истории, кроме плохих дорог и алкоголя, было что-то ещё, мрачное, загадочное, о чём не говорилось прямо, но что сквозило в деталях биографии погибшего, в пересказе слов следователей и чиновников, в том, с каким нажимом писалось – или умалчивалось, тогда нажим парадоксально возрастал, – о магазинах «Алмаз». Саша почувствовал себя смышлёным иностранцем, который всех намёков не понимает, однако их видит. Главный намёк (самый толстый, самый мрачный) понял и он: из разбившейся машины управляющего пропали деньги. Очень много денег. Очень, судя по всему, грязных.
Доклады, свой и чужие, в очередной раз показались ему фабрикой – но только не по производству бумаги, а по её жеванию. Он едва не задохнулся, зато принял решение отыскать профессора Посошкова и повести его обедать. Но профессора что-то нигде не было видно. Саша опросил всех слав и вадиков и обнаружил, что коллеги – ну совсем! – не горят желанием общаться с воскрешёнными. Никто не хотел испытывать себя в беседе с учёными ещё той легендарной закалки либо – прошу покорно – повстречать собственного двоюродного дедушку, коммуниста и пасквилянта, активиста РАПП, автора равно гадких стихов и доносов. (В шкафах у интеллигенции полно таких родственников, которым действительно открутили в тридцать седьмом голову, но вот только слишком многие тогда же вознесли по этому поводу беззвучную благодарственную молитву, слишком много горя, грязи, разбитых жизней ползёт за двоюродным дедушкой смрадным шлейфом… потянешься в шкаф за парадным мундиром, а там не мундир, а скелет.) Почему должен честный постструктуралист краснеть и стыдиться? Знаток права, ценитель актуальных художественных форм? Тот, в конце концов, кому должны страна, история и в особенности государство. Дедушка был не такой. Дедушки, возможно, и вовсе не было.
Так что славы и вадики подчёркнуто держали дистанцию. И с Сашей они разговаривали, пытаясь вразумить. Они говорили, что воскрешённые надменны, не идут на контакт, поглощены прошлым, враждебны к настоящему. «Эти люди не могут принять будущее, которое в очередной раз оказалось не таким», – сказал Слава. (А ты? подумал Саша. Ты ведь тоже не можешь. То прошлое, которое к тебе пришло – оно, что ли, такое?) Как бы там ни было, будущее и прошлое не нуждались друг в друге.
Но противоестественно и уродливо приняли форму общего настоящего.
– Саша, вы уже видели новый пост Барабанщика?
«Нет, и не увижу, не хочу видеть; отстань, отстань, оставь меня в покое».
– Не успел. Что-то интересное?
– Очень смело. – «Я давно перестал понимать, что вы называете смелостью». – Назвал все вещи своими именами.
Человек, о котором шла речь, как-то выпрыгнул совершенно ниоткуда – и хотя назывались самые разные шкатулки и коробочки, вплоть до той самой, настоящей ясности не было. Прозвище «Барабанщик» звучало позитивно, даром что пустил его кто-то из врагов и с намерением очернить, намекая на позабытые процессы, в ходе которых тогда ещё не столь яростный оппозиционер излишне охотно давал показания… ну и коза из поговорки топталась на заднем плане. Но теперь, отяжелевшее яростью, оно очень даже звучало, чудно подходило к резким лозунгам: «Вылезай! Предъявляй!», «Займи позицию!», «Не продлевай режиму жизнь», – такое храброе гудение барабанов (как перед боем), тревожное и угрожающее (как перед казнью). Барабанщик был харизматичен, неустрашим, исключительно неприятно выглядел (и вообще внешне, глазами и складкой жестокого рта, был похож на отличника боевой и политической подготовки) и недавно сказал то, на что не осмелилась ни одна политическая партия: режим поднял мертвецов в последней попытке устоять.
– Я вот только не понимаю, – осторожно сказал Саша, – теперь-то он что предлагает? Не назад же их закапывать?
– Со временем это как-нибудь разрешится! Сейчас важно обозначить позицию.
– Но обозначив позицию, придётся ведь что-то делать?
– Сашенька, никто вас лопатой махать не заставит. Наше дело – осмыслять, разъяснять и истолковывать. – («А, так кому-то лопату всё же дадут».) – Коль скоро произошла подмена ценностей, мы скажем о подмене ценностей. Власть использует мёртвых в своих целях – («мы их, что ли, не использовали?»), – под вывеской, разумеется, спасения отечества… и даже, к сожалению, гуманизма. Но поднимать при этой власти мёртвых – это хоронить живых. Мы обязаны сказать… – («Не знаю, как сказать. Кому сказать».) – Саша..?
– Да, – сказал Саша. – Да, безусловно.
– Осторожнее!
На этот раз доцент Энгельгардт взбунтовался. То есть он уступил дорогу, принёс извинения, но в спину сердитой девушке с пачкой книг сказал:
– Вы всегда такая злая, Марья Петровна?
Отчасти отечески, отчасти игриво. (Помогай ему Бог; он не силён в этих играх.)
– Я здесь работаю.
Это прозвучало как ответ на вопрос, как достаточное и разумное объяснение. Удивительное объяснение, как ни взгляни.
– Я думал, работа в библиотеке делает добрее и мягче.
– Думать все мастера.
– В любом случае, спокойнее.
Марья Петровна поставила книги на ступеньку лестницы. (На этой лестнице, такой широкой и барской, где сидели – сказать бы «в засаде», но разве они прятались – все его мучения, мильон терзаний… вот следы и запах… Не здесь бы заводить интрижку. Не ему. Но он и не хотел.)
– Собственно, почему?
– Книги, – сказал Саша, – аура. Эманации. Облагораживающее воздействие греческой грамматики. Кстати, у вас есть?
– Да. Что у нас есть, так это греческая грамматика.
Почуяв её необъяснимый, но нешуточный гнев, он тут же сменил тему: похвалил Филькин, похвалил здание библиотеки, похвалил лестницу (проклятущая!), а заодно ввернул свой вопрос про Посошкова.
– Воскрешённый? Зачем они вам понадобились?
Что ответишь: как разговорился подле мусорных баков с загадочным красивым господином и хотел бы продолжения. Да, попробуй, скажи: через полчаса все знакомые напишут в своих микроблогах, что имярек совершил каминг-аут – а самые противные (зачёркнуто: пидоры) явятся пожать руку лично.
И не впервые он почувствовал холод и скаредность жизни, не признающей иных форм любви, кроме сексуальной, и интереса – кроме взаимовыгодного; ущербность общества, поощряющего (но зато как) только такую близость, которая утоплена в перинный эпитет «интимная», в самом медицинском и судебном понимании слова; ощутил, как убог и скособочен этот мир, при всех его соблазнах и широте терпимости (не они ли всё скособочили, навязываемые соблазны и обесцвечивающая их терпимость), – словно щёки ободрало наждачным дыханием духа времени. Если бы его спросили, в чём дух нашего времени состоит, он мог ответить: в запрете на тайны. В непозволении быть изгоем – потому что в каком бы извращении ты ни схоронился, тут же, даже в России XXI века, при всех её, относительно цивилизованного мира, плюсах, найдутся единомышленники и соответствующий сайт. Найдётся также сайт для тех, кто ненавидит сайты.
– Да так, справки кое-какие хотел навести. Он со многими тогда встречался.
– Читальный зал на втором этаже, – сказала Марья Петровна хмуро. – Там в углу стенд. Они на нём оставляют записки, координаты. Не надо бы вам.
В читальном зале в углу, спиной к миру, рапповский дебошир говорил по мобильному телефону. («Надо подумать? А чего тебе думать? Ты сам-то не знаешь? Да, наконец, мы коммунисту можем дать такое простое поручение?») Когда Саша с извинениями стал протискиваться к стенду, он замолчал, отпрянул, но далеко не ушёл.
Саша пытался разобраться в море бумажек, и все они были адресованы не ему: и сложенные записочки с именами, и открытые обращения к группам лиц. И всё это время он чувствовал, как в спину ему вперяется… какое уместное, точное слово; хорошо бы про работу дрели так говорить… в п е р я е т с я взгляд.
«Прошу откликнуться всех, кто имел отношение к РСПКП…»
«Свободная ассоциация анархистов города Филькина приглашает…»
«Товарищей по СО восьмое спецотделение…»
Вперемешку теснились участники дела РНП, члены ЦК ПЛСР, троцкисткое подполье и «Правый уклон», Вольфила, Креаторий биокосмистов, Свободная трудовая церковь, Комитет спасения родины и революции, РHCMA, объединение «Перевал», анархо-подпольники, «Штаб действия и исполнения».
На видном месте висела листовка:
ДУХ РАЗРУШЕНИЯ – ДУХ СОЗИДАНИЯ
Львы Анархии! Разбейте клетки!
Короли углов! Обитатели подвалов!
Революционеры! Создайте Дружины Ужаса!
– Под анархическими принципами индивидуалистический и хаотический элемент разумеет разгильдяйство, распущенность и безответственность.
– Простите?
– У меня-то зачем прощения просить, – сказал рапповец. Он шагнул вперёд, резким движением сорвал листовку, скомкал и бросил на пол. Да, прямо на пол, под ноги. – С вас народ спросит.
«С каких это пор товарищи из РАПП взялись думать о народе?» – спросил бы Саша, имей он более полное представление о родной истории. В России и сейчас, и сто лет назад словом «народ» можно заткнуть почти любую глотку – но только не в двадцатые годы, и только если речь не идёт о пролетарских писателях. Советского народа до сталинской конституции ещё не существовало, формула «трудовой народ» неизбежно включала в себя проклятое русское крестьянство, а народ как народ, совокупность лиц всех классов, граждан и обывателей… пролетарские писатели сказали бы, что не бывает такого народа, как не бывает родины «вообще». («Мне странно, что родился я в той прошлой “родине” позорной», так они писали; есть подозрение, что так они и думали.)
В случае с литературой оптимизм вражды и насилия перегорел, не дав результата. Победоносным пролетарским писателям не хватило одного: таланта. Идеологам РАПП казалось, что можно взять писателя-середняка, призывника, рабфаковца как материал, великое наследие (ведь это их лозунги: «живой человек», «срывание масок», «учёба у классиков») как инструмент, и их, идеологов, как демиургов – и всё пойдёт. И всё пошло наперекосяк: их боялись, но презирая, а единственный не канувший в Лету рапповский писатель, про которого никто и не знает, что он рапповский, – это Александр Фадеев.
– Ничего, товарищ. Мы вас приведём в чувство. – Рапповец резко (всё-то он делал резко) протянул руку. – Брукс.
И Саша эту выкинутую, как нож, руку пожал.
– Пожалуйста, не надо меня никуда приводить.
И чтобы сменить тему – да, чтобы сменить тему, и лишь самую малость из любопытства, Саша спросил:
– А что там такое с учениками Переверзева?
Валериан Фёдорович Переверзев не появится на этих страницах. Он умер в 1968 году, восьмидесяти пяти лет, в которые поместились и шесть лет заключения и нарымской ссылки при старом режиме, и восемнадцать лет советских лагерей.
Профессор Переверзев был марксистом до и после революции, основателем и вождём принципиально новой методологической школы, плехановцем, модным профессором в МГУ и кумиром красных приват-доцентов; человеком, который написал: «В произведении нет никаких идей, есть образы», а теорию социального заказа высмеял с довольно специфических позиций.
Дискуссию о «переверзевской школе» затеял в 1929 году Луначарский, а поддержал Авербах, и по её итогам группа Переверзева распалась. Большинство, признав свои ошибки под давлением партийной критики, попросилось в РАПП, куда их приняли после публичного отречения от учителя («…в переверзевской концепции есть ряд таких очень существенных положений, которые, являясь неверными и чуждыми марксизму-ленинизму, неизбежно кладут отпечаток меньшевизма…»). Сам Переверзев ни в чём не раскаялся и свои взгляды защищал в полном одиночестве, но мужественно. (Современник сообщает, что профессор был абсолютно лишён чувства юмора; очень похоже на то, что именно этот изъян способствует нравственной стойкости.) Когда Ермилов по горячим следам писал о «методологии меньшевиков-вредителей», это больше соответствовало сути дела, чем позднейшая формула «троцкистско-переверзевская агентура». (Взбесила она человека без чувства юмора? будем думать, взбесила.)
Посадили его только в тридцать восьмом, после разгона РАПП, после окончательного падения Авербаха. Вернувшись в 1956-м в Москву, он занялся древнерусской литературой, к которой уже не применял свой знаменитый социологический метод.
– Сущность врага в том, что он враг, – сказал Брукс. – Нутра не перекуёшь. Происхождение не поменяешь.
– Но у Ленина происхождение тоже…
– При чём тут Ленин?
У него ожил телефон; зачастил голосом русского протестного рэпа. Брукс отрывисто сказал: «Занят, перезвоню», – и вновь повернулся к Саше.
– Ты-то кого ищешь?
Саша превозмог себя (куда он только ни глядел, разговаривая с людьми, лишь бы не), посмотрел повнимательнее, и ему показалось, что у Брукса непроницаемые глаза. Как нарисованные, например, дверь или окна; стучи не стучи, прижимай нос вроде как к стеклу – это не дверь и не окно, это стена. А то, можно подумать, легко читать в глазах, как в распахнутых душах. Светло-карие, небольшие – вот что он смог сказать по итогам чтения.
– Вряд ли вы его знаете… только не сердитесь, пожалуйста… Я ищу Ивана Кирилловича Посошкова.
– Чего сердиться? Знаю я Посошкова. Живёт в соседней комнате.
– Он здоров?
Брукс что-то быстро обдумал.
– Хочешь навестить? Я и сам домой собрался. Берём мотор, покажу.
Все знают о вражде МВД и органов госбезопасности. Органы договорились уже до того (под запись, но на условиях анонимности), что у них с милицией «сословная несовместимость»: начальник ОБЭПа, надо понимать, пьян, вонюч, плохо выбрит и насквозь коррумпирован, а чекист на параллельной должности свеж, строг, подтянут и имеет за душой только зарплату и портрет Феликса. Хам и белая кость. Быдло и офицер. Человек системы и человек чести. Тот, кто берёт сам, и тот, у кого все берущие под контролем. То-то был праздник у майора из УВД… Саша Энгельгардт не сразу узнал бы в милицейском майоре типа в подтяжках; таково воздействие формы на штатских… то-то был майору праздник, увидеть в своём кабинете полковника Татева и его удостоверение. От собственных бумаг подняв глаза.
Выслушав вопрос, он для порядка стал всё отрицать.
– Ну, чистая авария. Ездят как уроды.
– И не стреляли?
– И не стреляли.
– А деньги куда делись?
– Это какие ж деньги?
– …
– Знаешь, что интересно? От хозяев этих денег ко мне уже приходили. Так что ты, получается, сам от себя.
– Нет, я от государства.
– От государства пришёл бы Наркоконтроль.
– Я не за баблом, – сказал полковник. – Я за тем, кто его взял. Кстати, сколько… эти хозяева… задекларировали?
– Два лимона. Понимаешь? Пойми, здесь Филькин. Никто не рискнёт. От двух лимонов баксов геморроя больше, чем удовольствия.
– …Так уж и никто.
– Даже, например, межпартийная БО?
– Что за межпартийная БО?
– …
– Террористов вы должны курировать.
– Мы курируем всех. Толку-то.
– …Странный ты, Татев. Почему ко мне пришёл, а не к своим?
– Люблю, чтоб из первых рук.
– Не такие уж мои руки первые.
– …
– Не они это. Налёт на магазин – одно, а наши тонкости знать – совсем другое. Кстати, зачем бы им тогда этот налёт вообще понадобился?
– В ваших тонкостях разобраться – не Москву построить. Им могли и помочь.
– Кто?
– Говорят, у дела революции много сочувствующих.
– Так ты по делам революции приехал?
– Нет. Я из собственной безопасности.
– Совсем хорошо.
– …Кстати, взяли-то вчера что? При налёте?
– А что там сейчас брать? Ювелирку взяли.
– …Ну, кто бы это ни был, накажут его всерьёз, – небрежно сказал полковник. – Особенно если выйдет так, что человек погоны опозорил. Крупные такие погоны, не нашим чета.
– …Понятно.
– Это правильно, что ты меня понял. Давай телефончик.