– И на кого он должен будет дать показания?
– Ну какая разница? Он не в том положении, чтобы перебирать. Барабань, – напевает он старый шлягер, – барабань… кстати, тебя уже допрашивали?
– Нет. Майор наш местный побеседовал…Знаешь, на чём первым делом прокалывается мужчина, когда идёт налево? Покупает себе новые трусы.
– Новые трусы нужно брать из уже купленных женой.
– Логично. Но никто так не делает.
– …Как думаешь, кто стрелял?
– Наверное, тот, кто не хочет его ареста.
– Или тот, кто об аресте не догадывался?
– Не вижу смысла.
– Его здесь и нет. Это не смысл в нашем понимании, а революционная целесообразность.
– …Не понимаю.
– Я думал, ты отслеживаешь, что в городе происходит. И в стране заодно.
– Зачем?
– Затем, что в твоём бизнесе нужно держать руку на пульсе. Ты с заменой определилась?
– Василий Иванович пока что не в гробу.
– Ho вряд ли платёжеспособен.
– И в разных передрягах бывал.
– Забудь. Всегда есть самая последняя передряга.
– Да, но как её угадать?
– …Ты к нему неужели привязалась?
– Я ко всем вам привязываюсь. По-своему.
– …
– Когда хочешь, чтобы тебе не поверили, говори правду. Лучшего способа не существует.
Пятница для Саши началась вот с чего: в дверь номера небрежно постучали, хозяйски вошли, и пухлый, бледный, отдалённо нахальный молодой человек, скороговоркой представившись, показал ему, воздевая, прозрачный пакетик с его собственной визиткой.
– Как вы это объясните?
– Это моя визитка, – сказал Саша, демонстрируя полную готовность к сотрудничеству.
– А фамилии на ней чьи?
Если бы доцент Энгельгардт в своём злополучном списке на обороте визитки перечислил всех, с кем познакомился, и ещё одного, запавшего в память, получилось бы так:
Иван Кириллович Посошков
Брукс
Кошкин
Фёдор
дядя Миша
ужасный человек в сером костюме –
так себе списочек. Поэтому назвал он только двух: Брукса и Посошкова. Брукса – без имени, но тому и одна фамилия хорошо шла.
– Это воскрешённые.
Следователь поскучнел.
– Василий Иванович никогда не занимался воскрешёнными лично. Это федеральная программа.
– Да это я, а не Василий Иванович. Я приходил спросить, нельзя ли что-нибудь сделать в смысле трудоустройства. Сто раз уже всем вам рассказывал.
«И в сто первый расскажешь», – привычно отобразилось на лице следователя.
– Почему именно эти?
– Потому что именно с этими я познакомился на конференции. Она, кстати, заканчивается.
– …Они хоть смирные?
– Очень смирные. Один профессор, другой – из писательской организации.
– Проверим… Вы пока не уезжайте.
– То есть как это? Говорю же, сегодня последний день. У меня билет.
– Трудоустраивать больше никого не хотите?
– Сами видите, как у меня получается.
Неподалёку от гостиницы, на той центральной улице, где Саша впервые увидел полковника Татева, а полковник Татев – Марью Петровну, но только если идти не к реке, а в противоположную сторону, находится самое передовое и модное кафе Филькина: современный интерьер, отличный кофе и – о да! – Wi-Fi. В небольшой элегантной вывеске с названием AMOR FATI всё было бы хорошо, но прямо под ней, вертикально вниз, примостилась реклама газированного напитка, так что выходит, что любовь к судьбе и есть кока-кола… также наоборот. Доцент Энгельгардт, которому приятно думать, что он единственный, кто понимает, в чём тут соль, смотрит на сей непреднамеренный коллаж скорее печально, чем с ненавистью: нет, он не боец; и вдобавок подозревает, что сошедшиеся под прямым углом латинская фраза и логотип всемирно известной корпорации высказывают ужасную правду.
Понесла же нелёгкая поесть гречневой каши!
Внутри кафе в дальнем углу вездесущий Олег Татев уткнулся в свой ноутбук, а из ближнего приветливо машет ещё один нехороший московский человек, Виталик Биркин… звучит это совершенно не так, как имя знаменитой актрисы или её сумочек, по-другому звучит… Биркин, специалист по семиотике, когнитивной лингвистике или ещё чему-то такому, мерзкому, гений саморекламы, предприниматель и эксперт (с упорным ударением на первом слоге), шематон, любящий щегольски сказать что-нибудь вроде «double merde» и «низкосрачка», прощелыга, не перечитывавший школьный корпус классиков со школьной скамьи, рачительный отец детей и безалаберный – культурных начинаний, попрыгун, непонятно каким шальным ветром занесённый в Филькин вместо Амстердама… Скажи уж сразу, что завидуешь.
– Доброе утро.
– О! Здравствуйте, Виталик.
– Какая необычная в провинции жизнь, – сказал этот гад, проследив, чтобы Саша не сбежал и уселся рядом. – Сперва думаешь, что никакой жизни нет вовсе, так, тление какое-то, болотное колыхание… Потом приглядишься: ноль комфортной городской среды, экологическая катастрофа на каждой помойке – а люди есть, и люди, и устремления. Хотя и прожили всю жизнь в стране рабов. С ощущением, что от них ничего не зависит и жить достойно им никогда не дадут.
– Да, – сказал Саша, – да. («Пошёл ты на хер со своей жизнью».)
– Вы домой как, через Москву? У меня завтра презентация —
– А я не еду. У меня в этом семестре всё равно окно. Поживу здесь… Меня попросили.
– О чём?
– Местная администрация вписалась в большой культурный проект. Буду курировать.
– Хорошо заплатят?
– Да. Это заказ РЖД.
Никогда раньше у него не получалось вдохновенно врать, и вдруг оказалось, что это совсем не сложно. Глаза Биркина искренне загорелись интересом, злобой и завистью.
– РЖД? Но вы-то тут при чём?
– Под руку подвернулся.
– …Ладно… как хотите… А я рад, что возвращаюсь, хватит с меня этой многообещающей грязи. Зачем ездил? Кого спасал? Сидел бы сейчас на терраске, ел рогалики с кунжутом.
– А с этими булочками что не так?
Биркин шутовски развёл руками.
– По этим булочкам сразу видно, что ничего здесь не происходит.
– То есть как это не происходит?
– Ой, я вас умоляю. Тракторист банщику под забором накостылял.
Тракторист? банщику? Почти с ужасом Саша понял, что Биркин, который только что увлечённо болтал про потенциал провинциальной жизни, не удосужился узнать местные новости; для Биркина и его друзей новостей в России вообще нет, пока те не попадут в московские блоги. Зато в Сашиной выдумке он не усомнился и с лёту её проанализировал. Дети в таких случаях незамысловато говорят: «Давай дружить». Взрослые припоминают, что у них есть ненужного для обмена.
– Знаете что, я вам оставлю свои местные контакты. Так и не успел ни с кем встретиться – одно, другое. Устаёшь от публичности.
– Понимаю.
– Ну вот… Журналисты местные, музейщики… Вот этот – краевед… А этот как затесался?.. Славные люди, с поправкой на уездность. Поговорите с ними. Вдруг пригодятся.
«Не могу. Не хочу. Не буду».
– Хорошо.
Саша не станет этим интересоваться – а поинтересуйся он, так обнаружил бы, что большинство русских художников, в его сознании безвыездно приписанных к Петербургской академии художеств, родились не прямо перед сфинксами: Верещагин – в Череповце, Шишкин – в Елабуге, Петров-Водкин – в Хвалынске, Кустодиев – в Астрахани, Нестеров – в Уфе, Врубель – в Омске, Перов – в Тобольске, Суриков – в Красноярске. Иван Николаевич Крамской вот родился в Острогожске. (Нотабене. Острогожск Воронежской области – город с 1765 года, основан в 1652-м как острог и военная крепость, население на данный момент – 33 029 человек. Имеются краеведческий музей, дом-музей И. Н. Крамского и картинная галерея имени Крамского.)
Многим будет неприятно это узнать, но огромное количество провинциальных музеев имеют датой основания 1918, 1919 и последующие годы. В основу их собраний легли коллекции и архивы из дворянских усадеб, материалы императорской Археологической комиссии, фонды фотографий. Сами усадьбы, да, сгорели – некоторые ещё в 1905 году, если на то пошло, и депутат Первой Государственной Думы кадет М. Я. Герценштейн публично называл это «иллюминациями».
Филькинскому краеведческому музею повезло трижды: в Гражданскую, когда власти сменяли друг друга слишком быстро, чтобы успеть заинтересоваться двадцатитысячной коллекцией фотографа Рутлева и парой предположительно петровских кресел; в Великую Отечественную, когда немцы не дошли до города каких-то пятьдесят километров; и в 1993-м, когда директор музея, тоже Рутлев, осмот рел с фонариком своё хозяйство, сделал подсчёты и вынес хлеб-соль молодой российской демократии.
Музей остался на плаву.
Фонды и счета за ЖКХ приведены в порядок, а здание музея регулярно латают – вот и сейчас на светло-красном кирпичном фасаде со множеством завитушек приветно горит новенькая жесть водопроводных труб. (Здание музея: двухэтажный длинный особняк выстроен по указаниям просвещённого купца в русском стиле – была такая разновидность модерна, – и это модерн с сильным уездным акцентом. А русский стиль всеотзывчивость архитектора уплотнила и чем-то мавританским в узорах кирпичных полуколонн, и чем-то слабо готическим в узких окнах эркеров, и даже – чего только не бывает – предтечей конструктивизма глядят дворовые флигельки.)
Стоит музей на небольшой площади, в которую упирается всё та же центральная улица; полковнику Татеву от AMOR FATI идти здесь два шага – он их и делает. Небольшая площадь в народе так и называется, Малая, в противоположность Соборной. Те четыре или пять переименований, приключившиеся на протяжении ста лет, филькинский обыватель не потрудился запомнить: пл. Троцкого, Калинина, Брежнева или Сахарова – народу один чёрт. Кое-кто, правда, говорит о Малой площади Музейная, а сами работники музея свою площадь называют просто площадью – но понятно, что это разговоры специалистов промеж собой, ведь, в конце концов, и служилый люд, обосновавшийся вокруг Соборной площади, от мэра до Марьи Петровны, точно так же о своей большой площади говорит «площадь», не уточняя, какая именно, ещё/опять Соборная или ещё/опять Ленина. «Ты куда? – На площадь выйду. – Тогда возьми у Ани булочек». И достойно примечания, что давным-давно не Аня сидит в киоске со свежей выпечкой, и сам киоск принадлежит заезжему татарину.
Так вот, Малая и Музейная.
Это скромная площадь. (Скромная; и не заслуживает эпитета «убогая».) Здесь нет ни скверика, ни памятника, а пустое место занимает стихийная парковка. Раньше, наверное, стояли извозчики или подводы с дровами-сеном. Полковник лишнего взгляда не бросил: оценил, и сразу в дверь.
В директорский кабинет он пошёл через экспозицию: возможно, не без цели мстительно отыскать палку-копалку. Но в залах на его пути размещалась фотовыставка.
В основном это были групповые фотографии: железнодорожное депо и его служащие, художественная выставка и её участники; заводские рабочие, награждённые серебряными цепочками за выполнение военного заказа; пожарная дружина (тридцать четыре человека в разнофасонных касках и один, надменный, в фуражке); крестьяне; земские школы и училища; демонстрации; церкви и монастыри, первые автомобили; голод, война, смерть Ленина; крестьяне, солдаты, гимназистки, физкультурники, пионеры, автомобили, противогазы, избы-читальни, стрельбища, пионеры, ещё раз крестьяне. Только крестьяне не изменились: дублёные лица и руки, как комья земли.
– Ну привет, Сидоров.
Директор музея дёрнулся, встал и тут же рухнул обратно в кресло. (Директор музея: крупный и – призажмурившись – можно даже сказать, что вальяжный. Что-то не то сквозит прорехами у этой вальяжности в подкладке, как будто когда-то давно человека били ногами, и он поднялся, подлечился, но не забыл. Служебный кабинет обставлен мебелью и вещичками из запасников… да, любопытные такие собраны мебель и вещи. В углу стоит резной книжный шкаф, стоит высокое узкое кресло с резной спинкой и на круглом столике подле кресла – бронзовый восточный божок, ужасный, с рогами, с зубами, с хвостом и острой пикой в когтистой лапище, а на стене над ним мы видим фотографию в рамке, и если подойти и приглядеться – Господи ты Боже! – на фотографии запечатлён этот самый угол, край этого шкафа, это кресло, и в кресле сидит тоненькая молодая женщина в белом платье, а божок – этот, этот самый! – присмиревшим псом примостился у неё в ногах. И взгляд, взгляд, задумчивый, печальный; человек, которого били ногами, в одном пространстве с таким взглядом неуместен, извините; то есть если бы отрубили ему, например, голову или даже расстреляли – это ничего, пустяки в данном контексте: взять этак элегантно головушку под мышку, пулевые отверстия платочками – с монограммой – заткнуть – и пожалуйста, сиди и, если сможешь, беседуй, женщины в белых платьях к такому готовы, но ногами… ногами… Подытожить: директор музея крупный, напоказ вальяжный и всему остальному, что есть в его директорском кабинете, не под стать.)
– Вы когда-нибудь оставите меня в покое? Я же всё сделал.
Полковник Татев улыбнулся и подошёл к окну.
Три поколения Рутлевых поглядывали в это окошко на Малую площадь, на те или иные события, на те или иные флаги… смерть Ленина, первые автомобили… но чаще ветер мирно ворошил пыль или свет луны ложился на синие ночные сугробы. Всю жизнь свою увидишь в десяти коленах, на этот синий снег глядя. А закончилось всё Сидоровым. Он женат на дочери последнего Рутлева и в некотором роде продолжает династию, но скудное слово «некоторый» будто в насмешку поставлено рядом с полнокровным словом «род»: в каком-каком роде? ах, в некотором! Будто пришёл кто-то неумный и недобрый и сказал: кончилось для вас время.
Рутлевы для Филькина были гербом и оберегом; каждый школьник знал, что первый Рутлев создал музей, каждый, кто был школьником в пятидесятые, помнил, как второй Рутлев, придя с войны, принял и поднял разорённое краеведение, и в горком входил – пиджак в орденах, Звезда Героя – королём к министрам; каждое нынешнее дитя уже успело узнать в своей колыбели, как в конце девяностых умирал Рутлев-ренегат, спасший музей ценою чести – и жизни тоже, потому что какой же Рутлев надолго переживёт свою честь.
Сидоров же был, есть и будет мужем Светки Рутлевой, которую в городе не любят за отказ принять налагаемую фамилией ответственность и за то, что, отрекшись от фамилии по сути, сменить её на мужнину она и не подумала, осталась Рутлевой, чтобы позорить отца, деда и прадеда. Трусы из Турции взялась возить, челночница! Теперь у неё пай в городском рынке и три магазина, а про трусы нет-нет да вспомнят, пальцем исподтишка покажут.
– Ну и хорошо, что сделал. Пригодится как запасной вариант.
– Я сотрудничаю со всеми, – поведал Сидоров потолку. – На мне музей. Как я могу не сотрудничать?
– Ты сотрудничаешь, потому что тебе нужно сплавить любовника жены. Бой-баба, у меня верные сведения?
– …Какой вы жестокий человек, Олег Георгиевич.
– Жестокий? – удивляется полковник, разглядывая божка с пикой. – Никогда так о себе не думал. Откуда у вас в Филькине этот… Вицлипуцли?
– Правильно говорить Уицилопочтли. Нет, это не Уицилопочтли. Это тибетский идам, гневное божество.
– …Он не выглядит гневным.
Что да, то да: у тибетского идама, при всех его рогах и когтях, зубастая морда скалится довольно и радостно.
– Да. У самого гневного девять голов, тридцать четыре руки и шестнадцать ног. Рутлев-Бельский, двоюродный дядя нашего основателя, собрал прекрасную восточную коллекцию. Сам в экспедиции ездил. Очень хотел открыть публичный музей, но земство тогда не пошло навстречу… А с Васей-то что теперь будет?
– Да ничего особенного. Он побежит, его поймают.
С Василием Ивановичем Сидоров в родстве именно как Сидоров: дальнее-предальнее родство, не гуще седьмой воды – и всё равно не вода. И поскольку оба принадлежат к филькинскому истеблишменту, взаимные обиды и предательства только укрепили эту связь.
– Это вы ему… устроили?
– Нет, не я.
– …
– Когда хочешь, чтобы тебе не поверили, говори правду. Лучшего способа не существует.
Сидорова – чего это он так смутился и губу прикусил? – откровенно жаль; он не худший, он вообще не плохой, судьба усадила его на чужое место, причём такое чужое, которое он всю жизнь страстно желал ощутить своим и – всю-то жизнь! – чувствовал, что нет, не своё, не станет он Рутлевым ни для этих стен, ни для тибетских идамов, ни для себя самого.
– Вася хороший человек. Он просто попал в обстоятельства. Как я, как все. Климов ваш – совсем другое дело. Его не жалко.
– Понимаю.
– Что вы там понимаете! Это не из-за жены…Он знает, что вы в городе?
– Если доложили, то знает. – Полковник смотрит на тибетское гневное божество. – Ты ведь тоже любишь запасные варианты, а, Сидоров?
Через двадцать минут он идёт по улице и объясняет своему телефону: «Почему бездействую? Очень даже действую. В ритме местной жизни. Хочу всё сделать аккуратно… А если не мешать, то и само всё сделается… Нет, зачем же до морковкина заговенья… Вот и уже…» Рядом с ним тормозит машина, и Расправа, высунувшись с пассажирского места, говорит: «Садись, поехали».
– Морковкино заговенье – это когда?
И в Филькине, и где угодно с родственниками либо считаются, либо готовы отца родного зарезать из-за трёх метров жилплощади. Василий Иванович из тех, кто считается, поэтому городскую библиотеку комплектуют неожиданными книжками, крышу ей время от времени чинят, а по случаю удачно проведённой конференции собирались задать фуршет в мэрии. Теперь-то его, конечно, отменили, но разве спровадишь гостей с пересохшим горлом? где это видано?
Библиотека сделала стол своими силами: интеллигентно выпить-закусить, поговорить о возвышенном. Щедрые дары филькинских огородов и позитивные тётки в теле пробудили хорошую часть Сашиного существа, и он оживлённо и с толком хвалил огурцы. И не придуриваясь слушал – периферийно, но очень хорошо понимая, что никогда не окажется в таких тёток власти, разве что женившись на чьей-нибудь дочери. И при этом не верится, что кто-то из них отдаст за доцента Энгельгардта дочь.
Потом он тихо слинял и бродил по библиотеке. Особняк был просторный, с непредсказуемыми лестницами и чистыми полами, и множеством помещений, в которых обнаруживались беженцы из павшего, как Константинополь, Дома культуры: шахматный кружок, исторический кружок, филателистов, дошкольного развития. Даже неуверенный хор пел где-то вдали, хотя библиотека старалась привечать тихих и не плодящих грязи: танцы и кружевницы сгинули на пути из ДК в рыночную экономику, а литературную студию, без твёрдой руки начинавшую пить и буянить, подвергли децимации.