Абуталиб просыпает табак, но все же ему удается втянуть хорошую понюшку. Он отворачивается к окошку, чтобы не видеть внука. Петь для себя! Разве это не дикость? Разве песня существует не для того, чтобы нести свою радость другим?
Постепенно старик успокаивается. Теперь самолет летит над горами. Своими ущельями и отрогами, с длинными и острыми зазубринами хребтов, горы похожи на огромных старых ящериц. С их отвесных боков и пологих склонов струятся морщины. Эти горы древние, как мир, и он, Абуталиб, чувствует свое с ними родство.
Внизу возникают аулы. Они лепятся по склонам, как птичьи гнезда. Серебрится толстый жгут реки. Вода сползает по ущелью, как неостывшая лава. Проплывают сады, поля и склоны: лесистые с одной стороны и голые, неживые — с другой. Темнеют витки дорог, по которым двигаются редкие автомашины. Овечьи отары пестреют в зеленых долинах.
Самолет идет вверх. Зыбкие, расплывчатые края облаков мягко задевают крылья, в окошках белеет молоко. Машина вырывается из белого плена и набирает высоту. Внизу стелется снежный мир. В облаках тоже горы, отроги и ущелья, а просветы зияют как бездонные голубые озера.
Внизу небо, то самое, которое видят люди с земли. Это небо часто застилается облаками, и они, облака, нередко обрушиваются на землю дождями и снегом. Но отсюда, из самолета, виднеется второе небо, вечно синее, и о нем, об этом втором небе, думает сейчас Абуталиб. Мысли старого ашуга сейчас подобны этому высокому небу, на котором никогда не бывает туч. Солнце, древнее, как вечность, царит в этом небе и все в нем освещает. От его нещадного света некуда укрыться. Выдержать его могут только добрые дела и чистая совесть.
Старик раздраженно вздыхает, раздувая желтые усы, и опять лезет в коробку за табаком. Вдруг постыдной и мелкой кажется вся эта поездка. Подлый, гнусный, грязный ты старик, бессильный перед своими детьми! Ты не мог устоять перед их напором и пошел на бесчестье. Маленькое оно, это бесчестье? Бесчестье не бывает маленьким — его не взвесишь и не отмеришь. Всякое бесчестье огромно. Он не мог устоять перед родней и уступил им. Но может ли он устоять перед совестью, огромной и чистой, как это небо, где никогда не бывает облаков? Пусть все идет как идет, решает Абуталиб, тяжело поглядывая на внука. Моим именем воспользовались для нечестного дела, но я еще не так бессилен, чтобы не суметь воспротивиться. Каждый человек должен получить в жизни то, чего он заслуживает, и пускай никто не ищет в ней кривых и скользких дорожек.
После нескольких понюшек на душе Абуталиба становится легко и ясно. Теперь он с интересом вглядывается вниз. Эти горы он воспевал в своих песнях. Но разве они были такими, какими он их видел и воспел? Отсюда, со второго неба, все кажется иным. Глаза его слезятся, он не узнает земли, которую исходил. Пролетают горы, сады и пастбища. Он всюду бывал здесь, ко с высоты ничего не узнает. И песни, которые он пел когда-то, кажутся маленькими и чужими сейчас, потому что главкой песни своей он не спел. Он пел о том, что близко его окружало, о том, что видел на расстоянии локтя, но много ли это для песни? В душе старого ашуга зрело чувство вины перед землей, которую видит впервые такой отдаленной и просторной; перед горами, которые расстилаются внизу; перед этими реками и аулами; перед людьми, которые живут в них; перед этой женщиной, которая склонилась над кульком, но мужественно не побоялась лететь; перед пилотами, которые не знают страха, и перед внуком, за которого отвечает своей совестью.
Земля со второго неба кажется необозримой, но тем удивительнее человек — такой маленький, но объявший весь мир своей мыслью. И дерзости его нет предела — он, человек, уже бросил вызов самому небу и посылает туда свои ракеты. В душе старого ашуга звучат струны агач-кумуза. Хотелось сложить песню о человеке, который покоряет небо. Мысли, неясные еще, но светлые, теснятся в потревоженном сердце старика, они складываются в образы и выливаются в первые слова. Он знает, что еще долго будут бродить и ворочаться слова эти, пока не найдут свое место, связанные точным смыслом и ритмом. Он захвачен их неодолимой силой. Вся прошлая его жизнь, все старые песни, которые он сложил, вдруг меркнут перед светом сильной песни, которая рождается сейчас, в самолете…
Машина идет на снижение. Дрожат скрепы на крыльях, с натужным грохотом, рывками, словно вскидывая на плечах тяжелый груз, сбрасывает высоту самолет. Из-под крыла вылетает узкое поле в лощине между гор, проносится вспуганная, веером раздутая овечья отара, мелькают вдали пограничный столб, красные посадочные флажки и белые стрелы из камня. Самолет с треском встряхивает, он ударяется об землю, катится и останавливается.
Пассажиры толпятся у выхода. Первым выскакивает Рамазан. Он подает Абуталибу руку, но старик небрежно отталкивает ее и прыгает сам, подняв над собой палку. Он останавливается и на миг закрывает глаза, охваченный тишиной и прохладой. Узкая долина замкнута горами, и холодные тяжелые облака идут чередой, клубясь над снежными вершинами.
Навстречу бегут мальчишки, взрослые — это пришли встречать прилетевших. Среди них и невестка Гульба. Рамазан бросается к ней, обнимает и начинает кружить, как маленькую. Потом они вспоминают про деда, но не видят его. Абуталиб уходит в служебный домик и вскоре появляется вместе с пассажирами, отъезжающими в город.
— Ты куда это, отец? — удивляется Гульба.
— Туда, — неопределенно машет он рукой.
— Ты же только что оттуда?
— Мне еще раз захотелось, — говорит Абуталиб и тыкает пальцем в небо. — С аллахом есть небольшой разговор…
Гульба ничего не понимает и оборачивается к Рамазану: может, он объяснит ей, в чем дело? Но и Рамазан не понимает.
— Зачем такая спешка?
— Видишь ли, дочка, старому человеку, как я, второго такого случая может и не быть…
— Ты же можешь поехать вместе с Рамазаном.
— Разговор с аллахом не терпит свидетелей…
— Как же ты полетишь один?
— А как летят эти старые женщины? Иди и не хлопочи. Заботься о своем сыне!
Старик бесцеремонен, резок и по-молодому остер. И он зол оттого, что смущен. Радость невестки и внука от встречи так горяча и по-детски чиста, что взволновала его. Он даже тронут их растерянностью. Хорошо ли то, что он затеял? Справедливо ли? Разве он хочет горя своим детям? Пускай ошибается он, да, пускай он неправ в своих сомнениях. Но ему нужна ясность. И он поедет за ней.
Он входит по трапу, держа на весу суковатую палку, — он забывает сейчас о своей старости, палка ему не очень нужна. Самолет поднимается над аэродромом, покачивает крыльями, выравнивается и набирает высоту…
Лето в горах (маленькая повесть)
Ночные полеты
Было рано еще. В окошко брезжил серый рассвет, умирал в углу огонек керосиновой лампы. Чингиз разглядел в куче одеял головы ребятишек — мальчиков и девочек, его двоюродных братьев и сестер, которых он не различал еще и не знал по именам.
На полу он спал впервые. Это был не обычный пол, а сухая глина, покрытая старыми половиками, овечьей кошмой и одеялами, и непривычно было оттого, что некуда свесить руки и ноги, — сколько ни перекатывайся с места на место, все равно не упадешь. Правда, ложе, на котором он спал, чуть возвышалось над полом — он лежал на матраце, а прочие ребята спали пониже, — но все же скатиться с матраца было не страшно.
Чингиз перевалился к мальчишке, который лежал ближе всех к нему, и стал его рассматривать. Рассматривать по частям: сперва щеки — плотные, красные, как свеколки; потом глаза — не глаза, а раскосые щелочки; потом волосы — густые и черные, как смола, отдельных волосков не разобрать. Удивительно — мальчик тоже его двоюродный брат, и все ребята, в беспорядке разбросанные вдоль и поперек, — все они его братья и сестры.
Спать больше не хотелось. Чингиз поднялся, бесшумно оделся и вышел во двор. Под ногами хрустела земля, прихваченная инеем. Солнце еще не встало из-за гор, но глаза невольно щурились от резкого света. Справа и слева тянулись цепи снежных вершин. Между ними пролегла высокогорная долина, и по ней разбрелись саманные домики, а там, подальше, у подножия горы, одиноко белел домик с башенками, похожий на часовню, и над ними поблескивали полумесяц и звезда. Чингиз дышал разреженным, чистым воздухом большой высоты, оглядывался и вспоминал…
Где он видел все это? Отчего казалось все здесь знакомым? Может, когда-то приснились ему и эти снежные вершины, и висящие вровень с ними легкие облака, и эта часовня у подножия горы?
Да, он вспомнил теперь: такие же горы не раз ему снились, но так непохоже все это было на то, что окружало его! Чингиз вспомнил коня, который часто являлся во сне: он сидел на нем, уцепившись за гриву, парил в облатках, замирая от страха и радости, долго летал над горами, но всякий раз кончалось тем, что он падал с коня и стремительно летел к земле. Но, ожидая удара, Чингиз просыпался, не успевая досмотреть свой сон до конца.
Днем он не помнил о ночных полетах, но по ночам, когда они снова снились ему, его не покидало чувство, что все это уже бывало с ним, и бывало не раз. И только сегодня, глядя на вершины в снегу, на домик с башенками у подошвы горы, он догадался, что видит, впервые видит свой сон наяву.
Коромысло и эспандер
Чингиз пробрался в дом и вынес эспандер — две рукоятки на резиновых растяжках. Закинув эспандер за плечи, он стал отжимать его вправо и влево. Рыжий пес, дремавший у тандыра[2], подошел к мальчику и вежливо обнюхал его ботинки.
— Пшел! — испуганно крикнул Чингиз.
Пес зевнул, помахал обрубком хвоста и убрался в сени, Чингиз стал приседать: раз-два, раз-два! Поставив ноги на ширину плеч, он положил эспандер на грудь, развел его в стороны и повернулся корпусом влево: раз-два, — потом вправо: раз-два!
Кто это вместе с ним разводит руками: раз-два, раз-два? За кустарником, возле ручья, стояла девочка. Волосы ее, разбросанные по плечам, блестели от капелек. Узенькие глаза с бесстыдным любопытством следили за ним.
— Эй! Проваливай! — крикнул Чингиз.
Разве сделаешь спокойно зарядку, когда пес смотрит из сеней, а тут еще следят из кустарников? Девочка фыркнула и пригнулась.
— Все равно я тебя вижу! Вылезай!
Вздумала играть с ним в прятки! Чингиз подошел к ручью, помахивая эспандером, как плеткой. В траве зияли водяные оконца, из-под ног выступала вода. Над кустами снова появилась черноволосая голова.
— Смотри не утони! — крикнула девочка.
— Сама не утони!
Чингиз подошел к ручью. Они стояли теперь разделенные кустарником и настороженно смотрели друг на друга.
— Ты что тут делаешь?
— А ты что?
Лицо девочки, скуластое, розовое, было в капельках воды. Капли дрожали даже на ресничках.
— Моешься?
— Какой ты догадливый! — Девочка рассмеялась и стала расчесывать косы.
— А это что? — спросил он, показывая на коромысло.
— А это что? — как эхо откликнулась она, кивая на эспандер.
— Сперва ответь на вопрос, а потом сама спрашивай.
— Я на глупые вопросы не отвечаю.
— Почему же глупые?
— Показывает на коромысло и спрашивает, что это такое! Разве не глупый вопрос?
— Коромысло? — переспросил Чингиз, рассматривая изогнутый обтесанный шест с железными крюками на концах. — А что это такое?
— Ой, не знает, что коромыслом ведра носят!
Чингиз пожал плечами. Где и когда он мог видеть коромысло? Разве в городе воду носят из ручья? Открыл себе кран, вода сама льется — наливай сколько хочешь. А эта чудачка не знает простых вещей. Чингиз милостиво объяснил ей, что такое эспандер.
— Значит, от него становятся сильнее?
— А как же! — Чингиз пощупал мускулы на правой руке.
— И ты сильный?
Чингиз скромно промолчал.
— Ну тогда понеси эти ведра с водой.
— Просто так взять и понести?
— Нет, на коромысле. Я тебе покажу.
Девочка присела на корточки и, поддев коромыслом ведра, оттолкнулась рукой от земли. Развернув коромысло поперек плеча, она пошла, вихляя боками и раскачивая ведра.
— Понятно? — спросила она.
— Ясно. Давай!
Чингиз отдал ей эспандер, встал на четвереньки, а когда поднялся, выжав ведра на плечах, понял, что дальше не двинется. Коромысло врезалось в косточку на плече, причиняя острую боль. Он постоял, не зная, как двинуться с места, но получилось так, что ведра сами потащили его вперед. Он торопливо подставлял ноги под тяжесть, которая стремилась вперед и тянула — нет, не тянула, а грубо тащила его за собой. Из ведер на землю выплескивалась вода. Девочка что-то кричала, но Чингиз не слышал ее: он кряхтел от позора и боли.
Впереди блистало водяное оконце. Даже не оконце, а форточка, просто лужица в траве — не на что глядеть, но Чингиз не мог оторваться от нее. Как он ни пытался обойти ее стороной, непонятная сила влекла его к воде, как магнит. Под ногами хлюпала жижа, ботинки булькали в воде, правая нога потеряла опору и скользнула вниз, коромысло взметнулось к небу. Чингиз бухнулся вместе с ведрами в роковое это оконце.
Девочка вытащила его, мокрого и несчастного. Подхватила коромысло, выудила ведра и, пока мальчик приводил себя в порядок, набрала воды из ручья.
Самое удивительное — она пошла к дому, в котором он ночевал, к дому дяди Каратая Эсенкулова! Девочка с неменьшим удивлением смотрела на мальчика, потому что и он шел к дому Эсенкуловых. Только поставив ведра у порога, она догадалась, что это и есть ее двоюродный брат — Чингиз. Он приехал вчера так поздно, что даже не успела его рассмотреть, Чингиз же ничего не понимал: что ей надо здесь, в этом доме? За завтраком, увидев ее вместе со всеми, понял, что она тоже его двоюродная сестра. Девочку звали Ларкан.
Родня
Только сейчас, когда все расселись на полу вокруг дастархана, уставленного лепешками, сахаром и кусками холодного мяса, — только сейчас Чингиз понял, как много у него братьев и сестер. Он сидел, переодетый в чистое, растерянный от крика и шума, отхлебывал маленькими глотками чай из пиалы, смотрел и удивлялся, как это хозяйка успевала делать несколько дел: кормить грудью младенца, резать мясо на кусочки, раздавать их детям и разливать чай из самовара. Губы ее были сомкнуты. Улыбалась она редко, а если улыбалась, то как бы невзначай прикрывала рукой рот, потому что у нее не было передних зубов.
Возле хозяйки стоял трехлетний малыш в одной рубашонке. Чингиз уже знал его: это был тот самый, с тугими и красными, как свеколка, щеками, что спал рядом с ним. Он толкал мать в плечо, просясь на руки вместо младенца — младшего братца, сосавшего грудь. Мать предлагала ему мяса, лепешек, сахару, но он отталкивал ее руку и хныкал — гнусаво и тягуче, как бычок. С лица хозяйки, неподвижного, как маска, не сходило выражение терпения и безучастия. Мальчик толкал ее, но это не мешало ей следить за детьми, вовремя наливать чай в пиалы. Она не забывала и Чингиза, молча подвигала ему хлеб, масло и сахар.
— Ешь, ешь, — напоминала она. — Бери масло, пей чай. Ешь больше, ешь.
Малыш отдохнул немного, пососал палец, разглядывая Чингиза, а когда удовлетворил свое любопытство, снова затянул канитель. Было непонятно, как в маленьком грудастом тельце рождается такой могучий рев — рев, который, похоже, никогда не кончится, и от рева этого, заглушающего все голоса, Чингиз чувствовал себя оглохшим и больным. Он не понимал, как ребята могут спокойно есть и пить, слушая этот нудный и нескончаемый рев. Лепешка застревала у него в горле, уши горели, забитые криком, как ватой, по спине пробегали мурашки озноба. Крик никого не смущал здесь: нему, наверно, привыкли. Заглядывая друг к другу в чашки, ребята сопели, чавкали, обмазывались до ушей, пили вприхлеб и, кряхтя, подвигали к самовару пиалы.
Только самый старший из них — звали его Талайбек — вел себя степенно, как взрослый. Он сидел недалеко у входа и не сводил с Чингиза застенчивых глаз.
— Сколько ты еще будешь сидеть? — крикнула мать.
Талайбек не допил чая, натянул зимнюю шапку, телогрейку в заплатах, снял с гвоздя камчу и вышел во двор. Там он сел на коня и погнал перед собой овец. Теснясь и толкаясь, овцы бежали за черным длинношерстным козлом — своим вожаком.
Пришел дядя Каратай, молодой еще, розовощекий, в нарядном полушубке и мятой синей шляпе. Он кивнул Чингизу, рассмеялся чему-то, разделся и притянул к себе оравшего малыша. Но тот кряхтел, вырываясь из рук, бил отца кулаками в лицо. Каратай жмурился от удовольствия, вытягивал губы и целовал его в живот. Но малыш не унимался.
— Ну-ка, подержи, — сказала хозяйка и передала отцу младенца, сосавшего грудь, а сама взяла крикуна и прижала к себе. Тот зачмокал и сразу замолчал.
И тихо стало в доме. Так тихо, что слышно, как муха бьется в стекло, тикают ходики на стене и падают из самоварного крана капли, ударяясь о поднос.
— А, что скажешь? — обратился дядя Каратай к Чингизу. — Три года ему, кричит, как паровоз, а все еще грудь сосет. — Он рассмеялся и подмигнул Чингизу, как взрослому. — Кормилица у нас одна, — он шлепнул жену по плечу, но та не шелохнулась, — а сосунков вон сколько!
Дядя Каратай с гордостью оглядел ребят, а Чингиз недоумевал: как же он, такой молодой и веселый, мог жениться на тете Накен — старой, беззубой и суровой женщине?
В дом часто вбегала Ларкан. Она хватала ведро или миску и, не глядя на Чингиза, будто не знала его, вылетала во двор. Там она мыла посуду, рубила топором хворост, подбрасывая в печку.
— Говорят, кто-то успел уже с утра искупаться и даже чуть не утонул?.. — Дядя Каратай подмигнул Чингизу, а тот уставился в пиалу и покраснел. — А как тебе спалось на новом месте, дорогой наш гость? Блохи не кусали?
— Спасибо, ага, хорошо.