Второе небо - Полетаев Самуил Ефимович 17 стр.


— Спасибо, ага, хорошо.

— А почему должно быть плохо? Одеял сколько хочешь, подушки мягкие, свои. Слава богу, живем хорошо: едим вдоволь, спим крепко. Бараны есть, корова есть, кобыла есть — что еще надо? Разве это называется плохо, скажи?

Чингиз не знал, надо ли отвечать на вопрос. Но дядя Каратай и не ждал ответа. И это хорошо, ибо что мог сказать Чингиз? Ему казалось, что беднее жить нельзя, но вот дядя Каратай считал, что живут неплохо. И так, наверно, все здесь считают. Непонятно, отчего тогда ребята жадничают, отчего тянут друг у друга лепешки и едят наперегонки?

— Пей чай, ешь больше, а то худой будешь, — говорил дядя и подмигивал. — Домой приедешь, Куманбет скажет: что так плохо кормили сыночка? Худой поехал, худой вернулся. Ешь, ешь, надо жирным быть, как барашек. Книжки читай меньше, ешь больше.

Дядя Каратай много смеялся. Куча детей, большой дом, заботы, хозяйство не тяготили его. Дети липли к нему, лезли на колени, просились на руки, дергали его, вечно клянчили что-то. И он не уставал возиться с ними, делал это как-то легко; не обращая на них внимания, продолжал что-то рассказывать, смеясь и без конца подмигивая правым глазом.

Позднее Чингиз понял, что глаз у дяди моргает сам по себе, просто нерв какой-то испорчен. Но, когда он, подмигивая, оборачивался к Чингизу, всякий раз казалось, что дядя собирался сказать что-то смешное.

Чингиз — великий фотограф

После завтрака Чингиз вспомнил, что привез с собой фотоаппарат, и предложил всех снять. Он не думал, что это вызовет такой переполох.

Ребята тут же забросили эспандер, дядя Каратай выгнал всех во двор, тетушка Накен стала одевать малышей, отмывала им грязные щеки и привязывала девочкам бантики к косичкам.

Из соседних дворов заглядывали женщины и ребята. Каратай кивал им, приглашая пристроиться, и те, смущаясь, присоединялись к семье Эсенкуловых. Но Каратай на этом не успокоился — он побежал по аилу, созывая близких и дальних родственников, стариков и женщин — в общем всех, кто был свободен от колхозных работ. Вскоре во дворе Эсенкуловых стало шумно, как на базаре.

Все смотрели на Чингиза с интересом и почтением, а он, важный и молчаливый, ходил, как дирижер перед оркестром, передвигал одних, сближал других, усаживал и расставлял, создавая из пестрой толпы симметричные сооружения. Он снимал долго — вместе и отдельно, группами и в одиночку. Дядю Каратая и тетю Накен, например, отдельно, потом вместе с детьми. Снял он их вместе с родственниками, а потом с соседями. Соседей отдельно снял тоже. И снимал до тех пор, пока не кончилась пленка.

— Ой-бай, какой замечательный мальчик! — хвалили одни.

— Чтоб ты был богат и счастлив и никогда не забывал нас, — говорили другие.

— А сколько ты возьмешь за карточку? — поинтересовался кто-то.

— Я за деньги не снимаю, — смутился Чингиз.

— Он не за деньги, он за барана снимает! — вмешался Каратай. — Хочешь карточку — тащи барана! Зарабатывать будем, а? — Он подмигивал, хлопал племянника по плечу и хохотал. — Напишем вывеску: «Фотография-портрет, деньги не принимаем, баран на бо́чка! Чингиз — великий фотограф».

Все смеялись, Чингиз тоже смеялся. «А вдруг, — подумал он, — и в самом деле кто-нибудь принесет барана?»

— Когда карточки сделаешь? — спросили его.

— Был бы свет, я бы хоть сегодня, — сказал Чингиз. — У меня все с собой есть — увеличитель, бачки. Свет вот только…

— Свет? А переноски от машины тебе хватит? — спросил Каратай. — Ну, тогда все в порядке — сегодня же будет у тебя свет. А теперь, дорогие гости, расходитесь по домам — то́я[3] никакого не будет, фотография закрывается. Кажется, всех сняли, никого не обидели.

— А где же Ларкан? — вспомнил Чингиз.

— Эй, Ларкан, сюда! — позвал отец.

Девочка выскочила из сарая, где она пряталась, заметалась по двору, как заяц, и прошмыгнула в дом, не дав навести на себя аппарат.

Взрослые стали расходиться, а ребята еще долго вертелись возле Чингиза. Он показывал аппарат, объяснял, как надо снимать. Они, конечно, ничего не поняли, зато в восторг пришли от автоспуска. Стоило сдвинуть рычажок, а сделать это было проще простого, и аппарат начинал жужжать, как шмель, и жужжал до тех пор, пока не раздавался звонкий щелчок.

— Сила! — шумели ребята и почти весь день не отставали от гостя.

Каратай слов на ветер бросать не любил. К вечеру, когда в колхозе закончились работы, он пригнал из МЖС[4] машину, перетащил в темный чулан столик, втянул туда переноску-лампочку на длинном шнуре, пристроил к ней шнур для красного света и, закрыв Чингиза в чулане, весь вечер охранял его от ребят.

— Ша! — кричал он. — Тихо! Не мешайте работать. Кто будет шуметь, не получит карточку.

Когда совсем стемнело, когда в небе показалась луна и ребята разошлись по домам, Чингиз вышел из чулана. На нем не было лица: пленка оказалась чистой. Что случилось, он толком не понял; перфорация на пленке была изжевана и смята — оттого, наверно, что зарядил не так, как надо.

— Совсем-совсем не вышло? — удивился Каратай.

Чингиз заплакал.

— Ой-бай! Зачем плакать? — Каратай состроил гримасу и вдруг схватился за живот. — Свяжите меня, а то я лопну от смеха! Ты представляешь, утром, мы еще спим, а к нам во двор тащат баранов — много баранов, целую отару!..

Непонятно, что тут было смешного, но смеялись все: и тетушка Накен, и Ларкан, и даже Талайбек, только что вернувшийся с пастбища и не понимавший, что происходит. В конце концов рассмеялся и Чингиз.

— Что карточка? Карточка — тьфу! — кричал Каратай и устало гладил себя по бокам. — А тут такая история, что на десять лет рассказывать хватит, и все будут смеяться… А что карточка? Карточка — тьфу!..

Выпьем за память Ибрая

На следующий день, захватив с собой книжку, Чингиз убежал к ручью и бродил там в кустарниках, прячась от людей. Как ни смеялся дядя Каратай, а все же Чингиз не мог забыть вчерашнего позора. Как он теперь посмотрит людям в глаза?

Земля успела отпотеть, и на склонах, еще недавно забеленных инеем, проступила зелень — влажная, блескучая. В долине виднелись отары овец и черные фигуры всадников. У предгорья четко выделялся белый домик, похожий на часовню, и золотисто сверкали над башнями полумесяц и звезда. Где же все-таки видел Чингиз этот домик, где он встречался ему?

Чингиз побродил вдоль ручья, а потом, укрывшись в кустарниках, долго читал. И только после полудня, проголодавшись, спокойный вернулся домой.

Под вечер к Эсенкуловым набились соседи. Из города приехал племянник: как же не напроситься по этому случаю на угощенье? Хотя Каратай и предупреждал, что тол не будет, все знали, что это пустые слова. Гости рассаживались вокруг дастархана, покашливая и потирая руки. Возле железной печурки появился кипящий самовар. Ребята гуляли во дворе, только некоторые из них жались за спинами взрослых, но Чингиза попросили остаться с гостями. Он сидел на почетном месте, у стены, завешенной старым ковром, сидел смущенный и неподвижный. Когда гости, входя, здоровались, они особо приветствовали Чингиза, пожимая ему руку, как взрослому. Все уже знали о его неудаче с карточками, но никто о них не напоминал.

Взрослые ели, пили, говорили о своих делах, малоинтересных ему, — об урожае, о сене, о топливе на зиму, о скоте, — но Чингиз все время чувствовал на себе их внимание. Возле него лежала книга, которую он не дочитал, — о веселых похождениях Куйручука, — но читать было неудобно. Иногда, оборачиваясь к нему, гости спрашивали про отца и мать, но отвечал дядя Каратай, отвечал так, словно Чингиза не было здесь. И вообще старался перевести разговор на другое.

Чингизу надо бы, конечно, выйти во двор и поиграть с ребятами, но что-то сдерживало его. Вдруг это покажется всем невоспитанностью? У самовара распоряжалась тетушка Накен. Держа младенца в одной руке, она разливала чай. Ларкан на гладкой доске раскатывала тесто, резала его на тонкие полоски и складывала в миску. На дворе топился тандыр, в казане варилась баранина. Каратай вытащил из-за спины бутылку, сорвал с горлышка мягкую пробку и разлил вино по стопкам. Он подвинул стаканчик и Чингизу:

— Выпей с нами.

Тетушка Накен отодвинула стаканчик и пальцем постучала себя по лбу.

— Не разрешает! — Дядя Каратай рассмеялся. — Ничего, подрастешь — свое выпьешь. Ну, салам! За мир во всем мире!

Гости чокнулись и выпили. Они закусывали, отрывая от лепешек крохотные кусочки и запивая чаем.

Каратай потянулся к соседу за папиросой.

— Зачем ты столько куришь? Ты знаешь, от никотина дохнут лошади. Если помрешь, что будут делать твои жена и дети?

Каратай своих папирос не держал и всех уверял, что не курит, но стоило ему увидеть курящего, как он тут же просил папиросу.

— Зачем ты столько куришь? Ты знаешь, от никотина дохнут лошади. Если помрешь, что будут делать твои жена и дети?

Каратай своих папирос не держал и всех уверял, что не курит, но стоило ему увидеть курящего, как он тут же просил папиросу.

— Пускай мне будет хуже, — говорил он, глубоко затягиваясь. — Но зато тебе будет лучше — дольше будешь жить.

Ларкан внесла со двора широкий поднос с бешбармаком; дом наполнился паром, запахом вареного теста и баранины. Из-за спины дяди Каратая, уже красного, веселого, появилась вторая бутылка. Снова наполнились стопки.

Взрослые говорили теперь, перебивая друг друга, становилось шумно. Чингиз устал сидеть, поджавши ноги, он хотел выйти во двор, где ребята гоняли мяч в наступившей уже темноте, но усатый, с веселыми глазами чабан Казак-пай, сидевший рядом, то и дело оглядывался на него, словно хотел убедиться, на месте ли он, и нежно поглаживал его по плечу. Казакпай участвовал в общем разговоре, но одновременно не забывал следить за ним. Доброту и внимание излучало его морщинистое, круглое, немолодое лицо с глубоко сидящими веселыми глазами.

Из-за спины Каратая выскочила и третья бутылка. Дым пошел коромыслом. О Чингизе давно все забыли. Он решил потихоньку выйти, отодвинулся к стенке, чтобы за спинами взрослых пробраться к выходу, но Казакпай, положив руку на плечо, задержал его, поднял стаканчик и сказал:

— Выпьем в память нашего доброго Ибрая! Это был человек… такой человек, такой, я вам скажу… — Вдруг лицо его скривилось, и по морщинам потекли слезы, стекая по усам прямо в стаканчик и на пиджак. Все закивали, соглашаясь с ним. Он подержал стопку в протянутой руке, но слов, чтобы закончить, так и не нашел и опрокинул ее в рот, а вслед за ним и другие.

Говорили о каком-то Ибрае, которого все здесь знали. Вспоминали о добрых делах его, шумели, перебивая друг друга. Каждый старался доказать, что был Ибраю самым близким другом. Один вспоминал, как вместе перегоняли скот на зимовку; другой — о том, как гуляли на чабанском слете; третий — о том, как Ибрай выручил его от суда за недостачу, когда волк зарезал в отаре нескольких овец. Ибрай многим давал взаймы, но был настолько вежлив, что никогда не напоминал о долге. Наверно, и среди присутствующих гостей немало людей, которые так и не вернули ему долга. То-то они так нахваливают его!

Тетушка Накен утирала нос платком и смотрела на Чингиза. Мальчику было неловко от ее взгляда. Когда он тоже взглянул на нее, она кивнула ему и улыбнулась, тотчас прикрыв ладонью рот. Только Каратай мрачно молчал. Он сердито переводил глаза с одного на другого, но никто не обращал на него внимания. Тогда он хлопнул одного из рассказчиков по руке и обратился к Чингизу:

— Послушай, сынок, тебе, наверно, скучно с нами? Я вижу, тебе надоели наши пьяные разговоры. Иди-ка лучше погуляй во дворе. Смотри, какая луна в небе, светло как днем.

Чингиз хотел показать свою вежливость и сказать, что ему вовсе не скучно, но в тоне дяди слышался приказ, и он покорно встал и вышел во двор.

В небе сияла луна. Синеватым блеском светились снега на вершинах. Клубились черные кустарники у ручья. У стога, выделяясь над близким горизонтом, стояли черные кони.

Чингиз присел на завалинку. На лужайке кучкой лежали овцы, недавно пригнанные с пастбища. Талайбек бил на чурбане топором толстую кость. От ударов с треском разлетались осколки, и ребята с криком расхватывали их. Пес бросался в общую свалку, рычал, метался, пока не ухватил изрядный кусок и не скрылся в сарае. Талайбек заметил Чингиза и отдал ему свою долю.

— Ешь, — сказал он. — Очень вкусно.

Чингиз подержал кость, не зная, что с ней делать. Он засунул ее в рот и пососал. Он даже виду не подал, что ему неприятно. Хорошо, что из сарая появился пес, а Талайбек отвернулся. Чингиз бросил кость с облегчением.

Потом гоняли мяч. При луне хорошо было видно. Ребята кричали, и крик их далеким эхом отдавался в горах. Больше всех орал Талайбек. Весь день он пропадал на пастбище с овцами и только сейчас мог вдоволь наиграться.

А в доме шумели гости…

«Спи, сыночек, спи, дорогой!»

Ночью Чингиз долго не мог заснуть от тоски и одиночества. Спрятав голову под тяжелое одеяло, он тихонечко скулил, вспоминая свою мать — толстую, добрую, ласковую Солтобу. Он плакал, думая о том, что она в больнице и он больше никогда, никогда не увидит ее. Сердце беспомощно сжималось, когда он вспоминал, как мать сидела с ним на кухне и, вдруг побелев, сползла со стула на пол и долго лежала там, пока он, сотрясаясь от душивших его слез, не сбегал за соседями.

Потом мать пришла в себя, ее перенесли на кровать, и она смотрела на него странными, неподвижными глазами, пытаясь что-то сказать, но, кроме «бу-бу-бу», ничего нельзя было разобрать.

С машиной «скорой помощи» приехал отец. Высокий, полный, неторопливый, он один был спокоен среди набившихся в квартиру людей. Он сидел возле матери, гладил ее руку. Она же, немая, с бурым лицом, раздувшимся и отяжелевшим, страдальчески смотрела на него. Потом ее унесли на носилках во двор и увезли в больницу.

И остались они с отцом одни. В обеденный перерыв Чингиз заходил в институт, где работал отец, вместе шли в ресторан и ели там все, что хотели: остро наперченный суп, чебуреки… Отец брал себе бутылку пива, а ему фруктовой воды. Они сидели и ели не торопясь и почти ни о чем не говорили, потому что оба думали об одном и том же — с Солтобу.

В квартире все напоминало о маме. Стоило случайно увидеть в углу ее растоптанные босоножки, как он слышал грузные, шаркающие шаги. В прихожей он припадал иногда лицом к ее старенькому халату, висевшему на вешалке. От халата пахло мамой. Да и сам халат — воротничком, рукавами, пуговицами — чем-то неуловимо был похож на нее. Сердце у Чингиза теплело от радостно-обманчивой надежды: скрипнет дверь, из кухни выйдет мама, от улыбки на ее крупном добром лице станет светлее в прихожей… Чингиз торопился в комнату и долго не мог успокоиться: «Мамочка, мама!..»

Целые дни Чингиз проводил один. Много читал, иногда он сидел в деканате института, дожидаясь, пока не вернется с лекции отец. Так продолжалось недолго. По словам отца, навещавшего мать, ей становилось легче, но Чингиза в больницу не брал с собой — маму нельзя волновать.

Однажды в доме появился Каратай, младший брат отца. Он и раньше, бывало, навещал их — приезжал на базар, привозил на продажу овчины и мясо, бегал по магазинам, — но никогда не оставался у них ночевать. Братья не очень ладили между собой. Куманбет был доцентом и гордился тем, что выбился в люди. Ну, а Каратай кто? Однако у него, простого чабана, была собственная гордость, он не хотел унижаться перед старшим братом.

На этот раз Каратай приехал, чтобы забрать Чингиза и отвести его в аил, где он жил и пас колхозных овец.

Так мальчик попал в горы.

Чингиз лежал, задыхаясь под жарким одеялом, и плакал, вспоминая мать. Если она умрет, думал он, ему придется остаться у Каратая, в этом доме, где он чувствовал себя неуютно среди грязных, шумных, горластых братьев и сестер. Он был так поглощен своим горем, что даже не слышал, как тетушка Накен подошла к нему и, присев на корточки, неотрывно смотрела на него, осторожно поглаживая одеяло. Она улыбалась и не заслонялась рукой, потому что знала, что на этот раз все равно никто не увидит ее беззубого рта.

— Спи, сыночек, спи, дорогой!

И опять во сне он летал на коне, парил над горами и сверкала звездой и полумесяцем часовня у подножия горы. С замиранием сердца держался он за гриву коня, и под ним торжественно проплывала зеленая долина…

Баня во дворе

Кто это сидит рядом, сидит и смотрит на него? Чингиз еще не проснулся, но знает, но чувствует, что кто-то копошится рядом и смотрит на него в упор. Он приоткрыл свой заспанный глаз и увидел Ларкан. Она сидит, ноги поджав под себя, расплетает косички — одну держит в губах, другую пересыпает в быстрых своих пальцах. Целый ворох волос лежит на плечах; долго придется сидеть, заплетая тугие косички, и она не торопится. Руки делают свое дело, а глаза между тем скользят по лицу спящего Чингиза с неутомимым любопытством.

Чингиз шевельнулся, чтобы откинуть одеяло, и девочка исчезла. Только что была здесь, расплетала косички, а вот уже и нет ее — сквозь стенку прошла!

Видно, Чингиз еще не совсем проснулся. Очень может быть, что Ларкан приснилась ему. Чего не случится в доме, к которому он еще не привык. Чингиз натянул одеяло, повернулся на бок и опять задремал.

Когда он снова проснулся, в доме никого не было. Если не считать солнца, которое пожаром полыхало на стене, на узорчатом старом ковре. Чингиз вскочил с постели и застыл у окна.

А во дворе, а во дворе — что там творится! Братишки и сестренки, те, что поменьше, и те, что побольше, сидят у тандыра, прижавшись друг к дружке, как воробьи. В цинковом корыте барахтается голая малышка, орет в три голоса, закрыв кулаками глаза, а сверху Ларкан сливает воду из старого щербатого чайника.

Назад Дальше