– Нэт, ты мнэ ответь! Ты ответь, я сказал!
Полина молчала. Но молчала она не потому, что ей нечего было сказать, а от внезапной усталости, которая, словно мороз в Заполярье, сковала ее и так мощно сковала, что даже разжать сейчас губы, шепнуть: «Я все объясню, не волнуйся, Темури», она не могла. И вдруг этот ласковый нежный Темури, которого даже сам Коган, скрипач, позвал к себе, чтобы Темури продолжил свое обучение в аспирантуре, и стал бы звездой, и затмил бы Менухина, – вдруг этот уступчивый добрый Темури схватил ее на руки и поволок в ту детскую комнату, где ночевал, поскольку стеснялся Ануки Вахтанговны.
В детской комнате, которая пестрела портретами знаменитых музыкантов, включая сухого и властного Вагнера в берете, с большим крепким носом и маленьким ртом, Темур бросил скромную нашу Полину – но не на кровать, а на пыльный ковер – и сам тоже бросился рядом, туда же, прижал ее к этой пыли и вскричал:
– Убью, говори! Проститутка московская!
Почти задохнувшись, Полина сказала:
– Темур, отпусти!
– Я тэбя нэ пущу!
– Но я все равно ведь уйду! Отпусти!
– А я пожениться хотел на тебе!
– Не надо нам было жениться, Темур.
– Теперь-то, конэчно, не надо жениться! А раньше я думал, что надо жениться!
И он разрыдался. Внезапно и так горячо разрыдался, что и у Полины прозрачные слезы залили всю кофточку.
Вечером Темур Джорджавадзе провожал бывшую свою невесту Полину Алферову в аэропорту. Оба они были грустны и растеряны. Перед уходом из квартиры Полина вынула из ушей бриллиантовые серьги и аккуратно положила их на стол.
Анука Вахтанговна так и осталась у нерасторопной портнихи, и больше Полина с ней в жизни ни разу не встретилась.
О нет! Нет! Никто, никогда меня не уверит, что осень прекрасна. Вернее, я вот что хочу уточнить: конечно, бывает, что очень красиво. И листья, как золото, и водоемы такой синевы, что глаза даже режет, и вся эта легкая первая изморозь на золоте, и серебре, и багрянце… Но нет! Ибо я не желаю любить увяданье. Какая же в нем красота, в увяданье? Сегодня листочек еще золотистый, а завтра он – глядь! – и дрожит, совсем жалкий. А также и птичка. Сегодня порхала, синела в траве своим востреньким клювом, а завтра – глядите: летит уже в Африку и будет там, в Африке, тоже порхать среди чернокожих каких-нибудь птичек.
А осень в Москве! Это просто несчастье. Зарядит с утра серый меленький дождик и косит, и косит до позднего вечера. Детишки недавно еще вот играли, резвились все в лагере (детском пока что!), скакали по травке, купались на речке и лютики рвали в лесу, а теперь? Теперь рассадили их, бедных, по партам и мучают строгостью образованья. Зачем ему, горькому, образованье? Вы видели разве, чтобы образован и счастлив к тому же? Ну, ясно: не видели. А чтобы вот необразован и счастлив? Да сколько угодно! Да что говорить! Но раз уж мы заговорили, то – вот вам: я (если бы мне дали волю!) вообще запретила бы образованье. И был бы тогда на земле снова рай. А так что? Сплошные ведь менеджменты! А вы вот ответьте: ну, кто там сидит? И что там у них на плечах, вы не видели? А я заглянула в окно, ужаснулась: у них на плечах просто ведра. Да, ведра. Такие вот узкие, скользкого цвета. Беда-то какая! Ни тени надежды… Оставим мы эту тяжелую тему. Она только слезы во мне вызывает и портит всегда настроенье надолго.
Вернувшись из Тбилиси с еще одной раной на сердце, Полина досидела оставшиеся от отпуска две недели на даче и снова приступила к своей библиотечной работе. А тут как раз дождик пошел, и все погрустнели: надвинулась осень. В четверг, совсем утром – а может быть, в среду? – нет, все же в четверг, она позабыла в троллейбусе зонтик. Держала его на руках, как ребенка, но зонтик был мокрый насквозь, и Полина его положила с собой рядом на пол, а после забыла и вышла как есть. А с неба лило и лило. Намокшие волосы так облепили Полину с обеих сторон, что эта черта разбудила в ней сходство с печально известной святою Инессой, хотя та, мне кажется, немиловидна, но, правда, с хорошей и стройной фигурой. Накрывшись каким-то толстенным журналом, Полина стремглав побежала по улице. Надо сказать, что в этот день на ней был короткий бежевый плащик, купленный в недавно открытом магазине «Ядран», а к этому плащику – синий платочек. В такой очень мелкий и белый горошек. Под плащиком были, конечно, и бусы, и клипсы, и разные штучки. Она, хоть и грустно жилось ей на свете, по-прежнему очень любила наряды.
И вдруг кто-то поднял над нею свой зонтик. Она оглянулась, и сердце в ней дрогнуло. Не женщина, нет, не старик, не старуха раскрыли над ней этот старенький зонтик. Старуха вообще ничего не раскроет, а если раскроет, то старческий рот свой, и женщина вряд ли раскроет, поскольку не любит ни с кем этот зонтик делить. А вдруг куцый дождик испортит прическу? Как будто все дело в несчастной прическе! А дело в другом – в личной жизни, не спорьте. А про старика говорить вообще нечего.
Итак: этот зонтик раскрыт был мужчиной. Облепленная своими мокрыми, как будто пшеничными и спелыми прядями, Полина один только раз и взглянула и так покраснела, что синий платочек, впитавший в себя жаркий цвет ее щек, вдруг из ярко-синего стал почти розовым.
Высокий мужчина с зонтом был похож… Он остро напомнил того человека… А лучше сказать: он напомнил виденье… Его ведь на самом-то деле и не было… Вернее, он был. Вот теперь он и был. Полина прижала намокший журнал к груди и потом уронила его. (Никто и не вспомнил о толстом журнале.) Он был, он пришел! Нет, он просто вернулся. Он ждал ее там, а она ждала здесь.
А я вам скажу, что чем меньше душа, тем чаще она только здесь. Ее и душою-то не назовешь. Забьется в наперсток и крылышки сложит. Начнешь вытрясать: «Эй, душа! Давай выходи! Полетай хоть немного!» Пищит, как летучая мышь, зубки скалит: «А мне и в наперстке тут нравится, ззззззззззззззззззз!»
Такую не вытрясешь. Надо смириться.
Волосы у незнакомого добряка были светлыми и тоже кудрявыми, как у того, лицо тоже было широким и ясным. Но он был моложе и ростом повыше, к тому же в рубашке и в польских ботинках. Смеясь и ликуя, поскольку вода, идущая с неба, всегда вызывает внутри ликованье, они добежали до двери НИИ.
– Спасибо! Ну все. Я пришла, – сказала Полина.
– Я тоже пришел, – сказал он и заулыбался чему-то.
– Как: тоже пришел? Я работаю здесь, – сказала Полина
– Я тоже работаю здесь.
– Но я никогда вас не видела прежде…
– А как вы могли? Вот сегодня мой первый рабочий денек. Принесите мне счастье.
– Да с радостью! Только не знаю, смогу ли…
Она сама смутилась от вырвавшихся у нее слов и тут увидела на его руке обручальное кольцо. Оно было толстым, большим и широким, почти на фалангу. Вот, значит, женат так женат. На всю жизнь.
У Полины подкосились ноги.
– Я Костя, – сказал он с внезапной тревогой. – Вы что побледнели? Вам нехорошо?
– Мне нехорошо, – прошептала Полина. – Я только что гриппом болела. Ну вот.
– В каком вы отделе? И как вас зовут?
– Полиной, – сказала Полина. – Я в библиотеке… Я библиотекарь. Работаю я с девяти до пяти.
– И я с девяти до пяти. – Он смутился. – Обедать в столовую ходите?
– Да.
– Ну, значит, тогда до обеда, Полина!
Она опустила глаза.
– Мне кажется, вы нездоровы. Что с вами?
– Да нет. Все в порядке.
– Тогда: до обеда.
Он бегом пустился по лестнице вверх, она вошла в лифт. В лифте стояла тоже мокрая насквозь, с размазанной по лицу тушью Татьяна, начальница многих и многих.
– Полина! Ты что вся зеленая?
– Я?
– Ну ты, ты, Полина!
Лифт дернулся и полетел.
– Я просто, – сказала Полина. – Влюбилась навеки. Я очень люблю.
Татьяна, начальница, молча всмотрелась в лицо говорившей: глаза у Полины вдруг из голубых стали синими, странными. Такой синевы, как платочек, такие, как небо над пашней, когда нет дождя. А вы замечали, как небо над пашней меняет свой цвет? Я не удивлюсь, что вы не замечали. Но небо над пашней – всегда словно пастырь. Всегда в нем особые, жгучие краски. Наверное, боится, что всходы погибнут, что хлеба не будет и что озвереют тогда эти люди, пойдут друг на друга войной и разбоем, и кончится кровью.
– В кого ты влюбилась? – спросила Татьяна.
– Я в Костю, – негромко сказала Полина. – Он новенький здесь, первый день на работе.
– Дашевский! – воскликнула тут же Татьяна. – Да он у меня! В моей лаборатории!
– Ты знаешь его? – удивилась Полина.
– Еще бы не знать! Биофак вместе кончили.
Через четыре часа после этого разговора, оборвавшегося тем, что Полине нужно было выходить на пятом этаже, а Татьяне ехать дальше, на шестой, она спустилась в столовую, уютно расположенную в недавно отремонтированном подвальном помещении. Несмотря на то, что в этом помещении не было окон и вечно, как солнце в раю, горел свет, именно сюда с большим удовольствием сходились и самые молодые, и совсем пожилые, досчитывающие свои денечки сотрудники этого центра науки. Здесь пахло борщом и котлетами, пахло слегка подгоревшей капустой и нежно, почти что удушливо жирными пончиками, поскольку их прямо тут жарили в масле. Полина несколько раз повторила себе, что она идет просто обедать и никакого отношения не имеет ее обед к тому, что этот Дашевский из лаборатории, где делают много всего, причем сразу, и мучают нежных мышей с их глазами, похожими на светло-розовый жемчуг, – что этот Дашевский придет сюда тоже.
Он стоял в самом хвосте длинной и очень оживленной очереди, где каждый стоящий имел по подносу из светло-зеленой веселой пластмассы. Он сразу махнул ей рукой, и Полина к нему подошла, тоже взявши поднос.
– Ну, будем на «ты»? – улыбнулся Дашевский.
– Не знаю, – ответила честно Полина. – Я так не умею: на «ты» чтобы сразу.
– О’кей. Остаемся на «вы». Что вам взять?
– Спасибо. Берите себе, я сама.
С некоторым изумлением Полина увидела, что он взял салат, винегрет, потом еще борщ, и котлеты, и сырники, и даже два пончика, только зажаренных.
– Вы столько едите? – спросила она.
– Ага. Столько ем. Я ужасно прожорливый. Меня прокормить – три зарплаты не хватит.
А был он худым и высоким. Они сели за только что освободившийся в углу столик прямо под плакатом, где стройный молодой человек в белом халате поверх добротного синего костюма смотрел не вперед, а налево, и профиль его, очень чуткий и славный, красиво застыл внутри странного конуса, увенчанного ярко-красной звездой. В руках у молодого человека были очки, доказывающие, что он уже успел подорвать зрение. Ясно, что, проводя дни и ночи над чертежным столом, который с ненужной какой-то абстракцией был изображен на красивом плакате, молодой человек вынужден был, в конце концов, обратиться к услугам глазного врача и, кроме того, повредил себе шею, поэтому прямо смотреть не решался, а все поворачивал голову влево, стараясь избегнуть мучительной боли. Над ним была надпись – простая, но верная: «Спасибо советским ученым!»
Полина не отрывала взора от широкоскулого, удивительной красоты Константина Дашевского и вся замирала от сдавленной радости. Ну вот сон и сбылся. Ну вот: сидит он и ест винегрет с черным хлебом. Кольцо обручальное так и сияет.
– У вас дети есть? – вдруг спросила Полина.
– Есть. Дочка, – ответил Дашевский. – Не знаю, как быть: очень дочку люблю.
– Что значит: как быть? – удивилась Полина.
– Да вот я решил разводиться намедни, но дочка ведь будет страдать. Как вам кажется? – И он покраснел, и нахмурился мрачно.
Она подавилась борщом и закашлялась.
– Конечно же, будет страдать. – Он словно бы даже забыл про нее, увлекшись своею семейной бедою. – Но жить без любви – это значит не жить. Скажите: я прав?
– Да, конечно, вы правы. Я тоже так думаю.
– А мне говорят: «Потерпи для ребенка! Ей скоро пять лет, она все понимает!» А раз понимает, то, значит, поймет, что мы с ее матерью несовместимы! Ей лучше от этого будет? Не думаю!
Он быстро сжевал желто-розовый пончик. Полина смотрела затравленно.
– Так вот! – вздохнул он всей грудью. – Ужасно! И вы вот поймите: ведь если бы я в Ташкент не поехал, не встретился с нею…
– С кем встретились?
– С Катей. С любимой моей. Она там была тогда в командировке. И вы понимаете: все! Как захлопнуло! Теперь что мне делать? Стреляться? Повеситься? Ну, я виноват, я жене изменил! Но это любовь. Не разврат, не забава! Любовь, понимаете? С первого взгляда!
– Еще бы. Конечно, я вас понимаю, – сказала Полина и слезы сглотнула.
– Какая вы милая. Вы – просто чудо! Ведь я поделиться ни с кем и не мог. Ходил, а в душе – как утюг раскаленный. Увидел вас и полегчало. Вы чудо! Теперь мы друзья. Мы друзья ведь, Полина?
– Да, Костя, друзья, – прошептала Полина.
– Домой сейчас просто хоть не приходи! А Нина все чувствует, все понимает! Курить начала. Ей, конечно, ужасно. И Катя в Ташкенте опять. Я один. К друзьям не пойдешь, осудили все хором. «Твоя, – говорят, – лучше этой намного. Умнее, красивей». А что мне с того? Я Катю беру просто, знаете, за руку – и током шибает. А там – ничего… Да пытка какая-то… Вы понимаете?
– Конечно, я вас понимаю. Еще бы!
– Хотите, я в пять к вам зайду, посидим в кафе тут, на Ленинском? Ну, ненадолго?
– Простите, но мне очень нужно домой. Там мама одна, и я ей обещала.
И оба они поднялись.
– Не хотите? – сказал ей герой ее сна. – Почему? Ну, ладно. Увидимся завтра. Спасибо.
В библиотеке она спряталась за Большой советской энциклопедией и рыдала так, что грудь ее чудом не лопнула. Она закрывала рот обеими руками, засовывала в него волосы, стараясь замять эти страшные звуки, которые то зажимали ей горло, то вдруг разрывали его, как бумагу. Слава богу, что никто не зашел в комнату, пока она рыдала. Случайность, конечно: всегда там толпилось полным-полно разных научных сотрудников.
Она ведь не будет его избегать. Не будет, не сможет. А значит, придется всю жизнь так промучиться. Что он сказал? Ах да! Он спросил: «Мы – друзья?» Какие друзья, когда я умираю! Убей меня лучше! Да, лучше убей.
Татьяна Федюлина, начальница одной из ведущих лабораторий, но очень несчастная в жизни семейной, несколько раз пыталась поговорить с Полиной по душам. Полина молчала и плакала горько. Татьяна ее, как могла, утешала:
– Ну, слезки утерли. Утерли? Вот так. Теперь давай носик немножко попудрим. А то кто увидит и скажет: «Вы что, Полиночка, кто вас обидел?» Тебя ведь все любят, дуреха ты глупая! Зефир ты мой розовый! Яблоко в тесте! Чего ты нашла в нем, чтоб так вот страдать? Ну, парень как парень. Курносый к тому же.
– Какой он курносый? Ты что говоришь?
– Конечно, курносый. И ноги кривые. Хотя говорят: чем кривее, тем лучше.
– Кому это лучше?
– Ну, лучше в кровати. Федюлин вон: ноги прямые, как палки. Отсюда и весь результат. И мамаша его – прямая, как палка. А сволочь! Нет слов!
Татьяна махала рукой в безнадежности.
И так вот в слезах, разговорах, страданьях прошла вся московская длинная осень. Однако хотелось бы мне уточнить: не только в слезах и не только в страданиях. Полина теперь просыпалась в четыре. От сердцебиенья, от страсти, от счастья. Все тело ее нарывало и ныло. Она ведь была не зефиром, не яблоком, она была женщиной с плотью и кровью, и кровь эта мощно стучала внутри, и ноги горели, и руки сводило. Что делать! Смертельно любила, смертельно. (Ах, слово какое. Ведь страшное слово.)
Седьмое ноября отмечали в кафе «Космос». Сняли целый зал. Костя Дашевский, молодой, талантливый биолог, пришел со своею законной женой. И все пришли с женами или с мужьями. И все танцевали, и все веселились. Жена ненаглядного Кости Дашевского была почему-то не в меру веселой. Все время тянула его танцевать. А он только хмурился. Томно танцуя, жена так и липла к нему своим телом, и наша Полина боялась расплакаться. Федюлина ей подливала вина, а то даже водочки, чтобы Полина не плакала в голос у всех на виду. В конце концов вдруг отпустило, разжалось. Проклятая сила спиртного напитка! И слаб человек, и не может противиться.
Полина поправила светлые волосы и расхохоталась на весь этот зал.
– Цыганочку можешь сыграть мне? Сыграй! – сказала она пианисту с бородкой.
И он заиграл, завертелся, как уж. Полина схватила свой синий платочек и вышла на самую на середину. Уж как хороша была, как обольстительна! Что губы, что ноги, что волосы с лентой! Она была, кстати, на шпильках, а шпильки мешали ей в этом раскованном танце. Она их сняла, да и бросила в угол. А руки раскрыла, как крылья, и живо пошла, чуть шатаясь, все громче и громче стуча по паркету веселыми пятками. А этот, с бородкой, ей только поддакивал: любил, видать, женщин веселых и смелых. Тряся мелко-мелко своими плечами, как делали прежде шальные цыганки, под ноги которым бросали и деньги, и честь, и достоинство, и даже службу на благо Отечества, наша плясунья приблизилась к смирным супругам Дашевским.
– А ну, выходи! Потанцуй со мной, Костя!
Жена покраснела и мужу вцепилась в ремень его брюк своей правой рукою. Он вышел. И сбросил пиджак. По колену ударил себя – так, что вздрогнули рюмки. Полина вертелась волчком, задевала его то ногой, а то синим платочком, забытом в руке и нисколько не нужным. Когда же они приближались друг к другу и сладко, бесстыдно, призывно глядели друг другу в глаза, и весь «Космос» мигал, и покашливал, и изумлялся, Полина вдруг так улыбалась Дашевскому и так ее слезы лились по пылавшим, брусничного цвета щекам, что Дашевский клал руки на плечи ей, и всем казалось: попляшут еще, а потом и поженятся.
Выпитое с помощью Федюлиной вино усилило вдруг свое вредное действие: Полина упала и здорово стукнулась. Он начал ее поднимать.
– Слушай, Костя! А я ведь тебя так люблю! Умираю.
– Молчи ты, молчи! – попросил он отчаянно.
– Чего мне молчать? – удивилась Полина, поскольку была все же несколько пьяной. – Твоя вон стоит и молчит. А мне, Костя, молчать неохота. Я лучше спою.
И вдруг оглушительно-громко запела:
– Очи черные! Очи ясные! Очи жгучие и прекрасные! Вы сгубили меня, очи черные, унесли навек мое счастие!
Пела она хорошо, красивым, грудным голосом, не перевирая мелодии, хотя задыхалась немного от чувств.
– Нет, я не могу! – вдруг сказала Дашевская. – Подонок и алкоголичка. Все, хватит!
И бросилась вон. Все собравшиеся были уверены, что молодой и талантливый биолог немедленно забудет о выпившей девушке и побежит догонять жену. Но он и не двинулся с места. Полина тихонько смеялась каким-то своим пьяным мыслям и грезам. Минут через пять после ухода жены Дашевский сказал: