Елизаров ковчег (сборник) - Муравьева Ирина Лазаревна 18 стр.


Тем временем осень пришла. И Полина вдруг так округлилась, что люди заметили. И Костя Дашевский заметил и ахнул. Вот тут-то он вдруг поступил очень круто. (Терпеть не могу это новое слово, но нужно хоть раз его вставить в роман. И так говорят: Муравьёва забыла родной свой язык, раз живет в отдаленье!) Он вдруг поступил очень круто: он взял Полину за локоть и вывел ее с зеленым пластмассовым вместе подносом из шумной столовой.

– Полина! – сказал ей биолог Дашевский. – Скажи: ты беременна?

– Да, – сказала Полина.

– Тогда я обязан… – сказал благородно ей Костя Дашевский, но фразы своей не закончил, поскольку она перебила его на полслове.

– Но, Костя, при чем же здесь ты?

– Как при чем? – Дашевский залился малиновой краской.

– Послушай! Но ты не сердись, потому что… короче: ребенок не твой. Ты прости.

– Как это: не мой?

– Так. Не твой. Я знала, что будет ребенок, когда мы… С тобой… Ну, у Киры на даче… Я все уже знала. Уже был почти целый месяц, вернее: уже было пять с половиной недель. Но я тебя правда люблю и любила. Поэтому я и подумала: можно с тобой провести хоть часок напоследок? И вот. Провела. Ты совсем ни при чем.

Она проглотила слюну очень звонко. Она была женщиной. Женщины лгут. Дашевский почувствовал вдруг облегчение. (А если бы это случилось в гареме – я все о своем! – так ведь драмы бы не было. И лгать не пришлось бы. Ну, как достучаться до глупых народов и их государств? Куда обратиться с таким предложением?)

– Ты замуж выходишь? – спросил он ревниво.

– Не знаю, не знаю, – сказала Полина. – Он очень хороший, заботливый парень. И любит меня.

– Ну, еще бы! Еще бы тебя не любить!

И Дашевский слегка даже скрипнул зубами от злости. Полина опять проглотила слюну.

– Зайдем на минутку! – сказала она.

Они очутились в подсобке, где тускло горела одна очень жалкая лампочка. И он ее обнял. И снова их губы, впиваясь друг в дружку, вдруг так раскалились, как будто бы их подожгли на костре.

Декабрь в том году оказался морозным. Сверкал и дымился. Полина, ступая совсем осторожно, боясь поскользнуться, пришла в поликлинику на консультацию. Ходить полагалось туда каждый месяц. Врачиха, усталая, с грубым лицом, помяла живот и пощупала ноги. Полина лежала, спокойно терпела.

– Как грудь? Не болит?

– Нет. Но тут твердое что-то…

Она показала, где: тут. Та помяла. Велела задрать кверху руки. Помяла подмышки и села за стол.

– Пройдешь маммограмму. Посмотрим, что там у тебя. И давно?

– Нет, не очень. Ну, месяц назад. Я не знаю…

– Посмотрим, – сказала врачиха и грустно вздохнула.

Еще через несколько дней сообщили Полине диагноз. Федюлин Давид и Татьяна Федюлина свозили ее в институт на Каширку, там был у Федюлиных блат: брат Федюлина.

– До родов вас с раком груди не оставим. Активная клетка. Процесс идет быстро, и это опасно.

Федюлинский брат почесал подбородок.

– Что будет с ребенком? – спросила Полина.

– Мы грудь ампутируем, это несложно, – сказал брат Федюлина. – Но вот наркоз… Наркоз этот вовсе не нужен ребенку.

– Что будет с ребенком? – как будто не слыша, опять повторила Полина.

– Мы вынем ребеночка. Через неделю. Кормить вы не будете. Выкормим формулой. Потом мы дадим отдохнуть вам дня три и будем снимать уже грудь. Вот и все.

Она обхватила руками живот. Федюлины переглянулись.

– Скорее! – сказала она очень хрипло и низко. – Скорее его вынимайте оттуда! Ему ведь там вредно сейчас находиться! Ведь рак у меня?! Вы спасайте его!

Оперировала молчаливая невысокая женщина. Брат Федюлина заглянул перед тем, как ввели наркоз, потрепал Полину по щеке.

– Ну, ты молодец! Настоящая мама!

Она провалилась. Проснулась в палате.

– Пацан у тебя! – сообщил брат Федюлина. – Хороший, здоровый. По виду не скажешь, что он недоношенный. Классный пацан!

На следующий день показали ребенка. Он был ярко-красный, курносый, кудрявый. Она ощутила такую любовь, что даже в глазах от любви потемнело.

– Бутылочку на! Покорми, он голодный!

Ей дали бутылочку, дали ребенка. Он был, показалось ей, очень горячим.

– Мне кажется, он заболел! Он горит весь! – вскричала она.

– Ничего не горит. – И низенькая медсестра на ходу пощупала лоб у ребенка. – Мамаша! Вы только родили, уже паникуете! А вам еще жить с ним да жить! Успокойтесь!

А через неделю снимали ей грудь. Ребенок был дома с Мадиной Петровной. Та стиснула зубы и помолодела. К тому же и муж все звонил да звонил. И голос плаксивым был и виноватым.

– Мадина! Позволь мне прийти и помочь! Ведь плоть наша общая! Кровь ведь. Мадина!

– Поползай! Поползай! – шептала Мадина, качая коляску с невинным младенцем.

Потом вспоминала про дочку, и ужас сжимал ее сердце. Пускай он поможет. Отец, не чужой. Что теперь пререкаться?

Она пасла коз. И не знала его. Потом он пришел и прижал ее к сердцу. Лежали внутри виноградной лозы, как будто вдвоем в колыбели зеленой.

– О как ты прекрасен, возлюбленный мой! – сказала она.

Он приподнял ее груди.

– О как ты прекрасна, голубка моя! – сказал он, целуя ей левую грудь.

Она ощутила смущенную радость.

– Сосцы твои, – он прошептал, – словно пара козлят, двойня серны…

Она испугалась: он правды не знает.

– Возлюбленный мой! – простонала она. – Я скоро умру. Я умру, мой любимый!

Он нежно прижал ее груди ко рту.

– Не думай об этом, – сказал он. – Мы оба ведь изнемогаем от нашей любви… Она защитит нас, не бойся, голубка…

На Гоголевском бульваре текло со всех деревьев и скамеек. Солнце было таким теплым, что впору без пальто ходить. Полина неторопливо покачивала коляску и щурилась от яркого света. Начало апреля, а как хорошо!

Он пискнул, как птенчик в гнезде. Не заплакал, а пискнул легко и затих. Но Полина взяла его на руки.

Каждое лишнее прикосновение к нему было радостью. Она бы и вовсе держала его на груди сколько можно. Таскала бы, как кенгуру кенгуренка. Откинула кружевце и посмотрела. Он спал и чему-то смеялся во сне.

– Чему ты смеешься? – спросила Полина, сама засмеявшись. – Чему ты смеешься?

И вдруг кто-то кашлянул рядом. Она обернулась, смеясь вместе с сыном. На лавочке рядом сидел Александр. Теперь с бородой, но такой же, как прежде.

– Кто? Мальчик? – спросил он.

– Да, мальчик. Алеша.

– Ты так посиди. Я тебя нарисую. Мадонна с младенцем. Я ведь обещал.

Елизаров ковчег

Началось с того, что Евсей Иосифович встретил Вассу Владимировну и женился на ней. Страсть, честно сказать, была односторонней, поскольку жена его с детских ногтей любила художника Волкова, пьющего. Так пьющего, что ни один современник не видел его никогда совсем трезвым. Но Васса Владимировна все прощала. Сидела у ног его и наслаждалась. Хотя он кричал на нее, обзывался то курицей, то недотыкомкой. Потом он мял твердые краски руками, лицо его было в разводах и пятнах. Все знали, что он гениален и скоро на фоне его потускнеет Пикассо. В конце концов именно так и случилось. Почувствовав это, художник скончался, а Васса Владимировна, заливаясь слезами, пошла, так сказать, под венец.

Вернувшись вдвоем уже из-под венца, Евсей с Вассой начали жить. Он был наблюдающим за поведеньем студентов и школьников, толстые папки таскал по субботам домой, волновался. Сидел и подчеркивал красным фломастером особенно свободомыслящих юношей. А Васса Владимировна преподавала им русскую литературу, и это немного мешало Евсею: жена парила всегда в облаках и на землю почти не спускалась.

– Евсей! – говорила она, заплетая свою не густую, но русую косу. – Не знаю, читать Елизару Бердяева?

Она назвала Елизаром младенца, который был должен родиться в апреле. Младенец внутри материнской утробы уже читал Пушкина и Гумилева.

Родился он вовремя – с несколько странным, вернее сказать, демоническим профилем. И Васса Владимировна успокоилась: такой профиль у пошляков не встречается. А именно пошлость стремится разрушить духовную жизнь и мужчины, и женщины.

– Ведь вот я подумала что, – накормивши ребенка парным молоком из груди, сказала она как-то вечером. – Космос – такая же пошлость, Евсей, как генетика!

Муж только дивился ее широте. Она была мыслящей и независимой. Понятно, что росший в такой атмосфере их сын Елизар отличался от сверстников. Огромную роль в его формировании сыграла к тому же домашняя пища. Семья их владела участком земли и лето свое проводила на даче. Ни зайцев, ни лис, ни волков в этом месте почти не водилось, но были другие ресурсы природы. Они поедали улиток с залива, ужей из оврагов, лесных насекомых. Кузнечики с их худосочием были не хуже французских лягушек: при жарке они аппетитно и звонко хрустели. Соседка сказала, что очень полезно есть суп с добавлениями мухоморов, а слухи про их ядовитость ни разу на практике не подтвердились. Попробовав как-то у умной соседки наваристого, темно-красного, с пеной, горячего супа, все трое прониклись и каждое утро в резиновых ботах и серых солдатских плащах отправлялись на поиски этих волшебных грибов. В конце концов гордый Евсей, глава рода, заснял небольшое кино для потомства: лежит в густых травах жена его Васса и ест мухомор, улыбаясь лукаво.

Итак, Елизар рос в семье необычной. Когда в девяностые годы в стране пошло безобразие за безобразием и Васса Владимировна научилась сама варить мыло в лиловой кастрюльке, он вдруг сообщил, что собрался в Израиль.

– А что будешь делать в Израиле, Еля? – спросили родители.

– Красить заборы.

Тогда очень многие из молодых, горячих, решительных так отвечали.

Поехали вместе, втроем. Как иначе? Однако по разным причинам семейство попало в Америку, так что заборы по сей день стоят, ожидая покраски.

– Евсей, США – это мир дикой пошлости. – И Васса Владимировна сжала губы. – Ты будь осторожнее с ними, Евсей. Смотри: не поддайся. А то засосет.

Муж насторожился, втянул шею в плечи. А сын начал вскоре работать на фирме, нашел себе там китаянку-подружку, пустился водить ее по воскресеньям в китайский буфет, где пельмени похожи на уши воинственных древних приматов.

В конце сентября Васса Владимировна и Евсей Иосифович получили двухкомнатную квартиру в одном странном городе рядом с Бостоном. Однако понять эту странность нельзя без краткой истории: давно, когда свечи горели в домах и женщины прятали косы под чепчиком, а мылись не чаще, чем раз в три недели, и то экономили мыло и воду, здесь, в городе Салеме, две тихие девушки вдруг стали вопить, хохотать и кривляться. При виде распятия падали в обморок. Их пробовали образумить, кропили святою водой и читали молитвы, но девушки строили рожи домашним, срывали рубашки и бегали голыми. Конечно, все поняли, что это ведьмы. Но только успели их спрятать в темницы, как матери многих семейств, и невесты, и жены, и сестры, и просто служанки пошли еще дальше: погибли озимые и яровые, подохли коровы, штормило так сильно, что ни одна лодка, ушедшая в море, домой не вернулась. Большая удача, что в те времена вокруг было много хороших священников. И в целом народ был сердитый и крепкий. Не нынешний, не либеральный народ. Схватили они этих пагубных ведьм, поспешно судили и сразу повесили. А ведьму-мужчину, тщедушного, хлипкого, подумали и задавили камнями, поскольку он не захотел признаваться. Когда же от боли решил, что признается, и вся подноготная стала сочиться из тощей груди, как сочится из творога белесая сыворотка, было поздно: скончался и был тут же схвачен чертями.

Но дело не в этом. А в том, что все ведьмы на редкость бесстыжие и хладнокровные. Они умудрились пустить свои корни, хотя их казнили всех и закопали. В умах горожан поднялось недовольство, задумали факты сверять и прислали комиссию из прогрессивной столицы. Всех ведьм очень скоро признали невинными, пошли извиняться направо-налево, а кончилось тем, что поставили памятник жестоко убитой, замученной ведьме.

Приезжим с улыбками самодовольства и экскурсоводы, и просто прохожие рассказывают о событиях прошлого и радуются выражению страха, которое, словно древесная тень, ложится на лица и гасит улыбки. И Васса Владимировна поняла, в какой городок они с мужем заехали. Ее это не беспокоило вовсе. Она тосковала по высшей культуре, а все эти провинциальные сказки не трогали сердца ее совершенно. Тоскуя, она прибегала к Цветаевой и не расставалась с увесистым томом, когда выходила дышать морским ветром и пристальными голубыми глазами глядела на этот чужой ей пейзаж.

Однажды на свежепокрашенной лавочке подсела к ней русская женщина Люба. Слегка миловидная, но без изюминки, не стоившая никакого внимания. В душе разозлившись на эту некстати и бесцеремонно подсевшую женщину, суровая Васса Владимировна припала к Цветаевой, как к роднику, но Люба вдруг заговорила приятным, однако немного простуженным голосом:

– Я вижу, что вы к колдовству расположены…

Всю Вассу Владимировну передернуло.

– Я русский филолог, – сказала она. – У нас, извините, другие понятия.

– Ах, что же вы сердитесь! – вскрикнула Люба и мягко ладошку свою уложила на Вассы Владимировны острый локоть. – Я тоже, к примеру, была счетоводом.

И тут же, прижав ярко-розовый ротик почти прямо к уху своей собеседницы, она зашептала. Ни гады морские, ни ангелы в небе, ни дольная лоза, промерзшая от прошлогодних морозов, ни слова, ни звука, увы, не услышали.

– Сегодня, – сказала приятная Люба, – мы все собираемся в полночь по адресу: Холм Висельников, Вал девятый. Заеду за вами пораньше, успеем. Машину-то вы ведь не водите, правда?

– Нет, – гордо отрезала Васса Владимировна. – Свои ноги есть. Ни к чему мне машина.

Евсей Иосифович встревожился не на шутку: жена вернулась к обеду возбужденной, неразговорчивой, выпила стакан холодной воды из-под крана и, в конце концов, выкатив на Евсея Иосифовича полинявшие глаза, сказала, что ночью ее здесь не будет.

– А где же ты будешь? – спросил ее муж.

Тут Васса Владимировна повторила слова счетовода, но так неразборчиво, что он половины и не разобрал.

– Мы все собираемся в полночь, Евсей. Опаздывать в эти места не положено.

– Могу я тебя проводить туда, Васса? – спросил ее муж.

Но она засмеялась.

В одиннадцать, как она и обещала, заехала Люба. На ней был большой черный плащ, сапоги, а светлые волосы Люба упрятала под черный колпак, и их было не видно.

– Я не возражаю, – вздохнул Евсей Иосифович. – Но Васса… Она ведь ребенок!

– Мы все – его дети, – ответила Люба.

– «Ты один. – И Васса Владимировна пошатнулась. – У тебя нет церквей, тебе не служат вкупе. Твоим именем не освящают ни плотского, ни корыстного союза. Твое изображение не висит в залах суда, где равнодушие судит страсть, сытость – голод, здоровье – болезнь… Тебя не целуют на кресте насильственной присяги и лжесвидетельства… Тобою не благословляют бои и бойни…»

Простой счетовод, незнакомый с поэзией, заслушалась. Розовый рот приоткрыла.

– Какие у вас интересные мысли! – сказала она. – Я вот тоже так думаю.

– Маринины мысли, – ответила Васса. – Она гениальна всегда и во всем.

Так и не поняв, кто такая Марина, но быстро взглянув на часы, Люба крепко схватила за локоть свою подопечную.

– Пора нам, пора! – прошептала она.

– Ложись, Евся. Поздно, – сказала жена. – Под утро вернусь. За меня не волнуйся.

– Вам, Васса Владимировна, – затрещала весьма деловитая Люба в машине, – для встречи положено переодеться. Я все принесла, так что поторопитесь.

Она завернула в заросший брусникой чужой, неприветливый двор и надела на немолодую подругу широкий, из черного шелка, халат.

– Волосики тоже придется прикрыть, – пропела она. – У нас все по закону.

И быстро напялила ей на затылок уродливый черный колпак.

Потом долго ехали, обе молчали. Заехали в лес. Люба с хрустом зевнула.

– Какой я, однако, матерый упырь! Другая бы точно на час опоздала. Бежимте скорее, а то проклянут.

Они углубились в холодную чащу.

– А раньше летали, – сказала вдруг Люба. – Теперь все пешком добираются. Грустно!

– А что вам мешает летать?

– Что мешает? – воскликнула Люба. – Правительство, вот что! Сенат и Конгресс! Они нам и мэра сюда подослали. Он ночью ведьмачит, а днем заседает. Стукач, церэушник! Давно бы зажарили и расчленили, но боязно. Сразу начнутся процессы. Опять повторенье проклятого прошлого!

И сжала ладонь храброй Вассы Владимировны. Лес вдруг поредел, и открылся высокий вместительный холм, на вершине которого стояли, не двигаясь, черные люди.

– Ах, я ничего не увижу отсюда! – И Васса Владимировна затопталась на месте, как цапля. – Ах, что же мне делать?

– Сейчас будут вечный огонь зажигать, – ответила Люба. – Ух, весело будет!

Во тьме запылали лохматые факелы, и люди как будто с цепи сорвались. Оскаленные некрасивые девы так крепко впивались друг в друга зубами под видом приветствия и поцелуя, что стало слегка пахнуть свежею кровью. Вопили, гримасничали, оголялись, толкали мужчин, норовя их унизить, а те, непристойно и гадко смеясь, пытались зажать их своими копытами.

– А нам мужики ни к чему совершенно, – заметила Люба. – Козлы. Мы только козлами их и называем.

– Но вы не забудьте, что я здесь по делу, – сказала ей строгая Васса Владимировна. – Когда, кто и где посвятит меня в нечисть?

А сердце в ней билось так громко, так больно! Зачем-то вдруг вспомнился муж, потом сын, талоны на мыло и сахар, Фонтанка и весь ослепительный, неповторимый, навеки покинутый Невский проспект…

– Смотрите не бухните там, что мы с вами сегодня на лавке в порту познакомились! – сказала ей Люба. – По правилам нужно два месяца ждать!

И тут же раздался скрежещущий звук, такой оглушительно громкий и резкий, что Васса Владимировна с непривычки закрыла ладонями уши.

– Чего вы боитесь! – разгневалась Люба. – Здесь все всем родные! Родней родной мамы!

Толпа расступилась. Высокая женщина с огненным взором держала в руках фиолетовый факел. Лицо ее вдруг показалось знакомым, и Васса Владимировна испугалась. Такого ведь быть не могло, что недавно они с мужем видели это лицо в одной из газет? Конечно же быть не могло, но ведь было! Она баллотировалась в президенты, а может быть, в мэры, – не суть это важно, – но в самый последний момент проиграла. И имя вдруг выплыло: Лотта Кордэ.

Назад Дальше