Елизаров ковчег (сборник) - Муравьева Ирина Лазаревна 17 стр.


– Он сам мне сказал! Хотел, чтобы я с ним поныла: «Ах, что ты! Ах, доченьку жалко! Ах, что ты наделал!»

Полина закрыла лицо рукавом.

– Полина!

– Не надо!

И вышла.

И все же! При всех рукавах и рыданьях! С последнею произношу прямотой: всегда и во всем виновата лишь женщина. Соблазны, обманы – все это от женщины. Когда говорят мне, что женщина может пожертвовать жизнью во чье-то там благо, я сразу глаза опускаю, краснею. Мне стыдно. Не верю я этим рассказам.

И что это значит: пожертвовать жизнью? Ты жизнь не на рынке купил по дешевке, она, кстати, и не твоя, эта жизнь.

А вы посмотрите: супружние пары. Ведь кто кем подмят? Кто кого повторяет? Не женщина мужа! О нет! Никогда. Всегда только муж – дорогую избранницу. Они как-то даже и напоминают своих этих жен. И зады у них бабьи. И все интересы: купить да продать. И все разговоры вокруг бабьей жизни. А что они вдруг полюбили готовить? Кого ни спроси: «Мой на кухне, готовит!», «А мой засолил огурцы на всю зиму!», «А мой пасху сделал, испек куличи!».

Ведь это же просто… недоразуменье! Иди на охоту! Иди на врага! На Чудское озеро, под Ватерлоо! И зад твой покажется меньше в доспехе! И голос твой станет отчасти железным! Пролей свою кровь за права и свободу! Хоть брызни кровинкой-то! Нет, не желают. Пустой разговор. Ну, пеки куличи.

А женщины? О! Тут другая история. Тут сила другая, тут хватка другая. Все избы сгорели, все лошади встали, а женщина скачет, и скачет, и скачет. И ни на бегу ее не остановишь, и ни на скаку. Лучше и не пытайтесь.

Вырвавшись от Татьяны Федюлиной, да так неловко, что круглым плечом зацепила за угол какого-то шкафа (плечо разболелось!), Полина сначала решила, что завтра она на работу не выйдет. Забилась туда же, куда забивалась: под энциклопедию. И вдруг ее словно ударило током. Какая там Катя! Зачем ему Катя! Ведь он же стоял, умолял ее, ждал с кудрями, покрытыми свежей росою! Ведь это над ними, как шелковый полог, с резною листвой, серебристой и черной, от тяжести желтых налившихся ягод прогнулась лоза! А ведь как он приподнял в ладонях своих ее белые груди и как зашептал: «О моя голубица!» И чтобы теперь вдруг отдать его Кате? Да ты только выгляни, подлая Катя! Да я тебя всю на кусочки порву!

Полина почти задохнулась от ужаса. Ее словно больше и не было прежней. Была одна ярость с лицом то ли ведьмы, а то ли совсем без лица. И эту безликую темную ярость несло в себе жаркое тело Полины, которое сразу же ожесточилось, покрылось колючими, злыми мурашками, и все, кто заметил, как это тело летало по лестнице и не держалось при этом отнюдь за перила, рискуя сломать свою нежную шею, – все эти сотрудники младшие, старшие, средние, заметивши, очень недоумевали.

Не спрашивайте меня, что она сделала, как она выглядела (а может быть, даже и так, как обычно!), но только через двое суток после того, как начальница лаборатории Татьяна сообщила ей, что Константин Дашевский, оставивши дочь и жену, переехал к зазнобе по имени Катя, всего через двое коротеньких суток Полина и этот же самый Дашевский стояли в промерзшей кабинке, где прежде висел телефон, и вовсю целовались. Они целовались раскаленными губами, впивались друг в друга, потом, оторвавшись, дыхание переводили и – снова. Темно было очень, шел снег, было трудно среди темноты различить, где тут, скажем, глаза, а где нос, но они узнавали по блеску во тьме, что глаза – вот они, и даже когда ты, целуя, смыкаешь дрожащие веки, то блеск твоих глаз проходит сквозь эту тончайшую кожу. Еще хорошо, что Полина (не эта, к которой привык благородный читатель, а хищная ведьма Полина!) сказала:

– Ты, Костя, мне вовсе ничем не обязан.

И камень свалился с души у биолога. Поскольку он, честно сказать, растерялся: какие же все они классные бабы! И новая – Катя, и прежняя – Нина, и эта, еще поновей даже Кати, – Полина Алферова.

Но Нина звонила и трубки бросала, а Катя просила скорее жениться, Полина одна ничего не просила, одна не звонила, не вешала трубку, а просто лицо подставляла губам, и губы ее были слаще малины. А нацеловавшись, они расходились: Дашевский бежал к своей Кате, Полина – к заждавшейся маме, и каждый из них горел целый вечер и целую ночь от этих невинных, простых поцелуев.

Спросите меня: был ли план у Полины? Отвечу вам как на духу: я не знаю. Наверное, был, только не у Полины, а так, как бывает всегда: у судьбы.

Судьба не торопится, хлынет, отступит и снова нахлынет, и снова отступит, а снег все идет и идет с вышины, и лица людей коченеют от холода.

Мадина Петровна сидела в квартире соседки Тамары. На мягком Тамарином желтом диване. Вчера та сама позвонила, спросила:

– Не хочешь зайти? Можно кофе попить.

Приглашение это означало, что капризная и избалованная Тамара, усы на которой чернели, как уголь (хотя были и небольшими усами!), хотела ей что-то сказать.

Мадина Петровна пришла, разумеется. Куря и повсюду роняя свой пепел, Тамара глотнула из крохотной чашечки.

– Ну, не ожидала! – сказала Тамара. Глаза ее вспыхнули и покраснели. – Ай, девка, тихоня! А что? Так и нужно! Вот только…

И вдруг помрачнела, погасла.

– Тамарочка? Что? Говори!

– Я не знаю, – вдруг громко сказала Тамара. – Сейчас полнолуние, не угадаешь. Посмотрим попозже.

– Когда?

– Через месяц. А лучше попозже.

И вырез халата скребнула ногтем.

Надо сказать, что в том НИИ, где работали Полина, Татьяна, начальница, Костя Дашевский, работали разные люди еще. Среди всех работающих находилась и некая Кира Безродная. Она появлялась не слишком уж часто, и тут же ее окружали сотрудницы, чтобы обсудить, в чем одета Безродная. На ней были очень хорошие вещи и, главное, новые. Каждый раз новые. И все оттого, что родной Кирин папа, живущий под той же невзрачной фамилией, с ногтей молодых был ученым членкором. И жизнь его дочки единственной, Киры, была не похожа на жизнь остальных. Испортил он ей баловством сперва детство, потом сразу юность. Теперь Кире стукнуло двадцать четыре, а папа Безродный все не унимался.

И тут вдруг случилось, что этого папу с женою, когда-то родившею Киру, зовут в город Цюрих на целое лето. А Цюрих вам не Переделкино. Это – чужая земля и чужие народы. Сперва папа думал, что и не отпустят, поскольку уж очень лететь далеко. К тому же его берегут здесь, на Родине. Но непредсказуемы судьбы людские. Его отпустили без всякого шума. И папа уехал, и мама с ним вместе. А Кира осталась. И дача осталась. На три этажа. На даче удобства – не как у людей, во дворе, а внутри. Не надо бежать с фонарем, не зная, куда ты бежишь, добежишь ли и кто там. Продукты привозит шофер. И есть повар. Но можно без повара, можно самим. Короче, есть дача со множеством комнат.

Поскольку зима была словно не русской, а квелой какой-то (наверное, как в Лондоне!), то лето пришло неожиданно быстро: в начале апреля цветы распустились. А уж в день рожденья Владимира Ленина такая жара наступила, как будто мы все не в России живем, а в Израиле. Спасались кто где. И вот тут эта Кира сказала: «Давайте поедем на дачу».

Полина поехала с Таней Федюлиной и Таниным мужем Давидом Федюлиным на новой машине Давида Федюлина. Давид вел машину и все улыбался: доволен был тем, как работает двигатель.

Татьяна сказала, что он уже там. С той самой своею любовницей Катей. Полина решила: как будет, так будет. Посмотрим, как ляжет теперь ее карта. Она выжидала и не торопилась. Хотя поцелуи уж месяц как кончились. Светло слишком стало. Погода – как летом. Зима их спасала туманом и темью. Они словно оба теряли рассудок.

– Полина, – сказал он однажды. – Полина! Я так не могу.

А весь телефон-автомат был облеплен сияющим снегом, и губы горели.

– Я так не могу, – повторил он. – Полина! Ведь я же не турок какой-то в гареме!

– При чем здесь гарем? Почему ты не турок? – шептала она прямо в губы губами.

– Полина! – И он застонал. – Ты пойми! Я бросил жену, чтобы жить теперь с Катей. Наташеньку бросил. Полина! Ты слышишь?

– Какую Наташеньку? – снова прижалась к губам его жадным, и оба замолкли. – Ведь я ничего, ничего не прошу…

– Но я ненавижу себя, – прошептал он. – Я только смотрю на часы: поскорей бы! Нырнуть с тобой в эту проклятую будку и сразу забыть обо всем! Обо всем! А как же они?

– Кто?

– Наташенька, Нина. И Катя, конечно. Она меня ждет. Ведь я к ней ушел, я семью свою бросил! А тут словно мне ничего и не нужно! Стоять с тобой так вот хоть целую жизнь…

– Давай простоим…

– Не могу! Если Катя узнает, что я… Нет, Полина! Ужасно! Я что? Сексуальный маньяк?

А снег все сиял, и сиял, и сиял.

Наверное, если бы не наступленье весны с ее солнцем внезапным, они бы сейчас еще прятались в будке, а может, как школьники, у батареи, в каком-нибудь темном, вонючем подъезде стояли и губ своих не разнимали, пока на них кто-нибудь сверху не крикнул бы.

Отчасти из-за наступления жары, отчасти по другим каким-то хозяйственным причинам, но ярмарку в Лужниках открыли не в мае, как обычно, а в самой середине апреля, и вчера, готовясь к поездке на чужую дачу, Полина провела на этой ярмарке целый день. Мадина Петровна подкинула денег, и папа, ушедший к любовнице, тоже. Она и купила на папины деньги джинсовую узкую юбку. Стояла за ней три часа с половиной. На мамины деньги купила не хуже: не юбку, однако, но белые брюки. Еще босоножки и два черных лифчика. Теперь во всем этом и ехала, то есть в джинсовой зауженной юбке и в лифчике, которого не было видно, хотя он приятно подчеркивал грудь.

Отчасти из-за наступления жары, отчасти по другим каким-то хозяйственным причинам, но ярмарку в Лужниках открыли не в мае, как обычно, а в самой середине апреля, и вчера, готовясь к поездке на чужую дачу, Полина провела на этой ярмарке целый день. Мадина Петровна подкинула денег, и папа, ушедший к любовнице, тоже. Она и купила на папины деньги джинсовую узкую юбку. Стояла за ней три часа с половиной. На мамины деньги купила не хуже: не юбку, однако, но белые брюки. Еще босоножки и два черных лифчика. Теперь во всем этом и ехала, то есть в джинсовой зауженной юбке и в лифчике, которого не было видно, хотя он приятно подчеркивал грудь.

Все уже собрались, и огромная академическая дача, утопающая в саду, где что-то уже подстригал равнодушный, хотя и очкастый садовник в галошах, похожа была на корабль, готовый к отплытию. Он сидел на лестнице и наигрывал на гитаре. Гитара – не скрипка, стерпеть ее легче. Но то, что нельзя было вовсе стерпеть, была узкоглазая, широкоскулая и голову томно ему на плечо положившая женщина. Катя, конечно. Полина блеснула глазами, как кошка. И все поняла: почему он ушел, зачем бросил дочку Наташеньку с Ниной. Она вдруг увидела всю его жизнь. И ей сейчас в жизни его места не было. Поскольку сейчас там была эта Катя. Хотя и не так хороша, как она, без бедер скульптурных, без круглых плечей, без этих ресниц, без волос до колен, но с чем-то таким, что не определимо людскими словами. С какой-то ужимкой – от слова «ужать». С какой-то ухваткой – от слова: «схватить». Что это такое, Полина не знала, но ноздри ее, вмиг почуявши запах чужого, кровавого, сразу раздулись. Короче, права была Таня Федюлина: сцепились две хищные самки. Сце – пились.

Обед приготовили быстро и дружно. Хотелось, конечно, поесть, крепко выпить, но больше хотелось другого: обняться, немного попеть Окуджаву всем вместе, а после уйти в отведенную комнату (а их было восемь!) и там, обхвативши свою половину, заняться умело прямым замечательным делом: любовью под пение птиц, шорох веток и чтобы тебя освещали лучистые звезды.

В двенадцать уже разошлись. И Полина, какую Безродная Кира спросила: «Ты где будешь спать? Хочешь, в маленьком домике?» (а был еще домик отдельный в саду!), ушла в этот домик и там затаилась.

В ту ночь она даже и не задремала. В четыре – рассвет еще не разгорелся! – она в новом лифчике, в той же джинсовой зауженной юбке, бесшумно ступая босыми ногами по очень молоденькой, робкой траве, пошла по аллее, ведущей к большому и главному дому. Зачем? Подождите! Глаза ее странно, призывно блестели, и поступь была невесомой, как будто Полина не шла, а летела. Дойдя до крыльца, пробежала зрачками по темным и непроницаемым окнам. Она догадалась, что это окно – да, именно это, второе с угла – и есть то, что нужно. Он спит там и держит в руках своих Катю. И Катя, наверное, голая. Черт с ней! Поскольку сейчас речь идет не о Кате. Сейчас, как всегда у нас, речь о любви.

Она очень тихо стояла, смотрела. Ее голова вся покрылась росою. Она говорила окну, за которым он спал и держал в руках голую Катю:

– О, мой ненаглядный! Мой чистый! О выйди! Моя голова вся покрыта росою. Возлюбленный мой! Ты ведь слышишь меня?

Прошло минут десять. Полина стояла. Рассвет еще даже и не разгорелся. Молчали животные: козы, коровы. А впрочем, их, может, там вовсе и не было: одни только спящие люди, членкоры.

– О как ты прекрасен, возлюбленный мой! – шептала Полина. – О как ты прекрасен!

И он появился на темной веранде. Растрепанный, заспанный и возбужденный. Он был в белой майке и в брюках, босой. Не видя Полины среди нежных веток, он взял себе чашку, налил молока. Потом он всмотрелся в листву и весь замер. Заметил ее на траве серебристой. Полина махнула рукой. Он спустился. Глаза его были испуганно-счастливы. Она подошла к нему, поцеловала. И он ей ответил своим поцелуем.

– Пойдем, ненаглядный! – шепнула Полина

Он быстро пошел за ней, не оглянулся. Все спали на даче: Безродная Кира с рабочим простого завода подшипников, которого прятала долго, но нынче, пока отдыхали родители в Цюрихе, смогла наконец привезти ночевать, Федюлина Таня с Давидом Федюлиным, и Лара с любимым, и Соня с любимым, и много других, очень славных людей. А в маленьком домике двое счастливых приникли друг к другу и не отрывались. И, кажется, даже заплакали оба. Ведь это бывает: что плачут во сне.

Не спрашивайте меня о том, что происходило после этой поездки на дачу! Ведь я понимаю, как вам интересно! Вот так вам и хочется влезть в чью-то жизнь, всю расковырять равнодушными пальцами, скорее закончить читать эту книгу и быстро опять в магазин за другой! А может быть, мне это и оскорбительно? А может быть, я вас ревную к Прилепину? К Татьяне Толстой, может, я вас ревную? Вот и не скажу, что случилось на даче в то ясное утро. Сидите – гадайте. Идите к Прилепину, может, он знает.

Ну, ладно, не буду я. Погорячилась. Прилепин, конечно, не знает. Откуда Прилепину знать? Я сама расскажу.

К завтраку, за которым лица у всех были помятые, томные, и все почему-то совсем не хотели ни есть и ни пить, только кофе, пожалуйста (поскольку тогда растворимый кофе большущей был редкостью в жизни народа!), к завтраку выплыла из маленького домика во глубине сада какая-то просто уже невозможно красивая эта Полина Алферова, взяла себе яблоко, села с ногами в огромное кресло и вся в нем застыла, как будто ее в это самое время старательно пишет великий художник: ну, Репин, к примеру, а может, еще кто.

Последними вылезли Костя Дашевский и с ним узкоглазая женщина Катя. Она была как-то печально задумчива и ела одни огурцы, причем с солью. А Костя совсем и не ел, и не пил. Но глаз своих не подымал от тарелки.

А дня через два, когда Таня Федюлина сказала, что он ее ждет у столовой – и он ее ждал, но в таком закутке, куда никогда и никто не заглядывал, – Полина к нему почему-то не вышла. Полина его так любила, что эти вот все закутки, закоулки, задворки ей вдруг показались не тем, что ей нужно. Ей жить было нужно, а вовсе не прятаться. Держать его за руку прямо в столовой, а не забиваться в подсобные щели. Она ведь была – как река, эта женщина. А что с рекой сделаешь? Не остановишь и дважды в нее не войдешь, в ту же реку.

Прошел еще месяц, прозрачный, зеленый, как и полагается месяцу маю. Она уже знала, что будет ребенок. Она это знала еще до того, как ей сообщили в районной больнице. В больницу Полина попала случайно: сознание вдруг потеряла в троллейбусе. Вокруг были только чужие. О, где вы? Ты, Луис, студент африканский и гордый, ты, милый Темур, превзошедший Менухина, и ты, лысоватый, но стильный прозаик, которого все узнавали по голосу? Вы все испарились, как капли воды, упавшие утром на ветку сирени! А может быть, вас просто выпили птицы, поскольку они пьют росу на заре?

Короче: Полина попала в больницу, и там, в этой душной районной больнице, где пахло пролитым на лавку кефиром, Полине сказали, что будет ребенок. Она просияла. Вот странный характер! Зачем же ребенок до брака, скажите? Вот ты выйди замуж, купи себе мебель, разбей огород на подсобном участке, а там и рожай – да хоть сразу троих! (Одна родила восьмерых. Правда, это случилось в далекой веселой Бразилии!)

Теперь нужно было сказать это Косте, но так нужно было сказать, чтобы Костя не чувствовал, что он ей чем-то обязан.

А Костя, биолог, запутался, да. Но я вас прошу: будьте же снисходительны. Ему – двадцать восемь, совсем молодой ведь. Вокруг столько женщин, хороших, красивых. Ведь он никого не хотел обижать. И нужно, конечно, все эти законы, что только одна, мол, жена полагается, давно упразднить, послать к чертовой бабушке. Зачем же одна, когда можно и много? Вы мне возразите: а как же с прокормом? Но женщины наши и сами прокормят любого мужчину. И сами его же, мужчину, пропоят. А как бы тогда хорошо было всем! Приходишь с работы, тут жены встречают: одна тебе тапки несет, а другая на кухне поставила чайник, а третья пиджак твой снимает и нежно хохочет. Никто никого не ревнует, не травит. Хорошая, ровная, чистая жизнь. Конечно, бывают такие мужчины (упертые, как говорится!), что им одна жена даже – большая нагрузка, но это, уверена я, исключение, а всем остальным будет очень удобно.

Костя Дашевский не только не разлюбил Полину, не только он не позабыл ее губ, запаха светлых волос, но – напротив! Теперь, после этой загадочной ночи, он просто с ума весь сходил по Полине. Но дома, где он сейчас жил, была Катя. А Катя варила гороховый суп, пекла пироги то с грибами, то с клюквой, и Катя душилась такими духами (и где их берут только, эти духи?), что, лишь вспоминал он, в НИИ утомившись, что скоро домой, и там Катя, и пахнет, и Катя ему принесет пирогов, уложит в постель и всего заласкает, – вот лишь вспоминал он все эти подробности, так не было сил что-то снова менять.

Поэтому он все смотрел на Полину в столовой, как смотрят на ангела с неба, и все норовил проводить до троллейбуса, и все утащить хоть в подъезд, хоть под арку и поцеловать ее сладкие губы. Однако Полина его избегала. Целуйся с другими, биолог Дашевский.

Назад Дальше