– Я на тэбэ жэнюсь, Роза, – сказал он. – Нэ дам сына убивать, нэ дам.
Она знала, что он женится только из-за ребенка, поэтому в день свадьбы была мрачнее тучи и особенно неутоленно сверкала зрачками. За несколько дней до того, как их расписали, прилетела из Тбилиси «мама», Вера Георгиевна, Верико, совсем еще нестарая – лет пятидесяти семи, статная и большая, с огромной прической, роскошно одетая во все черное, в бриллиантах на каждом пальце, обняла ее и даже притиснула к сердцу, пронзительно пахнущему французскими духами сквозь тонкое черное платье. Тогда же Роза почувствовала, что у Веры Георгиевны не было дня хуже, чем этот, и вскоре – по томным, мучающимся взглядам, которые та бросала на своего «сына», – поняла, что не ошиблась.
Верико привезла деньги, заставила Розу купить сиреневый брючный костюм (ничего уже не лезло на вспученный живот, где сидел младенец), позвонила директору Елисеевского магазина, пророкотала басом: «Жора, дарагой, я са-а-аскучилась», – а потом перечислила по бумажке все, что нужно к столу. Гостей было немного: отец во всех своих орденах и медалях, бабка, мать бросившей Розу матери, в длинном шелковом халате, который появился в их доме тогда, когда они с мужем строили Китайскую железную дорогу, Надар, ближайший друг Теймураза, тоже аспирант и тоже грузин, и на исходе вечера пришла закопченная горем Осипова, брошенная сыном академика.
Эка родилась через четыре месяца после свадьбы. Первый раз вставшая с постели Роза подошла к окну и увидела, как Теймураз, бледный и расстроенный, сидит на скамеечке в сквере роддома, сжимая в руках окровавленный пакетик с клубникой. Лицо у него было таким, словно ему только что сообщили тяжелый диагноз. Верико прислала пятьсот рублей, но сама не приехала и новорожденной интересовалась мало. Бабка, построившая в свое время Китайскую железную дорогу, вызвалась помогать, но была забывчива, бестолкова, засыпала на ходу. Тихий несчастливый отец той же осенью умер во сне от инфаркта.
Если бы не строптивый характер Теймураза и не барские его, вывезенные из Тбилиси привычки, денег, которые каждый месяц присылала Верико, должно было бы хватать на жизнь. Но он не признавал никакого другого транспорта, кроме такси, никакого другого мяса, кроме рыночного, никаких рубашек, кроме тех, которые приносили фарцовщики. Перевод от Верико приходил первого числа. К десятому деньги заканчивались. Роза была в ужасе. Скандалы, бушующие на глазах у двухмесячной Эки – таких же, как у него, влажных, продолговатых, похожих на сливы, – с каждым разом становились все громче.
– Ты! – кричал он. – Что ты мнэ будэшь гаварить здэсь! Ты мнэ даже сына не сумэла родить! Ты мнэ будэшь указывать!
Он уходил к себе в лабораторию, яростный, с трясущимися руками, но еще не насытившийся ею, еще одурманенный ее ледяным молчанием, особой какой-то бледностью, которая страшно шла ей, и через два часа начинал звонить домой – сперва раздраженно, чтобы продолжить спор, потом мягче и наконец совсем терялся, скрипел зубами от отчаяния, а вечером возвращался на попутке, с измятыми цветами, заняв у Надара очередную двадцатку. Потихоньку она начала продавать хозяйские книги. Сначала Фенимора Купера, потом Джека Лондона, Стефана Цвейга. Хозяева работали в Каире, ни о чем не догадывались. Теймураз пропажи книг, разумеется, не заметил.
Эке исполнился год, и Надар, единственный в Москве близкий человек, пришел поздравить.
– Можно двери обивать, – сказал он строго. – Нетрудная работа. Импортным кожзаменителем. На складе есть друг. Материалы будет отдавать дешево. Каждая дверь – восемьдесят рублей. Три двери в неделю – двести сорок. Четыре – триста двадцать. Заказы будут.
У Теймураза в наивном, надменном лице вспыхнуло сомнение: кожзаменитель этот, он что, ворованный? Надар не успел ответить.
– Хочешь больного ребенка? – ледяным своим голосом перебила его Роза, кивнув подбородком на щуплую Эку. – Без овощей, без фруктов! Ты посмотри на нее! Она же вся в диатезе! Зеленки не хватает! Вся запаршивела!
Он резко вскочил и изо всех сил рванул на себя скатерть. Вино разлилось по полу, посуда разбилась. Она поняла, что победила.
Теперь они виделись мало, в основном по ночам. Он пропадал в лаборатории, а по субботам и воскресеньям обивал двери. Надар скоро остыл к своей затее, да и деньги были нужны ему не так остро, – и Теймураз остался один. Роза вздохнула свободнее: наняли няньку и начали покупать на рынке фрукты и овощи. Возвращаясь домой за полночь, с серым от усталости лицом, он вываливал на кухонную клеенку то двести, то триста рублей и тут же засыпал. Времени на скандалы не было.
Через полтора года его посадили за скупку краденого и незаконное предпринимательство. Суд был в среду. В пятницу разрешили короткое – на десять минут – свидание.
– Щто ты желтая вся? – спросил он через решетку. – Щто болит, радость моя, а?
Она молча смотрела на него своими ослепительными, сухими глазами. Ему дали десять лет. Одна с крошечным ребенком. Без копейки. Опять все равно что не замужем. Только на четыре года старше.
– Я залетела, – глухо сказала она. – Надо скорей избавляться.
Он побелел. Губы на колючем поседевшем лице затряслись. Ей показалось, что он сейчас станет перед ней на колени – там, со своей стороны решетки.
– Ума-аляю тэбя, – пробормотал он, – нэ убывай! Пускай сын будэт!
– Ты что, рехнулся? – спросила она и тоже побелела. – Как же я сейчас рожать буду? Одна?
– Мама па-аможет! – прохрипел он. – Я маму па-апра-ашю, она сделаэт! Я тэбя на руках носить буду, только нэ убывай!
– Где ты меня будешь носить? – спросила она. – По территории лагеря?
Теймураз не ответил. Так его и увели, закрывшего локтем седое лицо.
Через два дня она познакомилась у Осиповой с Олегом Васильевичем Желваком. Олег Васильевич приехал из Риги, чтобы получить израильскую визу в голландском посольстве. Эмигрировать он собирался в Нью-Йорк вместе с мамой. У него была шелковая бородка и очень длинные пальцы. Желваки, действительно заметные на худощавом приветливом лице, перекатывались под кожей. Олег Васильевич, зубной врач районной рижской поликлиники, был холост. Ее ослепительные глаза обожгли его, и, как всякий не очень решительный человек, который должен хоть раз в жизни сделать что-то сгоряча, не раздумывая, Олег Васильевич тут же, на кухне у Осиповой, сделал Розе формальное предложение.
– Я согласна, – сказала она и слегка приоткрыла бледные, без помады, губы. – Но я в некотором роде замужем.
– Это ничего, – вспыхнул Олег Васильевич. – Вы разведетесь.
В Америку он улетел только через восемь месяцев, задержавшись из-за внезапной болезни и смерти матери. Теймураз был в лагере под Архангельском. Она могла увидеть его – раз в году полагались свидания – и не увидела. За большую взятку – ход нашла она, деньги, разумеется, заплатил Олег Васильевич – их с Теймуразом развели, ничего не сообщив ему предварительно. Олег Васильевич удочерил Эку – за еще большие деньги. Саша, которого она не уничтожила, пока он был внутри, родился как законный ребенок Олега Васильевича Желвака, и молодожен-отец (шелковая бородка, нежные пальцы!) ничего не заподозрил.
Она умела молчать. О, как умела! Слава богу, что не погорячилась с абортом. Этот будущий ребенок склеил их намертво. Саша родился, и Олег Васильевич начал как лев бороться за выезд своей семьи из России. Добился личной аудиенции с сенатором Тедом Кеннеди. Тот вышел к нему – пахнущий английскими духами, с тяжелой, в глубоких, припудренных рытвинах челюстью. Пожал Олегу Васильевичу руку.
Роза бросила однокомнатную на Ломоносовском тайно от Верико. Верико постоянно наезжала в Москву хлопотать за Теймураза, обивала пороги, совала взятки. За один год она превратилась в старуху от горя. На Розу смотрела с ужасом, словно чувствовала, как там, в аккуратной, стриженой голове, под мраморным лбом, текут страшные для Теймураза мысли, рождаются бесноватые планы, и холод, холод стискивает сердце молодой этой женщины, которая всякий раз, говоря о муже, бледнеет и раздувает ноздри.
Саше было семь месяцев, когда она удрала, не оставив Верико даже записки, поселилась в Вострякове, в деревенском доме у глухой, колченогой старухи, ждала, пока придет разрешение на выезд, мучилась с двумя маленькими детьми, сама таскала воду из колодца. Деньги-то как раз были, могла бы снять нормальное жилье – Олег Васильевич давал деньги! – но она боялась уже не только Верико, не только Надара, который получил два года условно и мог – о, мог бы, если захотел! – разыскать ее, она боялась всех – чужих и знакомых, боялась собственной тени, телефонного звонка, стука в дверь, даже глухой, колченогой старухи, которая потом, уже в Лос-Анджелесе, много лет подряд снилась ей со своей вылезшей, пегой косой…
Значит, он жив и хочет получить детей. Цыганка не обманула. Все было напрасным: шелковая бородка Олега Васильевича, которая вечно забивалась ей в рот, когда он по ночам начинал вдруг целовать ее, запах его тонкой, веснушчатой кожи, гадкая фамилия Желвак, Майкл…
Саше было семь месяцев, когда она удрала, не оставив Верико даже записки, поселилась в Вострякове, в деревенском доме у глухой, колченогой старухи, ждала, пока придет разрешение на выезд, мучилась с двумя маленькими детьми, сама таскала воду из колодца. Деньги-то как раз были, могла бы снять нормальное жилье – Олег Васильевич давал деньги! – но она боялась уже не только Верико, не только Надара, который получил два года условно и мог – о, мог бы, если захотел! – разыскать ее, она боялась всех – чужих и знакомых, боялась собственной тени, телефонного звонка, стука в дверь, даже глухой, колченогой старухи, которая потом, уже в Лос-Анджелесе, много лет подряд снилась ей со своей вылезшей, пегой косой…
Значит, он жив и хочет получить детей. Цыганка не обманула. Все было напрасным: шелковая бородка Олега Васильевича, которая вечно забивалась ей в рот, когда он по ночам начинал вдруг целовать ее, запах его тонкой, веснушчатой кожи, гадкая фамилия Желвак, Майкл…
Ночью пахнущий рыбами и мокрым деревом ветер поднялся в городе, загудели его провода, и белые богини в Летнем саду с мучением сдвинули брови.
Рейчел спала, но сон ее был исполнен отвратительных видений, которым неоткуда было взяться в этой осторожной, хотя и беспокойной душе. Она видела себя в поле, полном чего-то хрупкого, потрескивающего, по чему идти сначала было даже приятно, как по хворосту. Потом только она догадалась, что под ногами людские кости. Тогда она побежала, но треск нарастал – значит, она попала на какое-то захоронение, расположенное здесь, в России, и тут же странная мысль, что кости не бывают ни русскими, ни китайскими, но просто чьими-то, – эта мысль так и пронзила ее. Одновременно Рейчел ощутила, что нужно все-таки подождать, пока они обрастут…
Тут жуткий сон словно бы задохнулся, и чем должны обрасти кости, не произнес, расползся, а Рейчел потянуло вниз, в бархатную, глубокую черноту, изнутри которой заблестел радостный детский голос, требующий, чтобы принесли мяса.
Из последних сил она еще попыталась понять, что за связь между этим захоронением с его громким подземным треском и словом «мясо», но ничего не поняла и проснулась от страха.
Никто не видел того, что только что видела она. Никто ничего не слышал. Лимонным, с нагретыми прожилками, светом мерцала настольная лампа над раскрытой книгой отлучившейся дежурной сестры.
Нью-йоркская пациентка натянула на себя платье, торопливо собрала сумку и, спустившись по сильно пахнущей табаком черной лестнице, вышла на улицу. Она уже ни секунды не сомневалась в том, что ей нужно делать. Искать этих покойников, если они еще существуют. Вот что сказал ей сон, она его разгадала.
Нельзя было приезжать сюда. А раз уж приехала, значит, их нужно найти и договориться с ними. Мозг ее работал острее и интенсивнее, чем обычно. Почему-то она ни секунды не сомневалась в том, что узнать, где они, можно будет у Надара. А Надара легче легкого разыскать в той лаборатории, где они с Теймуразом когда-то работали вместе. На Ломоносовском проспекте, рядом с ФИАНом, во дворе. Там, кажется, была арка. И серый сугроб рядом с ней. Билет она купила прямо в поезде. Все пассажиры, кроме угрюмого старика в рубашке, открытой на кудрявой груди, крепко спали. Потом появилась проводница, ласковая и слегка отечная, шепотом спросила, не хочет ли Рейчел покушать. Проводница была похожа на Анну Елисеевну, соседку по подмосковной даче. Те же умиленные глазки, тот же остренький клюв, нависший над подрисованной верхней губой.
– Послушайте, – не выдержала Рейчел, – вас не Анной зовут?
– Анной, – ахнула проводница, – вы откуда знаете?
– А по отчеству? – замирая, спросила Рейчел.
– Владимировной, – суетливо хихикнула проводница.
У Рейчел отлегло от сердца.
– Могу ли я попросить у вас чаю?
– И чаю можете, и какао. Кофе вот, к сожалению, кончилось. Привык наш народ кофе дуть, прямо не напасешься. А что к чайку хотите? Могу бутербродик принести, могу пирожное. Шоколад есть бельгийский, очень великолепный. Пористый.
У Надара был массивный пористый подбородок. Она толкнула дверь коленом, как делала всегда, когда сильно волновалась. Та же лаборатория, ничего не изменилось. Надар сидел на своем обычном месте. Перед ним на стеклянной подставке лежала простоволосая худощавая крыса, окруженная своими еще слепыми и мокрыми новорожденными детьми. Дети мигали дрожащими веками, тянулись к материнским соскам.
– Мне нужен адрес Теймураза, – с порога сказала Рейчел.
– А мне нужно увидеть твои глаза, – отозвался Надар с легким, едва заметным акцентом. – Я ха-ачу посмотреть в твои глаза, Роза.
– Зачем? – спросила она.
– Потому что, если у человека нет совести, его глаза это не спрячут, – сказал Надар и пинцетом отодвинул в сторону одного из крысят: – Полежи здесь, дай другим па-а-кущать.
– Она жива? – спросила Рейчел. – Мать?
– Верико Георгиевна? – уточнил Надар. – Да, Верико Георгиевна жива.
– А он?
– Из всэх из нас, – ответил Надар и пинцетом погладил мышь по голове, – умер только один человек. Да, я считаю, что это хуже, чем смэрть.
– Ты, – усмехнувшись, спросила она, – ты, наверное, меня имеешь в виду?
– Ты умная, Роза, – сказал Надар, – всэгда была умная. Но ты грязная. Темури знал, что ты грязная. Ты воровка, Роза.
– Дай мне его адрес, – сказала она
– Ты знаешь его адрес, – ответил он. – Тот же самый адрес, Роза.
– Ничего не понимаю, – прошептала она, – как же так? Здесь, в Москве? А как же квартира в Тбилиси? У Верико же там квартира. Они там прописаны…
– Сейчас всо па-а-аменялось, Роза, – пробормотал он, – они перебрались сюда. Иди, говори с ними. Может быть, Темури захочет простить тебя. Темури добрей, чем я, Роза. Но ты все-таки сними очки.
– Не могу, – сказала она и повернулась, чтобы уйти.
– Куда ты дела свое лицо? – крикнул он вслед. – Ты сейчас некрасивая на свою внешность. Страшная ты, Роза.
Сугроба нет, потому что лето. Зимой здесь всегда появляется черный от выхлопных газов сугроб.
Лифт, как всегда, не работал. Ну и прекрасно, так даже лучше, потому что ей никогда не нравились лифты. В Нью-Йорке с этим приходилось тяжело. Не идти же пешком на двадцать третий этаж, например. Она вообще боялась закрытого пространства. Олег Васильевич однажды сказал ей, что и к смерти она относится с таким ужасом потому, что представляет себе только одно: как ее заколотят в ящик.
– При чем здесь это? – закричала на него Рейчел (они уже ненавидели друг друга тогда, уже разводились!). – Если меня не будет?
– Ха! – ухватив себя за бородку, промычал Олег Васильевич. – Тебя не будет! Ты ведь не можешь представить, что тебя не будет! Потому что у тебя нет души! Только тело!
– Иди поучись на психиатра, – сказала она, – сколько можно возиться с чужими зубами?
Но он угадал, шелковая бородка, угадал. Что-то он все-таки понял в ней за четырнадцать лет жизни вместе.
Дошла наконец. Та же самая дверь. Обитая кожзаменителем. Она позвонила, долго не открывали. Потом послышались шаги Верико – сильные и уверенные, как всегда.
– Кто там? – гортанно спросила Верико.
– Вера Георгиевна, – сказала Рейчел, – откройте.
– Тему-у-ури! – испуганно крикнула Верико. – Сам па-айди па-а-асматри!
Рейчел опять нажала на кнопку звонка.
– Сэйчас, па-адаждите, – попросила Верико.
Что-то упало с тяжелым, слоистым звуком, и тут же Верико задохнулась памятным Рейчел кашлем много курящей, немолодой женщины. Она и двадцать лет назад так же кашляла. Рейчел изо всей силы застучала по мягкому кожзаменителю. Дверь, оказалось, не была заперта.
Верико в том же самом или очень похожем на то, в котором она когда-то приехала на их свадьбу, черном платье, статная и большая, заслоняла собою худого, как скелет, старика. Старик был до отвращения похож на Сашу, но не сегодняшнего, двадцатидвухлетнего, горбоносого юношу, а Сашу-младенца, того, которого ей принесли когда-то в роддоме с бирочкой на сморщенном кулачке. Она раскричалась тогда, потребовала, чтобы немедленно вызвали главного врача: на бирочке была неправильная фамилия – Георгадзе. А ведь Саша не имел никакого отношения к Теймуразу, и в Нью-Йорке у него был законный отец – Желвак Олег Васильевич.
Самое ужасное, что старик и гримасничал так же, как это делают младенцы во сне: он то растягивал губы в блаженную улыбку, то щурился, словно пытаясь что-то разглядеть, то бессмысленно хмурился. Иногда лицо его пропарывал тоскливый ужас. Верико неприязненно смотрела на Рейчел и, кажется, не узнавала ее.
– Пришла-а! – засмеялся старик и всплеснул руками.
Рейчел еле удержалась от крика. Теймураз, вот он.
– Ах, огня того уж нэт, пога-а-асла-а зарэ-во! – голосом Нани Брегвадзе запел старик. – Пой, звэни, ма-а-я гитара, разга-а-аваривай!
– Ти хочэшь с нэй га-аварить, Тэмури? – не отрывая глаз от Рейчел, спросила Верико.