Роберт улыбнулся про себя, тоже отметив сдержанный одобрительный взгляд: ему было приятно, что на него так смотрят, и одновременно он стыдился этого своего самодовольства.
– Когда-нибудь, – сказал Роберт, когда они вышли из лифта и, потеряв женщину из вида, пошли в сторону Пятой авеню, – когда-нибудь, папа, человека будут судить за одни только мысли, которые проносятся в его голове.
Они обменялись улыбкой; Роберт глубоко вздохнул, посмотрел вокруг, улыбка все еще блуждала у него на губах, затем они сели в такси, и он сказал:
– Пожалуйста, на Большой Центральный вокзал.
Они молча сидели в машине, петлявшей по улицам города. Нелсон смотрел на роскошный чемодан из сыромятной кожи. Такие чемоданы, думал он, можно увидеть летом, в пятницу, на вокзале, где беззаботные люди в легких костюмах ждут поезда, который увезет их в Новую Англию, в Адирондак, на Кейп-Код… Он чувствовал, что для полноты картины недостает только теннисной ракетки в ярком кожаном чехле и голоса девушки, нежного и радостного, льющегося быстро и оживленно: «Возьми оливкового масла и уксуса в равной пропорции, добавь несколько капель глицерина и натирайся этим, милый, каждый час. Помнишь спасателя на пляже в Хоб-Саунде, который так делал, – он загорал по двенадцать часов в день и был коричневым, словно копченая баранина…»
Но вместо этого он услышал голос Роберта:
– Пять средних танков…
– Что-что? – Нелсон виновато посмотрел на сына. – Прости, я задумался.
– Когда я приеду туда, мне дадут под команду пять средних танков. По двенадцать тонн в каждом, экипаж из четырех человек. Триста тысяч долларов потратило государство на эти танки. И я должен буду приказывать им: вперед, стоп, повернуть, будьте добры, уничтожьте эту забегаловку, не откажите в любезности, засадите шесть снарядов в ту лавку женского белья пятью кварталами дальше по этой улице. – Он широко улыбнулся. – Это я-то, который в жизни не управлял даже электрической железной дорогой. Представляешь, какое доверие оказало мне правительство Соединенных Штатов! Пять средних танков под моей командой – тут и растеряться недолго.
– Ты справишься, – уверенно сказал Нелсон.
Роберт посмотрел на него серьезно, без улыбки:
– Знаешь, и мне так кажется.
Такси подкатило к Центральному вокзалу, и они вышли.
– У нас есть пятнадцать минут, – сказал Роберт, посмотрев на часы. – Может, выпьем по бокалу, на посошок?
– Тебя еще кто-нибудь провожает? – спросил Нелсон, идя с сыном по тускло освещенному, гулкому подземному переходу к бару отеля «Коммодор». – Какая-нибудь девушка?
– Нет, – улыбнулся Роберт. – Решил никому не говорить. Уж если звать, то всех. Получилась бы встреча выпускниц Вассара с тридцать восьмого года по сорок первый включительно. – Он громко засмеялся. – Такие пышные проводы мне ни к чему.
Нелсон улыбнулся шутке и понял, что Роберт оставил последние минуты перед отъездом на фронт для прощания с отцом. Ему хотелось сказать Роберту, что он тронут этим, но слова, которые приходили на ум, были выспренними и неуклюжими, поэтому он решил промолчать. Они вошли в отель и стали у длинной стойки прохладного темного бара, опустевшего на время одиннадцатичасовой паузы; здесь рабочий день только начинался.
– Два мартини, пожалуйста, – попросил бармена Роберт.
– Последний раз я пил утром, – сказал Нелсон, – на свадьбе Артура Паркера, в тридцать шестом году.
– Сегодня можно, – сказал Роберт, – война все ж таки.
В миксере приятно позвякивали кусочки льда, кругом разносился слабый запах джина и тонкий аромат лимонного сока, который бармен осторожными движениями выдавливал в полные холодные бокалы. Они подняли бокалы, и Нелсон посмотрел на дорогое ему лицо сына – молодое, серьезное; голову Роберта венчала фуражка с блестящей золоченой кокардой. Нелсон перевел взгляд в затемненную глубь длинного зала с низким потолком, такого чистого, прибранного, с ровными рядами пустых столов, каким может быть только бар или ресторан, ожидающий посетителей. Кто знает, свидетелем скольких проводов, расставаний, последних поцелуев стал этот ближайший к вокзалу бар, сколько здесь было выпито безвкусных напитков, сколько людей пыталось заглушить здесь спиртным первую боль разлуки, сколько канувших в Лету призраков сидело за ровными рядами этих столов, сколько прощальных слов утонуло в беспечном звоне бокалов. Скольким отъезжающим чудился привкус смерти в проглоченном впопыхах последнем бокале виски…
Нелсон внимательно посмотрел на коротко остриженного сына. Он приподнял бокал, чокнулся с Робертом.
– За скорую победу, – сказал Нелсон.
Они выпили. Крепкий, с богатым букетом напиток мгновенно обжег Нелсону небо. Роберт, задерживая мартини во рту, наслаждался каждым глотком.
– Ты не представляешь, – сказал он, – как трудно достать хороший мартини в танковом корпусе.
Нелсон смотрел, как пьет сын, и ему вспомнился день, проведенный за городом, три года назад, когда Роберту было двадцать. Тем летом они снимали домик в Вермонте. Днем Роберт пошел купаться и вернулся с мокрыми волосами, босой, в белом купальном халате, с выцветшим голубым полотенцем на плече; кисти его рук были коричневыми от загара, на носу выступили веснушки. Он распахнул дверь, затянутую сеткой от насекомых, громко распевая: «И небо надо мной не голубое, с тех пор как милую не вижу я».
Оставляя на циновке лужицы-следы, он скрылся на кухне. Когда Нелсон пришел на кухню, он увидел, что в одной руке у Роберта открытая запотевшая бутылка холодного пива, а в другой – нелепый гигантский бутерброд из двух огромных кусков ржаного хлеба, четверти фунта швейцарского сыра, двух здоровенных ломтей ветчины и трех громадных, сочных кусков говядины в томатном соусе. Роберт сидел возле изящного столика, откинувшись на шатком кухонном стуле, лучи полуденного солнца косо падали на него сквозь высокое старинное окно, капала с ног озерная вода, в руках – гигантский бутерброд и бутылка пива, рот забит сыром, соусом, ветчиной, хлебом и холодным пивом, но из горла еще как-то умудрялись вырываться нечленораздельные звуки. Он беззаботно помахал Нелсону бутербродом и пробурчал: «Умираю от голода. Проплыл четыре мили. Надо восстановить энергию».
«Через час будет обед», – сказал Нелсон.
Роберт усмехнулся с полным ртом.
«Я и обед съем. Можешь не сомневаться».
Он отхватил еще один кусок от своего бутерброда.
Нелсон смотрел на жующего сына и улыбался.
«Хочешь, сделаю и тебе бутерброд?» – спросил Роберт.
«Нет, спасибо».
«Я крупный специалист по бутербродам…»
Нелсон покачал головой, улыбаясь:
«Потерплю до обеда».
Он не мог оторвать взгляда от сына. Загар подчеркивал белизну ровных зубов, сильные мышцы шеи, выступавшие из-под белого купального халата, двигались без напряжения, когда Роберт делал очередной глоток.
«В твоем возрасте, – сказал Нелсон, – у меня тоже был волчий аппетит».
И вдруг сын посмотрел на Нелсона совсем по-новому, как бы увидел его двадцатилетним; Роберта охватила нежность к отцу, и он подумал о более поздних годах его жизни с гордостью и сочувствием…
– Что ж, – Роберт проглотил маслину, лежавшую на дне бокала, и поставил его с легким, приглушенным звоном, который разнесся по притихшему бару. – Что ж, пора на поезд.
Нелсон посмотрел вокруг, тряхнул головой, и домик в Вермонте, загорелый парень, запотевшая бутылка холодного пива – все исчезло. Он допил свой мартини, расплатился, и вместе с Робертом они поспешили на вокзал, где их ждал поезд. На вокзале царили суматоха и смятение, мать какого-то солдата и две его родственницы монотонно причитали; Роберт почему-то лишь пожал отцу руку на прощанье, и больше не было слов, потому что оба чувствовали, что еще одно слово, и слез уже не сдержать, Роберт спустился по длинной лестнице на темневший внизу перрон. Чемодан из сыромятной кожи мелькнул в толпе…
Нелсон повернулся и медленно пошел на улицу. Перед глазами все еще была голова сына в фуражке, исчезнувшая в длинном проходе, который вел к поезду, средним танкам, пушкам, страданиям, голова сына, уходившего на войну без колебаний, легко и радостно. Он с трудом перешагивал через мраморные ступеньки вокзала, а в его сознании, затуманенном мартини, плачущими на перроне женщинами, медленно всплывали картины прошлого лета.
Он видел сына, играющего в теннис. Роберт действовал легко и умело – просто летал по корту; он напоминал тех крепких калифорнийских парней, которые со скучающим видом профессионалов играют 365 дней в году. У Роберта была непосредственная манера в раздражении обращаться к самому себе, и стоило ему сделать ошибку, как он вскидывал голову и бормотал себе под нос: «Мазила! Мазила! Что ты здесь делаешь? Шел бы домой!» Он видел отца, который с улыбкой наблюдал за ним, и знал, что отец понимает его ворчливую тираду, адресованную самому себе. Он усмехался, делал замах и подавал подряд три мяча, принять которые было просто невозможно…
Нелсон шел по Мэдисон-авеню к конторе «Маршалл и Ко», к бумагам со строгими и коварными цифрами, ждавшим его на столе, к аккуратной профессиональной бухгалтерской двойке, которой он так гордился. По дороге он задумался – в какой части света встретит врага его сын? В Африке? В Австралии? В Индии? В Англии? В России? Двадцатитрехлетнего парня, вчерашнего пловца и теннисиста, способного вынести тяготы самого сурового климата, вечно голодного любителя гигантских бутербродов, холодного пива и веселых розыгрышей, судьба забросит в бог знает какие пустыни, равнины, горы, джунгли, морские дюны, а его пятидесятилетний отец будет все так же тянуть лямку в конторе.
Нелсон шел по Мэдисон-авеню, мимо витрин шикарных магазинов. Две женщины обогнали его, и он услышал высокий женский голос:
– Ты только представь себе – платье из тафты, нежно-голубое, спереди сборки, а на спине вырез до талии. Ну просто умереть можно!
Мне и в голову не приходило, что все так обернется, думал Нелсон; ничего не видя перед собой, он уходил прочь от вокзала, с которого только что уехал на войну его сын. Была когда-то Первая мировая, и та давно кончилась… Как я мог так считать! У меня рос сын, но я не сознавал своей ответственности перед ним. Я работал, одевал его, кормил, послал в приличный колледж, покупал ему книги и давал деньги на развлечения, возил на каникулы в Вермонт, но я не понимал, в чем моя ответственность перед ним. Я работал изо всех сил, мне было нелегко, я долго бедствовал, а только бедняки знают, как трудно выбиться из нужды. Я вкалывал, хотя должен был делать совсем другое. Я складывал миллионы цифр, рассчитывал махинации многих компаний, из года в год, иногда по восемнадцать часов в сутки, порой даже на еду времени не оставалось… Чем я занимался! Как я виноват. Я не должен был допустить этого. Мне почти столько же лет, сколько Гитлеру. Он сделал все, чтобы убить моего сына. Я же не сделал ничего, чтобы уберечь его. Нет мне прощенья! Почему я не умер от стыда, стоя в одной комнате с сыном, одетым в темно-зеленый лейтенантский френч?
Деньги… Я думал, как расплатиться с бакалейщиком, со страховым агентом, за электричество… Какая ерунда… Я растратил жизнь на пустяки. Мой сын ушел на войну, а я, старый, одинокий человек, только и делал, что платил арендную плату да подоходный налог. Я забавлялся детскими играми. Я дурманил себя опиумом. Как миллионы мне подобных. Война шла уже двадцать лет, а я и не догадывался. Я ждал, пока вырастет мой сын и отправится на эту войну вместо меня. Мне следовало кричать на улицах и площадях, хватать людей за лацканы пиджаков в поездах, библиотеках, ресторанах и взывать к ним: «Пожалейте, поймите друг друга, уничтожьте свои пушки, забудьте о доходах, вспомните о добре…» Я должен был пройти через всю Германию, Францию, Англию и Америку. Я должен был проповедовать на пыльных дорогах, а в случае необходимости взяться за оружие. Я же провел всю жизнь в одном городе и исправно платил бакалейщику. Версаль, Маньчжурия, Эфиопия, Варшава, Мадрид – вот они, поля сражений, – а я-то считал, что была лишь Первая мировая и та давно кончилась.
Он остановился и поднял голову. На лице его выступил пот, соль резала глаза, и, протерев их рукой, он увидел, что стоит перед огромным массивным зданием, вечным и непоколебимым, в котором, в войну и в мирное время, «Маршалл и Ко» вершили свои дела. Таблицы и цифры ждали его, хитроумные, верткие цифры законных доходов, которые удалось получить мировому производителю затворов и турбин в этот кровавый и прибыльный год, и цифры, что попадут в официальный годовой отчет. Амортизационные отчисления… 3.100.456,25 доллара.
Он смотрел на высокое сверкающее здание, устремленное в нежное летнее небо. Люди толкали Нелсона, а он стоял у подъезда, не в силах войти внутрь.
Зеленая ню
В молодости Сергей Баранов, уже тогда любивший рисовать натюрморты с красными яблоками, зелеными грушами и ярко-оранжевыми апельсинами, добровольцем ушел в Красную Армию и в жарких боях под Киевом внес свою лепту в общую победу над белыми. Крепкого сложения, добродушный, мечтательный юноша, он никому ни в чем не мог отказать и, раз все его друзья ушли в Революцию, составил им компанию, служил верно и весело, ел солдатский черный хлеб, спал на соломе, по приказу командира нажимал на спусковой крючок древней винтовки, храбро наступал, когда все наступали, и бежал изо всех сил, если чувствовал, что от быстроты ног зависит его жизнь.
После победы Революции он демобилизовался из армии со скромной медалью за сражение, в котором не участвовал, поселился в Москве и вновь принялся рисовать красные яблоки, зеленые груши и ярко-оранжевые апельсины. Все его друзья по-прежнему верили в необходимость и полезность Революции, а Сергей, который прекрасно обошелся бы и без нее, во всем с ними соглашался. На самом деле Баранова интересовали в жизни только яркие цвета фруктов и овощей, возникавших на его полотнах, и если в мастерской или в кафе, где он часто бывал, вспыхивали дискуссии о Ленине, Троцком и новой экономической политике, он добродушно смеялся и отмахивался от спорщиков: «Да кто тут что может знать? Это для философов».
Будучи героем Революции и по-настоящему талантливым художником, он пользовался хорошим отношением властей. Для работы ему выделили прекрасную студию с застекленной крышей и отоваривали продуктами по категории рабочих тяжелого физического труда. Картины принимали очень доброжелательно, поскольку дары природы выглядели на них столь соблазнительно, что рука так и тянулась к ним. Продавались его полотна без малейшей задержки для украшения домов и кабинетов достаточно важных чиновников нового режима и оживления мрачных и блеклых стен учреждений.
В 1923 году, когда Баранов встретил и покорил аппетитную юную красавицу из Советской Армении, в его творчестве начался новый этап. От фруктов он перешел к обнаженной натуре. Техника художника нисколько не изменилась, несмотря на кардинальную смену объекта, а потому популярность его возросла многократно. Рука зрителя по-прежнему так и тянулась к его полотнам, на которых в оптимальных пропорциях сочетались прелести фруктового сада и гарема, и вскоре еще более высокие чины стали прилагать немалые усилия, чтобы купить его ню – розовеньких, пышущих здоровьем и с радующими глаз округлостями.
Несомненно, Баранов до сего дня продолжал бы в том же духе, радостно выдавая на-гора картины с пышнотелыми голенькими или чуть прикрытыми сдобными девушками, чередуя их с огромными гроздьями винограда и бананами, шагал бы от успеха к успеху, от награды к награде, если б однажды, на литературном вечере, не встретил женщину, которая скоро стала его женой.
Анна Кронская принадлежала к числу тех остролицых и чрезвычайно энергичных женщин, которых освобождение из плена кухни и детской вытолкнуло в суровый мужской мир. Костлявая, неуемная, умная, языкастая, терзаемая несварением желудка и глубоко презирающая мужчин, в Америке она без труда влилась бы в стройные ряды женщин, которые хозяйничали в магазинах или писали репортажи с войны для периодических изданий Люса[2]. Как говорил один из ее друзей, пытаясь максимально точно определить различие между Анной и ее более женственными современницами: «Анне нет нужды подкрашиваться перед тем, как выйти из дома. Она обходится хонингованием[3]».
Когда Сергей встретил ее, она работала в системе Наркомпроса – руководила двадцатью тремя детскими садиками. Под ее началом трудилось более пятисот мужчин и женщин, и она уже сумела оставить свой след в душах представителей подрастающего поколения молодого государства. Находящихся на ее попечении чистеньких и ухоженных детей ставили в пример на всех совещаниях, и только в 1938 году очередной статистический анализ показал, что выпускники детсадов товарища Кронской по количеству нервных срывов превосходят любую прочую группу населения как минимум в соотношении три к одному.
А в незаконченном исследовании, проведенном одним полковником в период затишья на Южном фронте в 1944 году, отмечалось, что деятельность Анны Кронской по воспитанию молодого поколения нанесла Красной Армии больший урон, чем вся бронетанковая дивизия Девятой немецкой армии. Однако начальство полковника отнеслось к промежуточным выводам исследования с некоторым сомнением из-за справки ОГПУ, в которой указывалось, что этот полковник с третьего по седьмое августа 1922 года пребывал в любовниках товарища Кронской, а восьмого подал в штаб рапорт с просьбой о скорейшем переводе в Архангельск.
Вот эта дама, сопровождаемая рафинированным поэтом и стареющим летчиком-испытателем, едва перешагнув порог, положила глаз на крепыша Баранова и приняла окончательное решение, в корне изменившее жизнь художника. Ее темно-серые глаза ярко блестели, когда она пересекала комнату, чтобы представиться художнику, напрочь игнорируя красавицу из Советской Армении, сопровождавшую его повсюду. Анна мгновенно инициировала процесс, который три месяца спустя привел к свадьбе. Никто из ее многочисленных друзей так и не смог понять, что привлекло ее в Баранове. Возможно, за добродушной манерой держаться и цветущим видом она сразу рассмотрела его отменное пищеварение и крепкую, не подточенную комплексами нервную систему – атрибуты, абсолютно необходимые мужу деловой женщины, которая ежевечерне возвращается домой, не в силах отключиться от множества дневных проблем. Какими бы ни были причины, Анна не оставила Сергею выбора. После душераздирающей сцены с представительницей Советской Армении он нарисовал последнюю розовую сдобную ню и помог бедной девушке перевезти скромные пожитки в комнату, которую сумела найти для нее Анна, в трущобном районе в сорока пяти минутах езды от центра города. И тут же Анна переехала к Сергею, вместе с новой кроватью с пружинным матрасом, тремя чемоданами с брошюрами и отчетами и большой настольной лампой.