История жизни, история души. Том 1 - Ариадна Эфрон 18 стр.


Ваша Аля

1 Борису Леонидовичу Пастернаку.

2 Имеется в виду Саровская Успенская пустынь - мужской монастырь, основанный в XVIII в. на границе Нижегородской и Тамбовской губ. и прославившийся канонизированным в 1903 г. чудотворцем Серафимом Саровским.

! I

В***-

Рисованная новогодняя открытка. Декабрь 1947

Е Я. Эфрон и З.М. Ширкевич

22 февраля 1948

Дорогие Лиля и Зина! Сегодня получила Лилину открытку и сейчас же оценила, какая я свинья: не написала вам о результатах всех моих предварительных хождений по мукам1, правда, Мулька, с которым я говорила по телефону, обещал вам позвонить, но, конечно, обманул.

У меня пока что всё в порядке: завуч в конце концов вернулся и все мои дела оформил очень быстро. На моём паспорте красуется долгожданная печать «Областного Рязанского художественного училища», я зачислена на работу с 1-го февраля и даже уже получила вчера свою первую зарплату — около 200 рублей. Ставка, как видите, небольшая, 400 с чем-то, но не в этом соль на данном этапе!

Преподаю графику на всех четырёх курсах. Первые занятия были мне, как сами представляете себе, очень трудны, т. к. не только никогда не преподавала, но и училась-то очень мало. А нужно сразу было взять нужный тон - кажется, это мне удалось.

Задача моя очень усложняется необычайно пестрым контингентом учеников - от совсем маленьких мальчиков и девочек до бывших фронтовиков на одном и том же курсе — причём все — очень различных уровней развития, художественного и вообще. А главным образом усложняется она тем, что сама я очень плохо подготовлена теоретически, да ещё этот многолетний антракт. Книг и пособий у меня никаких, а между тем такую ответственную область графики, как шрифты, я не знаю совсем. Это просто ужасно меня тревожит. Просила Мульку помочь мне с литературой, но пока результатов никаких. Мне нужны были бы пособия по шрифтам и по методике графики. Страшно обидно будет, если из-за этого сорвётся вся моя, на данном этапе такая удачная, работа. Ваши обе книги я основательно изучила, но практического материала там мало и, кроме того, они

порядком устарели. Но тем не менее они очень мне помогли. Нужны ли они вам? Я могу вам выслать бандеролью, а не то сама привезу в свой следующий визит.

Время от времени получаю <...> письма от Аси. Она хочет летом ехать со мной в Елабугу. А.С. Эфрон с Юзом и Ниной Гордон А я — совсем не хочу. Хочу по-

Под Рязанью, 1948 ехать сама или с Ниной, но ни

как не с Асей. Моё горе — иного диапазона и иных проявлений — да тут и объяснять нечего, вы и так всё знаете и понимаете. Для меня мама - живая, для Аси — мёртвая, и поэтому мы друг другу - не спутники в Елабугу. Но как написать, как отговориться — не представляю себе.

«Счастье - внутри нас» — пишете Вы, Лиленька. Но оно требует чего-то извне, чтобы проявиться. И огонь без воздуха не горит, так и счастье. Боюсь, что за все те годы я порядком истощила запасы внутреннего своего счастья. А чем их пополнить сейчас — не знаю ещё.

Пока целую вас обеих очень крепко, жду весточки.

Ваша Аля.

Сердечный привет Коту.

И Нюрке-«анделу»2 тоже привет!

1 27 августа 1947 г. закончился срок заключения А.С. и, получив паспорт с ограничением мест проживания, без права жить в Москве и во всех крупных городах, она приехала в Рязань. Там жил отбывший пятилетний срок заключения на Колыме Иосиф Давидович Гордон, её приятель еще с парижских времен, с матерью Бертой Осиповной Гордон. Жена И.Д. Гордона Нина Павловна, подруга А.С., курсировала между Рязанью и Москвой. Гордоны пригласили А.С. поселиться с ними вместе в 14-ти метровой комнате.

2 Нюрка-«андел» - Анна Егоровна Серегина, домработница соседей Е.Я. Эфрон и З.М. Ширкевич по коммунальной квартире.

Н.Н. Асееву

3 мая 1948

Многоуважаемый т. Асеев, насколько мне известно, в августе 1941 г. Вы были в г. Елабуге с эвакуировавшейся туда группой Литфонда. Там же в это время находилась моя мать, Марина Ивановна Цветаева, погибшая 31 августа 1941 г.

Обращаюсь к Вам с большой просьбой1: сообщите мне, пожалуйста, где и как она была похоронена, т. е. на кладбище ли или в другом месте, была ли чем-нб. отмечена эта могила (крестом, решёткой, камнем и т. д.) и где она находится, т. е. приблизительно на каком участке кладбища, и как, по каким признакам и приметам её можно было бы теперь разыскать.

Если эти подробности Вам не известны, то не откажите в любезности назвать мне кого-нб. из лиц, бывших там в это время и могущих ответить на эти вопросы. Я хочу во время отпуска побывать на могиле матери и очень боюсь, что не удастся разыскать её после стольких лет.

Мой брат Георгий, который писал мне о помощи, которую Вы оказали ему и нашей матери, погиб на фронте.

Очень прошу ответить мне по адресу: г. Рязань. Почтамт, до вос-требованья, Эфрон Ариадне Сергеевне.

Уважающая Вас

А. Эфрон

' А.С. обращается к поэту Н.Н. Асееву, потому что он (наряду с К.А. Треневым) возглавлял группу эвакуированных из Москвы в Чистополь писателей. Кроме того, А.С. было известно из писем брата, что весной 1941 г. М.И. Цветаева бывала в Москве у Асеева.

Е.Я. Эфрон и З.М. Ширкевич

10 мая 1948

А.С. Эфрон в канцелярии Рязанского художественного училища. 1948

Дорогие мои Лиля и Зина! Получила от вас две хворые открытки и очень огорчилась вашим болезням. Надеюсь, что теперь, с солнышком, стало полегче или хотя бы веселее на душе. Очень огорчена, что моё поздравле-нье не дошло до вас — я посылала такую же «хворую» двадцатикопеечную открыточку, т. к. совсем не было времени самой нарисовать что-нб. приличествующее случаю. Ваша телеграмма пришла как раз к празднику и очень обрадовала меня. Вообще на этот раз у меня получился настоящий праздник, т. к. на три дня приезжала Нина, привезла чудный кулич, а пасху я сделала сама и даже на базаре достала пасочницу и покрасила несколь-

ко яичек. Мы с Ниной ходили к заутрене, в церковь, конечно, и не пытались проникнуть, а постояли снаружи, и было очень хорошо, только жаль, крестного хода не было, т. к. рядом какая-то база с горючим и не разрешено. И погода все эти дни была чудесная. Мне вообще кажется, что для того, чтобы поправиться, мне нужно только солнце, много-много солнца и воздуха. Чтоб выветрился и исчез весь мрак всех тех лет. Да и вообще я, как и все сумасшедшие, очень сильно реагирую на погоду. И какая погода, такое и настроение, и самочувствие. А когда я в пятницу была в церкви, то там пасхи святили, такая огромная вереница куличей и пасох и огромная толпа народу. Я стояла позади и смотрела, как старенький батюшка кропил пасхи, и вид у меня, наверное, был самый радостный, потому что батюшка, случайно взглянув на меня, из всей толпы подозвал меня, дал крест поцеловать, благословил и поздравил с праздником. И я вспомнила того Ивана Сергеевича, о к<отор>ом вам рассказывала, и почувствовала, что это как бы он меня благословил. Пока кончаю, скоро напишу ещё, так живу ничего, только бедность слегка заедает. Крепко вас целую.

А. Эфрон. Рязань, 1948

Ваша Аля

Н.Н. Асееву

26 мая 1948

Многоуважаемый т. Асеев! Вы простите, ради Бога, но я забыла Ваше отчество, кажется мне, что Александрович, но ведь это только «кажется», а спросить здесь не у кого!

Я бесконечно благодарна Вам за то, что Вы откликнулись на моё письмо и сообщили то, что Вам удалось узнать насчёт маминой могилы.

Вадиму Сикорскому1 я написала, но чувствую, что трудно, а может быть, даже и невозможно будет её разыскать.

Я давно, уже много лет назад, видела во сне, что ищу эту могилу в чужом городе, спрашиваю у чужих людей, и всем всё равно, и никто ничего не знает. А потом кто-то говорит — «а вот оно, кладбище всех самоубийц» — и я вижу просто высокую гору пепла на перекрёстке. Рядом со мной оказывается отец и говорит - «не плачь, она сама хотела так, помнишь, “схороните меня среди - четырёх дорог” - и тут как раз четыре дороги»...

Я и сейчас не знаю, её ли это строки:

«Схороните меня среди

Четырёх дорог» —

или это так приснилось тогда2.

Когда я прочла Ваше письмо, то расплакалась здесь же, посреди улицы и среди бела дня, хотя всё это, и эта смерть, и эта могила не из тех событий, которые вызывают слёзы, а наоборот, сушат их вплоть до самого их источника.

В общем, это как могила Неизвестного Солдата, только Триумфальная Арка здесь - дело воображения - или будущего.

Неизвестная могила Поэта.

Вы знаете, у меня все близкие умерли, и ни одной могилы! Ни могилы отца, ни матери, ни брата, ни сестры. Точно живыми на небо взяты!

Где твоё, смерть, жало?3

Ещё раз спасибо Вам.

Искренне уважающая Вас

А.Эфрон

P.S. Пришлите, пожалуйста, какие-нибудь книги.

Вадим Витальевич Сикорский (р. 1922) - сын поэтессы и переводчицы Т.С. Сикорской (см. о ней в примеч. 1 к письму от 19 ноября 1949 г.). В Елабуге Георгий Эфрон дружил с ним, у него провел первую ночь после самоубийства матери.

2 См. письмо к Е.Я. Эфрон и З.М. Ширкевич от 30 ноября 1946 г.

3 «Где твое, смерть, жало; где твоя, ад, победа?» - «Слово святителя Иоанна Златоуста», читаемое на пасхальной заутрене.

Н. Н. Асееву

6 июня 1948. Рязань

Дорогой Николай Николаевич!

Ваше письмо застало меня в разгар такого лютого и неожиданного, первого в жизни приступа печени (как далеко не всё, что в жизни случается в первый раз, — приятно!), что я боюсь, как бы мой ответ на него, на письмо т. е., не приобрёл бы, волей судеб, противного печёночного оттенка. Простите за каракули и за карандаш, пишу лёжа. Во-первых, мне очень не хотелось бы, чтобы Вы меня называли «глубокоуважаемой», так же как не хочется звать Вас «многоуважаемым», хоть это и правда. Потому что так и просится вслед «вагоноуважатый», раз, и потому что я сейчас, как душевно, так и территориально, нахожусь очень, очень далеко от всякого рода Версаля, два. Во-вторых, мне бы очень хотелось, чтобы Вы мне писали хоть изредка, но не знаю, говорила ли Вам мама, что в 1939 г. я была, как это у них там называется, «временно изолирована» и находилась по ту сторону жизни вплоть до августа 1947 г., т. е. целых 8 лет. Если Вам это было неизвестно, то, м. б., сейчас Вам вовсе и не захочется переписываться со мной. Ибо, совершенно независимо от того, заслуженно или нет понес человек такую кару, факт остается фактом и пятно — пятном.

Говорят, что горностай - самое чистое животное на свете, если запачкать его шкурку, ну, скажем, дёгтем, так, что он не сможет её отмыть, он подыхает. Вот таким-то дегтярным горностаем я и чувствую себя — отмыть не дают, потому что я «выросла за границей», одним словом, очень хочется сдохнуть. А у меня не только шкурка была беленькая, я и внутри вся беленькая была — иначе я сюда и не приехала бы.

Вот Вы пишете, что поэт «жив в слове». Конечно, «поэт» и «могила» и, расширяя, «поэзия» и «смерть» - несовместимы, как и нериф-муемы. Но, говоря о данной могиле, тоскуя о ней, я думаю не только о поэте, но и, одна на свете, о матери. Не об отвлечённой, поставленной смертью на пьедестал Матери с большой буквы, а о маме. Которая ещё так недавно растила, кормила, обижала и обожала меня. А вот, знаете, теперь (как всегда, слишком поздно) я сама люблю её не дочерней любовью и не по-дочернему понимаю всё в её жизни и всю её, а по-матерински, всеми недрами, изнутри, из самых глубин. Как всегда, слишком поздно. Руки её, каждую трещинку, лицо — каждую морщинку. И каждый седой волосок. Как «и в небе каждую звезду»1.

Поэтическая наследственность? Николай Николаевич, я не пишу стихов. Мне даны глаза поэта и его слух, но я - немая и вряд ли будет со мной, как с Валаамовой ослицей, хоть раз в жизни, да возговорив-шей! Т. е. Валаамовой ослицей я как раз была, т. к. возговорила однажды в детстве47, но потом замолкла, как ослице и полагается. Поэтом я не буду, действенного поэтического начала нет у меня. Стихи я действительно понимаю и действительно люблю. И Ваша высокогорная книжечка48 очень меня обрадовала. Тех гор, откуда она взяла своё начало, я не знаю. Я только Альпы знаю — швейцарские, сочетание первозданности с человеческой аккуратностью — необычайно аккуратными дорогами, гостиницами и воздушными железными дорогами, и французские, менее цивилизованные. Радость розовых утр над снежными вершинами, несмолкающая шопеновская болтовня ручьёв и коровьих колокольцев, неправдоподобные пастбища и стада везде - с географическими пятнами на лоснящихся боках у коров земных и белоснежные стада небесные - похищение Европы, превращение Ио, творимые неведомым, но несомненным божеством.

Почему я в Рязани? Потому что в Москве таких горностаев не прописывают и, вероятно, никогда прописывать не будут. Что делаю? Преподавала графику в местном художественном училище, а в летние месяцы приняла школьный секретариат. Тошнит от папок, скрепок, ножей, «принято к сведению» и «сдано в архив». А главное — нужно сидеть на месте все положенные часы — самые солнечные. Как живу? Да так вот и живу. Плохо, в общем.

Окружение моё — гоголевское и чеховское. Только без них самих. Сам городок — хорош. Но когда подумаешь, что — может быть - на всю жизнь, то тут-то печень и начинает пухнуть.

В Рязани очень много цыган, нищих, есть даже настоящие юродивые, среди них одна особа в рубище, которая изъясняется то матом, то по-божественному. По преданию, она жена прокурора. Утром и вечером по улицам города идут коровы; на колхозном рынке бабы в клетчатых юбках и при «рогах» обдуривают офицерских жён в буклях и с «плечиками». Вечерами молодёжь гуляет по Почтовой — местному Охотному Ряду.

Вот пока и всё. Если будете писать мне, то непременно расскажите про море.

Всего Вам хорошего.

А.Э. 494748

23 июня 1948, Рязань

Дорогой Николай Николаевич! Спасибо сердечное за лист письма и за лист в письме. Видимо, моё предыдущее послание было и в самом деле «печеночным», судя по тому, что Вы меня почти ругаете то ли за тон его, то ли за содержание. Правда, я очень болела тогда, когда писала Вам, и потому, что, сверх всего прочего, я испытывала в это время боль физическую, всё казалось мне значительно более больным, чем обычно. Ибо бессмертная душа значительно быстрее отзывается на боль, испытываемую телом, чем последнее — на душевную. А Бог её знает, бессмертна ли она, в конце концов? На десяток, ну на сотню душ, переживших тело, сколько тел, переживающих душу! Насчёт же того, что «везде есть люди» (т. е. «души»!) - как Вы мне пишете, то для меня это совершенно не требует доказательств. Я их встречала в самой преисподней. Они меня - тоже!

А.С. Эфрон со своей сослуживицей Т.Т. Чубукиной Рязань, 1948

Но кое-что в Вашем письме мне неясно. Почему я должна радоваться хлебниковской цитате о Пушкине и Лермонтове и считать, что это - тоже «Рязань» или - что «Рязань» тоже это?1 Нет, это не «Рязань», ибо это непоправимо, а Рязань, в конце концов, может быть, и да. Непоправима только смерть, а все прочие варианты включают в себя какую-то долю надежды. Правда, что касается меня и Рязани, то я не надеюсь — но мечтать мечтаю. Ибо поверить в то, что это — на всю жизнь, понять это - ужасно. Вот я и не верю, и не понимаю, как до конца не поняла тех восьми лет, зачастую воспринимая их трагически, но никогда — всерьёз!

И потом - почему мы с Вами должны драться на рапирах, как мушкетеры или суворовцы? Я совсем не хочу драться, я очень миролюбива! Не деритесь, пожалуйста, и Вы! В своём предыдущем письме Вы говорили о «приятно и приютно», а в этом — уже вооружены. Да ещё рапирой.

А ещё мне хочется «внести ясность» вот во что: совсем не ужасно, когда «люди бросают то место, в котором они воспитывались», если это место не является их родиной по духу. Франция, которую я очень люблю, такой родиной для меня не была и быть не могла. И я никогда, в самые тяжёлые минуты, дни и годы, не жалела о том, что я оставила её. Я у себя

дома, пусть в очень тяжёлых условиях — несправедливо тяжёлых! Но я всегда говорю и чувствую «мы», а там с самого детства было «я» и «они».

А С. Эфрон и Тася Чубукина. Рязань, 1948

Правда, это никому не нужно, кроме меня самой...

Вот мама - это совсем другое. Пожалуй, она не должна была бы приезжать. Но судить об этом трудно. Всё это было суждено не нами.

Дорогой Николай Николаевич, ран своих я не растравляю, ибо ни они, ни я в этом не нуждаемся. Мы просто сосуществуем.

А жара стоит ужасная. Маленькая Рязань раскалена до неузнаваемости - представляю себе, что делается в Москве. Хорошо, наверное, только там у Вас, на берегу тихого моря. Здесь цветут, точно медом облитые, липы, но воздух так зноен, что кажется, что и липы, и цвет, и я сама находимся в грандиозной духовке. Почти в печи крематория. Городок живёт своей летней жизнью. Табунки коротконогих девушек со стандартно низкоклонными причёсками2 вечерами ходят по местному Охотному Ряду — бывшей Почтовой, а ныне улице Подбельского. И ни одна из них не знает, что это за Подбельский. Вообще никто не знает. В летнем саду выступают артисты сталинградского театра оперетты. Как они выступают, я не имею понятия, но волоокие первые любовники и не сдающие позиции отцы семейства (бывшие благородные) частенько заходят в помещение, где я, изнывая от жары, меланхолически тюкаю пальцем на машинке. Дело в том, что наш бухгалтер является каким-то уполномоченным «Рабис’а»3 по финансово-профсоюзным делам. Вот тут-то и начинается оперетта. В воздухе летают произносимые осанистыми голосами жалкие слова «аванс», «по бюллетеню» — «мы с женой и тёшей по вызову Комитета по делам Искусств», «недоплатили», «позвольте» и «я буду жаловаться министру», смешиваясь с нашими местными, привычными «зачёты», «отчёты», «стипендия», «зарплата». А в это время сталинградские дивы, ожидая результатов переговоров, стоят под знойными липами. У них пустые глаза, окаймлённые роскошными ресницами, оранжевые губы, волосы цвета лютика. Одеты они в хламиды райских расцветок, обуты во что-то бронзовое на подошвах из отечественной берёзы под американскую пробку. Курсанты местного артиллерийского училища, проходя мимо них, сбиваются с шага.

Назад Дальше