Мюсли - Фигль-Мигль 10 стр.


— Когда-нибудь я прославлюсь, — говорит писатель с ожесточением. Он всем телом опирается на пеструю стену книг и закуривает. — Один тоненький роман и пять лет мирной жизни, и ни строчки сверх положенного. Ну, колонка в глянцевом журнале. И, разумеется, телевизор. Это же издевательство — писать по книжке в год и не знать, на что купить компьютер.

— И о чем ты будешь говорить в телевизоре?

— Что-нибудь придумаем, — отмахивается писатель. — Туда главное попасть, а говорить потом, может, и не обязательно.

Александра Генриховна молчит и щекочет Бивиса.

— Что это Белинский расщедрился? — спрашивает она наконец.

— Он же должен был оказать мне респект.

— А ты ему?

— Ты не понимаешь субординации. Это вы все должны оказывать мне респект, а я вам — являть милость. По моему благоволению.

— Сколько ты выпил? — спрашивает Александра Генриховна.

— Вы все меня ненавидите, — говорит писатель дерзко. — Потому что я непоправимо, непростительно талантлив.

— Вот оно что.

— Я сегодня вообще не пил.

— Это легко исправить, — говорит Александра Генриховна мирно. — Мне сегодня тоже кое-что перепало. Только в лабаз ты побежишь.

— Нет проблем. — Писатель обрадованно улыбается. — Водку?

— Что же еще, — говорит доктор ф. н., доставая деньги. — Люмпенам вроде нас другого не положено. — Она рассеянно смотрит вслед писателю. — Синичка! — окликает она. — На крысах ставят опыты?

— Нет, — говорит писатель. — Опыты ставят на белых мышах. Это их эксклюзив — быть лабораторным животным.

— Может быть, — говорит Александра Генриховна, — люди тоже лабораторные животные. Просто они не догадываются.

— Господи, Саня, какую ерунду ты говоришь.

— А мыши, интересно, догадываются?

— Ладно, — говорит писатель, — я пошел. Если ты спятишь и тебя нужно будет лечить, — добавляет он с ужасом, — придется писать две книжки в год.

— Не будь уродом, — говорит Александра Генриховна сердито. — Сумасшествие — не такая уж дорогая болезнь.

Она хочет сказать еще что-то, но только хмурится и крепче прижимает к себе собаку.

Разжав сцепленные руки, Костя оборачивается к посетителю.

— Дa? — говорит он.

— Я просто вышел пройтись и увидел, что у вас освещено, — говорит банкир. — Приятно, когда ночью где-то горит свет.

— Книги ночью выглядят устрашающе, — замечает продавец, — да еще при нашей специфике. Кем нужно быть, чтобы додуматься торговать книгами при кабаке?

— Нет, — говорит банкир, — это занятно. Я бы сказал, успокаивает.

— Алкоголь и книги, — не успокаивается Костя. — Ужасное сочетание. И чего-то одного хватает, чтобы заболеть, а в паре это просто катастрофа.

— Вот как, — говорит банкир. Он улыбается и с интересом разглядывает книжные стеллажи. — Вы не порекомендуете чего-нибудь из нового? — просит он. — Дома полно книг, но жена ничего новее Пруста не читает, а отец… гм… после отца книжку не прочтешь. У меня вкус попроще. Если, конечно, — добавляет он, подумав, — вообще можно говорить о наличии вкуса у человека в моем положении. А как ваша рука?

— Прекрасно, — говорит Костя уже спокойно. — Я стал брать уроки, знаете. Попробуйте почитать Синичкина, новее не придумаешь.

— А о чем он пишет?

Костя пожимает плечами.

— У современных писателей не спрашивают, о чем они пишут, это бессмысленно. С таким же успехом можно спросить, зачем мы их читаем. — Он подходит к стеллажу, небрежно проводит рукой по книгам. — Что хорошо в Прусте, — замечает он, — так это то, что его никто читать не обязан.

Бaнкир рассеянно перебирает книги, лежащие на столе.

— Хотел бы я знать, — говорит он, — каково это — быть писателем.

— Этого лучше не знать никому, — говорит Костя. — Если, конечно, хочешь жить, а не писать книжки. Современные писатели, я думаю, это понимают, на подсознательном уровне, и им хочется жить. Поэтому они делают вид, что пишут, а мы делаем вид, что читаем. Это и есть современная игровая культура, актуальное искусство или что хотите. Если писать по-настоящему, долго не протянешь.

— Если жить по-настоящему, тоже, — замечает банкир. Он раскрывает какую-то книгу. — Не для всех, не для всех, — читает он вслух. — Только для сумасшедших.

Костя кивает.

— Что более настоящее, чем сумасшествие?

— Да, — соглашается банкир. — Всё, что по-настоящему, — из области нереального. Может быть, в этот момент и сходишь с ума, когда начинаешь считать себя по-настоящему нормальным.

Костя внезапно съеживается, как от пощечины. Банкир этого не видит — он смотрит на ряды книг, мертвенно сияющие в электрическом свете. Разноцветные переплеты кажутся плотно пригнанной чешуей. Переливаясь, она создает иллюзию движения — словно это дыхание приподнимает огромный бок дракона. С первого этажа доносится взрыв пьяного хохота. Встревоженная тень, скользнувшая к креслу, превращается в кошку.

— Крыс ловила по подвалам, — говорит Костя обеспокоенно. — Как бы не отравилась.

— Вы их видели?

— Нет, — говорит Костя, — я-то по подвалам не лажу.

— Иногда хочется просто понять, — говорит банкир неизвестно кому.

— Это опасный путь, — отзывается Костя сухо. — Сначала захочется понять, потом — записать всё, что понял, еще потом — предложить свои записи человечеству, и пошло-поехало. Берите Синичкина, вас это отвлечет. К таким вещам нельзя относиться серьезно.

— По-настоящему? — уточняет банкир и улыбается.

— Да, — говорит Костя без улыбки. Банкир достает бумажник.

Несколько смятых десяти- и пятидесятирублевок лежат на кухонном столе рядом с чистой пепельницей. Светлый буфет, плакат, часы на стене слабо мерцают в бледном утреннем свете. Радио выключено. Где-то за стеной тяжело гудят водопроводные трубы. В кухне прибрано, пусто. По коридору стучат когти, и в щель от неплотно прикрытой двери просовывается морда Бивиса. Задумчиво постояв, он толкает дверь головой, входит, озирается. Печально смотрит на часы.

— Зарик, просыпайся, — сердито говорит Maйк. — Антибиотики пьют по часам.

Не шевелясь, Зарик что-то бормочет.

— Что ты капризничаешь, как маленький. Так у тебя никогда девки не будет.

— Каждый страдает как умеет, — говорит Зарик хрипло и, не поворачиваясь, высовывает из-под одеяла руку. Майк бросает в подставленную ладонь таблетку.

— Молоко вскипятишь, когда проснешься, — говорит он. — Курица в холодильнике. До вечера.

Зарик закашливается.

— Пива принеси, — хрипит он. — Или оставь ключи, я схожу.

— Ты и слова такие забудь, — говорит Майк возмущенно. — Пиво, схожу… Лежи уж, находился. Никаких тебе ключей.

— А пить мне что?

— Пить будешь молоко.

— Молоко не пьют, — говорит Зарик скорбно. — Им давятся. Хоть сигарет принеси.

— Зарик, у тебя воспаление легких.

— Просто сильный бронхит.

— Это кто сказал?

— А про воспаление легких кто сказал?

— Всегда нужно готовиться к худшему, — говорит Майк серьезно. — Ты как будто книжек не читаешь.

— Вот именно, — говорит Зарик и душераздирающе кашляет. — В книжках всё как-то обходится, а если не обходится, значит, так надо.

— Не надо! — стонет писатель, забиваясь в одеяла. — Бивис, не будь уродом!

Бивис топчется на постели и тихонько, скорбно свистит носом.

— Еще полчаса, — умоляет писатель. — Поспим полчаса.

Бивис вытягивается во всю длину, кладет голову на подушку и душераздирающе вздыхает.

Вздохи, зевки и покашливание шелестят в маленькой подвальной аудитории, безжизненный электрический свет не может рассеять скопившихся за ночь призраков. Как схлынувшая вода, ночь оставила их лежать на гладком берегу утра.

Входит Александра Генриховна в просторном костюме.

— Здравствуйте, многоуважаемые, — неторопливо говорит она. Она молча обводит взглядом аудиторию и ядовито улыбается.

— Да нет же, — говорит девица Пухова почти с отчаянием. — Теперь он действительно заболел.

Александра Генриховна пожимает плечами.

Аристид Иванович пожимает плечами.

— Подумаешь, — говорит он. — Есть столб, нет столба — тебе от этого дышать тяжелее?

Теперь плечами пожимает Кира.

— Что толку с вами препираться, — говорит она без возмущения. — Вы собственной головы лишитесь и скажете, что так даже лучше. — Блестящим носком ботинка она ворошит опавшие листья. — Почему осень всегда наступает незаметно?

— Очень заметно, если не на столбы смотреть, а по сторонам. Сначала она в предчувствиях, потом — в воздухе, а теперь, — старикашка делает широкий жест, — вот, взгляни.

Кира смотрит и кивает.

Газоны и дорожки парка усыпаны желтыми листьями. Листья берез мелкие и полупрозрачные, лип и тополей — крупнее и тяжелее на вид, их цвет грубее. Густое плетение кустарников стало бурым и красным, в желто-коричневой траве уже неразличимы последние следы зеленого. Совсем недавно траву подстригли в последний раз, и кое-где она еще лежит сухими ломкими прядями. В мягком, чистом послеполуденном свете всё это кажется слишком отчетливым, прорисованным с чрезмерной тщательностью.

— Фильку вороны дразнят, — говорит Аристид Иванович, приглядевшись. — Вот оторвы, никого не боятся. Я ему сколько раз говорил: не бегай, дурак, за воронами, долбанут клювом по голове — мало не покажется. У них клюв как молоток, ей-богу.

— А он что? — спрашивает Кира, фыркнув.

— Что он, — говорит Аристид Иванович сердито. — Он как ты, всё посредством личного опыта. Говори не говори — без толку. Пойдем-ка.

Они идут за собакой, с удовольствием шаркая ногами. Раскидывая листья, Кира на ходу кивает поклонившемуся ей писателю.

— Кто такой? — спрашивает у нее Аристид Иванович.

— Да так, — говорит Кира, — один писатель.

Старикашка поджимает губы.

— Я тебе, конечно, советовал завести любовника, — говорит он сухо, — но я и не предполагал, что ты заведешь писателя.

— Ничего, ему это пойдет на пользу.

— Пустая надежда, — говорит Аристид Иванович презрительно. — Ты просто не знаешь, что это за публика. Такая, что ничем не проймешь.

Злое, вызывающее выражение на лице Киры сменяется просто мрачным.

— Кстати, — говорит она холодно, — я обещала попробовать убедить вас лечь в больницу.

— Отложим это до вечера, — просит Аристид Иванович. — Выпьем, посмотрим книжечки… Будешь убеждать меня со всеми удобствами.

— Нет, — говорит Кира, — это будет еще глупее. Такие вещи лучше делать при свете дня.

— Нужно делать не как лучше, а как нужно, — говорит студент Соколов. Он стоит над гладкой блестящей лужей, опираясь на бамбуковую лыжную палку, и встревоженно моргает. — Даша?

У девицы Пуховой в одной руке банка джин-тоника, в другой — сигарета.

— А как нужно?

— Не знаю.

Он неуверенно шевелит палкой воду.

— Палку жалко, — говорит девица Пухова, прихлебывая. — Теперь таких не делают.

— Вторая-то осталась.

— И зачем она одна?

— Для коллекции. — Студент Соколов опускает палку поглубже. — Глупо, конечно, но я теперь только и думаю, есть ли у этой лужи дно.

— Извини, это уже за гранью глупости.

— Неужели тебя не интересуют тайны мироздания? — спрашивает студент Соколов серьезно. Он отпускает палку и смотрит, как она медленно исчезает за гранью воды. Его взгляд зачарованно застывает. Девица Пухова бросает в лужу окурок, но тот не тонет и остается на неподвижной поверхности воды желтым плевком.

— Не захламляй мое мироздание, — сердится студент Соколов. — Это не помойка, и вообще так не делается.

— Палка, значит, не захламляет.

— Это был опыт.

— И у меня опыт.

— Не ври, ты просто докурила. Такими опытами весь город усыпан.

Он аккуратно достает окурок из лужи, заворачивает его в желтый лист клена и озирается.

— До чего ж ты зануда, — говорит девица Пухова с удивлением. — Ближайшая урна знаешь где?

— Нет, — говорит студент Соколов.

— Вот и я не знаю.

— Ты такая злая, — начинает студент Соколов.

— Все мы, тощие, такие, — говорит девица Пухова демонически.

— Или еще хуже. — Взгляд писателя уходит в мрачные глубины стакана. Там блещет и вздрагивает и, кажется, зовет ясным стеклянным голоском. У взгляда кружится голова, перехватывает дыхание; он падает вниз сорвавшимся с обрыва человечком. Писатель жмурится и делает большой глоток. — Я как будто в глухой степи с волками собеседуюсь, — говорит он. — Eй-бoгy.

Надменный смеется. Лысый улыбается смущенно и сочувственно.

— Я придумал сюжет, — начинает писатель, оживляясь.

Оживившись, Зарик вытягивает из большого желтого пакета глазированный сырок.

— Ну как ты? — спрашивает Майк.

— Нормально, — хрипит Зарик. — И на нашей улице Вязов будет праздник.

Лиза сурово оглядывает комнату.

— Есть у тебя тряпка? — спрашивает она.

— Ты такие вопросы задаешь, — бормочет Зарик, съеживаясь под одеялом. — У меня температура.

— Тем более вредно дышать пылью.

— Это не пыль, это конденсат времени.

— Ах вот как. — Лиза проводит пальцем по книжным корешкам и негодующе смотрит сперва на палец, потом — на Зарика. Зарик кряхтит и стонет.

— Это из-за крыс, — говорит Майк, — пыль тут ни при чем. Придется крысоморку вызывать, я еще когда говорил.

— Если ты скажешь это еще раз, я закричу.

— Ты собственной головы лишишься и скажешь, что так и было, — говорит Майк сердито. Он заводит за ухо прядь распущенных волос и задумчиво смотрит на Зарика. — Может, мне выстричь челку?

— Челку выстрижешь когда-нибудь потом, — отзывается Зарик. — В сорок лет, когда будешь старый и никому не нужный.

— Это поможет?

— В сорок лет ничто не поможет, но тебе уже будет наплевать.

Они молчат и не смотрят друг на друга. В темной — горит только лампа над изголовьем кровати — комнате что-то шуршит и поскрипывает; иногда звук становится похожим на крепкий стук когтей, иногда его перебивает визгливый крик тормозов на улице. В углах лежат, мирно смешавшись с пылью, густые тени — может быть, именно пыль придает им такой глубокий насыщенный цвет. Внутри выключенного телевизора раздается глухой щелчок.

— Крыс! — кричит Майк. — Крыс ты видишь или не видишь?

— Перестань, — говорит Лиза, — он же болен.

— Не настолько он болен, чтобы бредить.

— Я тебе сто раз говорил, что это не крысы, — говорит Зарик.

— А что же это?

— Зрительные образы.

Майк делает глубокий вдох.

— Замечательно, — говорит он потом. — Образы. Они шевелятся?

— Шевелятся.

— Напугать тебя могут?

— Могут, — кивает Зарик.

— А укусить?

— Укусить, наверное, тоже.

— Так если они могут шевелиться, пугать и кусать, — говорит Майк торжествующе, — чем они тогда отличаются от настоящих?

— Ничем, — говорит Зарик спокойно. — Кроме того, что они не настоящие.

Поудобнее прислонившись к стене, Лиза перебирает рассыпанные по постели книги и улыбается.

— Он ненормальный, — говорит Лиза.

— Ты ненормальный, — говорит Майк.

— Я ненормальный, — хрипло соглашается Зарик. — Всё к лучшему.

— И что же делать? — спрашивает Майк у сестры.

— Что ж тут поделаешь, — уныло говорит Зарик. — Из ненормального можно стать нормальным только путем разрушения собственной личности.

— Придется потерпеть, — говорит Лиза сухо.

— Корова терпела, да околела, — огрызается Майк.

— Кобыла, — поправляет Зарик, — и не околела, а упала.

— Чего?

— Это пословица, — объясняет Зарик охотно. — Держалась кобыла за оглобли, да упала. Говорится в ответ на призыв «держись».

— Понятно, — говорит Майк. Он смотрит поверх головы Зарика. Пятна теней на стене мерно раскачиваются, и кажется, что стена вибрирует. Можно вообразить, что она дрожит все сильнее, еще немного — пойдут трещины, осядет фундамент, обрушатся перекрытия, обломками кирпича, балок, мебели умерший дом распластается по зeмле, и очень скоро сквозь истлевшие страницы книг прорастет трава и терпеливые звери устроят во внутренностях платяных шкафов норы, гнезда и логова. Где-то резко звенит стекло. По ту сторону потолка тяжело топочут чьи-то ноги.

— Тру-ру, — говорит Зарик, очнувшись. — Не страшно ль иногда становится на свете?

— Очень страшно, — говорит Белинский с крайним презрением.

«И разве не прискорбно, что в стране, называющей себя цивилизованной, столько сторонников смертной казни?» — вздыхает противный задушевный голос из радио. Белинского передергивает. Лысый растерянно моргает.

— Ведь это действительно проблема, — говорит лысый.

— Это твоя проблема?

— Всякое случается, — замечает писатель.

Графин с водкой на их столике приметно опустел. Над головами сидящих плавает густой туман сигаретного дыма. Задохнувшись, взгляд чихает и кашляет, его покрасневшие глаза слезятся. Закрыв рот и нос ладонью, он соскальзывает вниз по тусклому стеклу окна.

«Америка, например, цивилизованная страна, — возражает радио другим, но тоже противным и задушевным голосом, — но возьмите статистику: в штатах, где существует смертная казнь, убийств и изнасилований гораздо меньше. Согласно исследованиям, приведение в исполнение каждого смертного приговора спасает как минимум восемнадцать жизней потенциальных жертв».

— Ничего себе, — говорит писатель пораженно.

— Наверняка вранье, — отзывается Белинский. — И почему они по любому поводу ссылаются на Америку?

— На кого же им ссылаться? — пожимает плечами лысый.

— Да, — соглашается писатель, — у нас со статистикой не очень. Интересно, а какой у них процент судебных ошибок?

— Кто может это знать? — говорит Белинский. — Отправят на небо, а там Господь разберется.

«Кто дал нам право лишать человека жизни, которую дали не мы? — возмущенно спрашивает радио и само же себе отвечает: — Это демагогия. Вы же допускаете войну, убийство в мирных целях? По-вашему, можно сбросить на человека бомбу за грехи его правительства, а какой-нибудь маньяк, убийца детей пусть живет?»

Назад Дальше