— Нельзя. — Лысый смущается. — В других местах в таких случаях ставят кондиционеры. — Он улыбается совсем виновато, как человек, чувствующий, что сказал непоправимую глупость, и переводит разговор: — А как ваши студенты?
Александра Генриховна пожимает плечами, криво улыбается.
— Я, собственно, и не с ними разговариваю, — сообщает она.
— А с кем?
Доктор ф. н. поднимает голову и смотрит вверх.
— С потолком.
По потолку струятся, словно перемигиваясь, неотчетливые тени.
— О чем разговор, — говорит потолку Зарик. — Когда живешь в банке с пауками, уж конечно, относишься к ним с респектом. Они живут, и ты живи. — Он чихает. — Где гарантия, что ты сам не паук. — Он опять чихает. — Интересно, о чем они думают? — продолжает он, высморкавшись и покашляв. Он тянется к телефону. — Приветик, — говорит он, когда ему отвечают. — О чем будут думать пауки, если их загнать в банку? — Он кашляет. — Ну в какую, в стеклянную. — Он задумчиво слушает. — Как в стихах, — перебивает он. — Только там не банка, а ваза, и не пауки, а цветок. — Он вздыхает. — Ту вазу, где цветок ты сберегала нежный, — декламирует он. — Я тоже над собой офигеваю, — признается он, сморкаясь. — Ты меня слушаешь? Скажи что-нибудь.
Студент Соколов трогает неподвижную воду носком ботинка.
— Не так-то это просто, — говорит он. — Совсем даже нелегко.
Безмятежная гладь лужи никак не реагирует. Вода уже гoтовитcя стать льдом, ее прозрачное тело неподатливо, бездыханно, безгласно. В этой воде исчезает, словно растворившись, любое отражение — неба, человеческого лица. У студента Соколова несчастный вид.
— Почему нет? — говорит он. — Почему нельзя создать хотя бы видимость порядка? Есть вещи, — с отчаянием обращается он к луже, — к которым нужно относиться серьезно. Это к себе не нужно относиться серьезно, а к некоторым вещам — обязательно. Если бы речь шла обо мне, стал бы я жаловаться? Нет, — трясет он головой, — не стал бы. Мне, например, совершенно не с кем разговаривать, да разве я жалуюсь? Не жалуюсь! Единственное, чего я хочу — определенности. Чтобы лужа была лужей, литература — литературой, а порядок — порядком. — Он разводит руками. — Хотя бы на словах. — Он кивает. — Раз есть слово, к нему должна прилагаться определенная вещь, а не так, что хочешь, то и назови порядком. — Нетерпеливым жестом он призывает лужу к молчанию. — Что это за порядок будет, позвольте спросить? — Нетерпеливым жестом он призываетлужу к ответу. Он всматривается. — Здравствуйте, — говорит он. — А это что такое?
— Здравствуйте, Кира, — говорит писатель. — Что это у вас?
— Лоренс Стерн.
— Как интересно. А что вы имели в виду, когда сказали, что книжек больше не пишут?
— Только это, — говорит Кира. — То, что сказала.
— Да, — кивает писатель. — А если все же пишут?
— Тогда это, очевидно, не книжки.
Писатель удрученно машет рукой.
— Ладно, — говорит он покорно, — не будем об этом. Но чем мне тогда хвастаться? И скажите на милость, если не хвастаться, то как же мне за вами ухаживать?
— Посещайте рыцарские турниры, — холодно говорит Кира. — Спонсируйте сирот и вдов. Вы книжки только пишете или когда-нибудь вы их все же читали?
Последнюю шпильку писатель пропускает мимо ушей.
— И какие у меня шансы?
— Нулевые.
— Это уже что-то.
Они молча идут по дорожке парка, проходят мимо боскета, мимо незанятой зеленой скамейки, мимо лужи и взволнованного студента Соколова.
— Всё потому, — говорит писатель, — что люди разучились разговаривать друг с другом.
— И прекрасно. Меньше ерунды скажут.
Писатель смотрит на нее со страхом, с восхищением, с тоской. Его взгляд осторожно перебирает рыжие волосы женщины, руки взгляда дрожат, потом делаются все настойчивее, нетерпеливее, трогают щеку и губы. Кира раздраженно поводит плечом. Взгляд виновато моргает, отходит в сторону. Он пристыжен. Ему одиноко.
Лиза отводит глаза. Непривычно видеть эту педантичную недобрую девушку такой растерянной — кажется даже, что волосы у нее растрепались и в отглаженной рубашке нет обычного свежего блеска. Костя смотрит на нее с удовольствием.
— Конечно, — говорит он, — у порядка есть свои неоспоримые преимущества. Огромное значение, например, имеет, каким образом вам открутят голову. Если надлежащим — то и головы не жаль, если неположенным — это оскорбление нравственного чувства. Человеку, надо думать, и без того нелегко — все-таки голову откручивают, не лампочку из парадной, — а он еще вынужден нравственно оскорбляться. Как же так, говорит, если уж откручиваешь, крути слева направо, по часовой стрелке, как в благоустроенном обществе, а чтобы головы по блажи крутить, такого закона нет, иначе и солнцу примечтается зайти на востоке, откуда тогда свет будет?
Его голос кажется чужим: интонации, модуляция — всё изменилось, и теперь это нахально-вкрадчивый голос садиста, в уверенной игре которого различимы насмешливое сочувствие и сознание собственной силы. Костя переводит дыхание.
— Порядок! — благодушно продолжает он, беспощадно блестя очками. — Достаточно самому быть аккуратным, чистоплотным и честным, чтобы аккуратность, чистоплотность и честность восторжествовали повсеместно. Как это мило, какое здравомыслие! — Он небрежно, легко, коротко барабанит пальцами по стойке. — До чего ж у вас тут прекрасно — ни пылинки, ни пятнышка.
Он улыбается, блестит очками. Взгляд Лизы озабоченно приникает к стеклу очков, щурится, ищет — но тот, кого он ищет, укрылся за толстой стеклянной стеной, непрозрачной для тревожно ждущего снаружи. Взгляд напрасно стучит и зовет; ему не отвечают.
— Лампочку выкручивают справа налево, — говорит наконец Лиза.
— Допускаю, — говорит писатель и делает большой глоток. — Хотя очень бы не хотелось.
— У всех проблемы, — отзывается Белинский. — Коля кота где-то на помойке подобрал, теперь грант ищет.
— Кота? Какого?
— Натурального, — говорит Белинский хмуро, — с яйцами. По этой причине ему нужна нормальная половая жизнь.
— А какая половая жизнь считается у котов нормальной?
— Не знаю. И Коля не знает. Но думает, что котам нужно чаще, чем людям.
— Если это такие люди, как Коля, — бормочет писатель. — А что думает сам кот?
— Он не думает. Он целыми днями спит.
— У Бивиса тоже нет половой жизни, — сообщает писатель. — Ничего, пусть сублимирует. А грант-то здесь при чем?
— Кота кормить вкусной и здоровой пищей. — Белинский свирепо вскрывает новую пачку сигарет. — Спроси у жены, чем кормятся на университетскую зарплату. Я тебе сделаю колонку в новом глянце, — заключает он, — а нового издателя ищи сам, меня и без того по судам затаскали. Как вы расстались?
— Мы расстались врагами, но он еще не знает об этом. — Писатель морщится.
— А о чем я буду писать для глянца?
— С ума сошел, — говорит Белинский, — что значит «о чем»? «О чем» не пиши ни в коем случае, выпрут сразу за умничанье. Пиши просто так.
— Пожалуй, — говорит писатель, — это я смогу.
Он стряхивает пепел.
Лиза, погруженная в глубокую задумчивость, машинально ставит перед клиентом пепельницу.
— Здравствуйте, Лиза, — говорит банкир. — Вы чем-то расстроены?
— Да, — говорит Лиза, — простите, здравствуйте. Нет, ничем. Вам как обычно?
Банкир кивает. Лиза снимает с полки квадратную бутылку с тусклой желтой этикеткой. Банкир кладет на стойку рядом с пепельницей глянцевый журнал, заглядывает в корзинку с рекламными флаерами. Лиза смотрит на глянец.
— Это какой-то новый?
— Да, — говорит банкир. — В каком-то смысле. — Он отпивает, задумывается. — Они все одинаковые, — признается он. — Легко, приятно… но когда прочтешь, не совсем понимаешь, о чем читал. — Он смущенно улыбается. — И не то что не совсем, а вообще.
— Вы тут ни при чем, — говорит Лиза. — Так задумано.
— Кто же так задумал?
— Чей это бизнес, тот и задумал. Вот вы в своем бизнесе задумываете что хотите, ну и они тоже.
— В моем бизнесе что хочешь не задумаешь, — возражает банкир. — Да и в любом другом. — Он едва не вздыхает. — Литература, — говорит он с уважением, — совсем другое дело.
— Ну, — замечает Лиза, — это вы литераторов плохо знаете.
— А зачем мне их знать? Достаточно будет, если я книжку прочту, верно?
— Верно, — соглашается Лиза. — Их книжки мало отличаются от них самих.
Она бросает быстрый взгляд на аккуратные руки банкира, на собственные безупречные ногти.
— Мне иногда кажется, — говорит банкир застенчиво, — что я мог бы…
Лиза думает о чем-то своем.
— Что мне бы, возможно, удалось…
— Вы с Костей как будто знакомы? — осторожно спрашивает Лиза. — Что вы скажете?
Банкир, очнувшись, пожимает плечами.
Банкир, очнувшись, пожимает плечами.
— Когда ему нужна была помощь, — говорит он, — никто не помог. Что ж теперь-то.
— Всегда соображаешь с опозданием, — говорит Лиза сердито. — Когда нельзя поправить. И думаешь, что на следующий раз сообразишь вовремя. И в следующий раз все повторяется, потому что следующие разы не похожи на предыдущий. Это потом понимаешь, что похожи, что это именно то самое. Но уже ничего не поправить.
— А что случилось? — спрашивает Кира, ощупью пробираясь по комнате.
— Я вывернул лампочку.
— Понятно.
В отличие от Киры, двигающейся осторожно, ее взгляд идет напролом, помахивая топориком. Книги на полках, как плотная чаща леса, не отступают — куда им деться? — но так дрожат, что дрожь их тел, кажется, сотрясает темноту. Или темнота просто дышит?
— Аристид Иванович, вы никогда не хотели, чтобы всё было по-другому?
— Что ж тут может быть по-другому, девочка, — говорит Аристид Иванович. Он уже ловко добрался до своего кресла и сейчас закуривает сигарету. Прислонившись к книгам, Кира молча смотрит на отчетливый огонек. — Ты как будто книжек не читаешь.
— В книжках всё как-то обходится, — возражает Кира, — а если не обходится, то значит, так надо.
— Кто тебе мешает приложить это к жизни?
— К жизни-то да, — говорит Кира. — А вот к своей собственной не очень приложишь. Своя собственная жизнь — это совсем другой коленкор, чем жизнь вообще.
— Ха! — говорит старикашка. — Про это ведь тоже книжки написаны.
— Да ладно, — говорит Кира и осторожно роется в буфете. — Про что они только не написаны.
Взгляд давно освоился с темнотой, но голосу не по себе. Он ждет указаний зрения, медлит, напряжен, как слепой. Взгляд не может ему помочь — он занят буфетом, бутылками, и в любом случае бесполезен голосу при таком освещении. Тогда, на свой риск, голос выбирает ровную, невыразительную, неторопливую интонацию. Приняв решение, он успокаивается.
— Чепуха, — говорит Кира. — Химеры.
— В руках-то у тебя сейчас вовсе не чепуха, — отзывается Аристид Иванович бодро. — За нее и держись. Ты что-нибудь видишь? Давай я налью.
Протягивая старикашке бутылку, Кира заглядывает ему в лицо, старается что-то разглядеть, отворачивается.
За окном медленно шуршит по асфальту и листьям машина. На потолке и стене появляется медленный бледный свет. Когда он пропадает, непривычно ярко вспыхивает зажигалка.
Ярко-желтая зажигалка падает на облицовку пола. Наклонившись за ней, что-то увидев, Костя застывает и внимательно, терпеливо ждет. Потом он улыбается. Потом он садится на корточки и плавно достает из кармана пакет мюсли, шуршит в пакете, перебирая орехи и фрукты. «Иди сюда», — зовет он. Из-за книжных полок высовывается осторожный острый нос.
Бивис толкает носом Александру Генриховну под руку.
Александра Генриховна отрывается от газеты.
— В Америке тридцать шесть миллионов собак получают подарки на Новый год, а двадцать третье июня объявлено днем, когда их можно приводить на работу, — сообщает она.
— Поведешь?
— Это еще когда будет, — говорит Александра Генриховна. — В летнюю сессию. Нет, не поведу. Во-первых, здесь не Америка, а во-вторых, даже в Америке, я думаю, люди не рискуют водить своих собак в университеты. Если потом не хочешь вести собаку к психиатру, — добавляет она, снова углубляясь в газету. — Послушай: тридцать шесть процентов хозяев разрешают животным спать вместе с ними в одной постели. Тридцать три процента разговаривают со своими кошками и собаками по телефону, семнадцать процентов постоянно носят их фотографию в бумажнике. Шестьдесят четыре процента дарят животным подарки по разным поводам. Почти половина собаковладельцев за последний год отпрашивались с работы на пару дней, чтобы побыть с заболевшим четвероногим. Четыре процента водили кошек или собак на прием к психологу, один процент — на иглоукалывание. И восемнадцать процентов сознательно включают собак в свои завещания в качестве получателей доли наследства.
— Бред, — говорит писатель.
— Статистика, — поправляет Александра Генриховна. — Ты не забыл, что у Бивиса в следующую субботу день рождения?
— Э… — говорит писатель.
— Что бы ему подарить такое, — задумывается доктор ф. н.
— Ему ошейник новый нужен.
— Ошейник! Да разве это подарок на день рождения?
— Почему нет? Мне же ты подарила орфоэпический словарь.
— Ты сам хотел.
— Хотеть-то хотел, — возражает писатель, — но в качестве подарка это не лучше ошейника. Купи ему мяса. Гостей позовем?
— Конечно, — говорит Александра Генриховна. — Что за бёздник без гостей.
— Сказать Коле, чтобы со своим котом приходил?
— С каким котом?
— Коля кота где-то подобрал, теперь обоим есть нечего. Бивис, хочешь кота?
— Не хочет, — говорит Александра Генриховна сурово. — Кот его задерет.
Она садится за письменный стол и берет собаку на руки. Бивис укладывается поперек ее коленей: длинный нос свисает с одной стороны, толстая задница — с другой. И ему, и Александре Генриховне не очень удобно, но оба терпят. Писатель слоняется вдоль книжных полок.
— Саня, у нас есть Стерн?
— Да, — говорит Александра Генриховна озадаченно. — Правую руку вверх протяни, вот там. Зачем тебе Стерн?
— Не зачем, а почитать. И вот еще что: я буду писать для глянца.
— Ты будешь писать для глянца?
— Не сердись, — говорит писатель поспешно. — Кто-то ведь должен.
— Но почему именно ты?
— Может, шубу тебе купим?
— Шубу?
— Зима на носу, — заботливо объясняет писатель. — Ты такая слабенькая, тебе нужна шуба. Плюс от шубы настроение улучшается.
— Да что с тобой? — говорит Александра Генриховна раздраженно. — То Стерн, то шуба. Я прекрасно себя чувствую.
— Вот видишь, — замечает писатель огорченно, укоризненно, — какая ты нервная. А купим шубу — сразу станешь спокойнее. — Он закуривает. — А до шубы, — говорит он с надеждой, — попей какие-нибудь витамины и настойку боярышника.
— А то я ее не пью!
— Ты ее теперь пей не как раньше, а в виде лекарства.
Александра Генриховна хочет ответить, но, передумав, выразительно разглядывает потолок. На потолке
застыли желтые пятна света от лампы. Зарик переводит взгляд на коричневую аптечную бутылочку с белой этикеткой.
— Ой, нельзя с антибиотиками, — говорит он, отвинчивая крышку. — Ну ничего, я полглотка, в виде лекарства. — Он осторожно отпивает, ставит фурик на придвинутый к постели стул. У него самого вид уже не такой больной, глаза, хоть и мутные, глядят по сторонам с некоторым интересом. — Стану большим ученым, — рассудительно продолжает он, — никому мало не покажется. Читать буду только лекции собственного сочинения, и никаких стихов. — Он закашливается. Кашель по-прежнему ужасающе гулок. — От стихов вон чего с людьми происходит. — Он обессиленно вытягивается, закрывает глаза. Потом, не открывая глаз, закидывает руку — и нащупывает в изголовье книгу. Блеклый утренний свет слабо плещется на ее переплете, на худой руке, изуродованной старостью и болезнью. Аристид Иванович устраивается в постели поудобнее, удовлетворенно вздыхает. Банкир отворачивается от окна.
— Папа, ты когда-нибудь пробовал писать?
— Как все, — отвечает Аристид Иванович. — В четырнадцать лет.
— И получалось?
— В четырнадцать лет вообще ничего не получается, не только это.
— А потом тебе не хотелось?
— Так я же и писал, — говорит Аристид Иванович с некоторым удивлением.
— Ты писал научные труды.
— И что?
— У научных трудов своя специфика.
— Никогда об этом не задумывался, — говорит Аристид Иванович, поразмыслив. — То, что я делал, вполне удовлетворяло моим потребностям. Может быть, слишком скромным, — добавляет он скромно.
— Папа, но потребность ученого — установить истину.
— И что?
— А писатель пишет, потому что пишет.
— Вздор какой, — говорит старикашка и сердито вертится. — Дай мне сигареты. — Он отшвыривает подальше пустую пачку. — Поэтому они сейчас и пишут как пишут. Чтобы исследовать — и чтобы сочинять — нужно не так много: талант и чувство меры. — Он кашляет, закуривает. — Исследуешь ты истину или создаешь новую — это вопрос метода. У каждого таланта, как у человека, свой темперамент. — Он с трудом переводит дыхание. — А когда нет ни совести, ни воображения, получается современная литература.
— Они не такие плохие, — замечает банкир.
— Охота тебе за сброд заступаться.
Банкир возвращается к окну, во что-то всматривается.
— Папа, а как ты думаешь, — говорит он неуверенно, — что, если я…
Аристид Иванович думает о своем.
— У твоей жены больной вид, — сообщает он, не дослушав. — Может быть, это ее нужно отправить в Швейцарию?