Я виделся с ними все чаще и чаще. Моя молодость и чужеземное происхождение неизменно их забавляли, хотя они и испытывали едва ли не неудобство, осознавая, что я так сильно к ним привязался. Им казалось, что время, когда кто-то мог их полюбить, давно миновало. Порой кто-нибудь из них указывал пальцем в угол, откуда я зачарованно их созерцал.
– Он похож на свесившую язык преданную собаку, – восклицала при этом княгиня д'Эсполи. – Что он в нас нашел?
– Он не теряет надежды, что мы вдруг скажем что-нибудь незабываемое, – говорил Кардинал, бросая на меня задумчивый взгляд – взгляд великого мастера беседы, сознающего, что за неимением Босуэлла51 его величию суждено умереть вместе с ним.
– Он родом из богатой новой страны, чье великолепие все возрастает, между тем как наши страны обращаются в руины, в кучи мусора, – говорила донна Леда. – Вот почему у него так сияют глаза.
– Да нет же, – воскликнула однажды Аликс. – Я уверена, что он нас любит. Просто любит и все, бескорыстно, как принято в Новом Свете. У меня был когда-то замечательной красоты сеттер по кличке Сэмюэль. Большую часть жизни он просидел рядом с кем-нибудь из нас на тротуаре – просто сидел и смотрел на нас с выражением жгучего восторга.
– А он не кусался? – спросила прозаичная донна Леда.
– Чтобы завоевать преданность Сэмюэля, вовсе не нужно было кормить его бутербродами. Ему нравилось любить, только и всего. Вы не рассердитесь, если я время от времени стану называть вас Сэмюэлем, в память о нем?
– Вам не следует обсуждать его в его же присутствии, – негромко произнесла занятая пасьянсом мадам Бернштейн. – Молодой человек, принесите с рояля мои меха, а они тем временем немного придут в себя.
Княгиня объяснила мое поведение исчерпывающим образом. Разве это не лучшая из услуг, какую один человек может оказать другому? И что оставалось мне делать, как не привязаться всей душой к тому, кто способен так тонко и так изящно все растолковать?
Назвать княгиню человеком вполне современным было нельзя. Подобно тому, как ученым удается, исследуя определенных, ныне почти вымерших птиц Австралии, восстановить особенности целой эпохи ее развития, так и мы почитаем для себя возможным заглянуть с помощью этой непостижимой княгини в семнадцатый век и представить себе, на что походила аристократия в пору ее расцвета.
Княгиня д'Эсполи была замечательно красива, хрупкой красотой парижанки; ее живое лицо, окруженное копной рыжеватых, слегка отливающих краснотою волос, вечно склонялось то к одному, то к другому худенькому, острому плечику; в грустно-насмешливых глазах и маленьком красном ротике прочитывался весь ее характер. Отец княгини принадлежал к высшему провансальскому дворянству, так что детство она провела, либо обучаясь в школах при провинциальных монастырях, либо прыгая, как коза, по горам, окружавшим отцовский замок. В восемнадцать лет ее и сестру сняли с одного из утесов, облачили в неудобные платья и, словно предлагаемый на продажу товар, принялись выставлять по парижским, флорентийским и римским гостиным влиятельных родственников. Сестра влюбилась в автомобильного промышленника и ныне заправляла светской жизнью Лиона; Аликс вышла за мрачного князя д'Эсполи, который незамедлительно впал в полнейшую мизантропию. Он не покидал стен своего дома, мерно приближаясь к последним стадиям душевного распада. Друзья Аликс никогда не видели и не поминали ее мужа; по временам мы вдруг осознавали его существование, полагая, что именно с ним связаны ее опоздания, поспешные уходы и обеспокоенное выражение, возникавшее на ее лице. Двое детей княгини умерли во младенчестве. Собственной жизни, помимо той, что протекала в домах других людей, у Аликс не было. Но сами страдания ее, соединяясь, обратились в чистый источник беспечности, овладевающей человеком после того, как разбивается его сердце, и породили прелестнейшую веселость, равной которой нам уже никогда не увидеть. Однако какой бы чудесной ни казалась княгиня во всех обстоятельствах светской жизни, лучше всего она выглядела за столом, тут в ней проступали блеск и изящество, которых даже одареннейшие актрисы не способны придать своим Милламантам, Розалиндам и Селименам;52 ни в ком больше не было такого обаяния, таких манер и такого остроумия. Она могла щебетать о своих домашних животных, описывать сцену прощания, случайно подсмотренную на железнодорожном вокзале, или поносить римских пожарных, прекрасно имитируя при этом Иветт Гильбер53, – во всем присутствовало чистое совершенство, не допускающее и мысли об актерской игре. Она обладала даром тончайшего подражания и способностью произносить бесконечные монологи, но главное очарование ее таланта коренилось в том, что для своего проявления он требовал помощи окружающих: восклицаний, возражений, даже выкриков в несколько голосов сразу, какие слышатся в шекспировской толпе, только тогда княгиня являла нам изящнейшее из искусств. Речь ее отличалась редкостной правильностью, то был еще один дар, гораздо более глубокий, чем способность освоиться с грамматикой четырех основных языков Европы; источник его крылся в способе ее мышления. Мысли княгини продвигались путанными путями, но не теряли стройности – длинные, заключенные в составные скобки периоды, тонкое плетение взаимосвязанных оговорок неизменно завершалось кульминацией, содержащей в себе некий неожиданный поворот, внезапное обобщение или изумляющий вывод. Я как-то обвинил ее в том, что она говорит абзацами, и княгиня призналась, что монахини, у которых она училась в Провансе, каждый день требовали от нее устного рассуждения, построенного на формуле, извлекавшейся как правило из произведений мадам де Севинье54, и снабженного concetto55 в качестве завершения.
Столь редкостные существа и пищей питаются необычной. До нас то и дело доходили слухи об удивительно бурных романах княгини. Похоже, ее удел состоял в том, чтобы раз за разом отыскивать в коридорах Рима привязанности столь же краткие и причудливые, сколь пылкие и неутолимые. Природа мучила эту женщину, понуждая ее влюбляться (раз за разом повторяя череду лихорадочных разговоров, поисков, притворных проявлений безразличия, одиноких, тянущихся целую ночь монологов, нелепых видений отдаленной возможности счастья) именно в тех молодых людей, которых она ничем не могла прельстить, в холодных и бесстрастных ученых или в молодых северян спортивной складки – в секретаря британского посольства, в русского скрипача или немецкого археолога. Свет же усугублял ее беды, как будто одних этих испытаний было недостаточно, ибо осведомленные о ее влюбчивости хозяйки римских салонов, желая, чтобы за их столом княгиня показала себя в полном блеске, умышленно включали в число гостей новейший предмет ее страсти, перед которым она весь вечер пела, словно лебедь, песню потерпевшей поражение любви.
Еще девочкой, если мне дозволено попытаться воссоздать процесс развития ее личности, она усвоила, что обладает неким качеством, отчасти мешающим ей обзаводиться друзьями, а именно, интеллектом. Те немногие из его обладателей, которым по-настоящему хочется нравиться людям, быстро научаются, познав разочарования сердца, таить от других свой блеск. Присущая им острая проницательность постепенно принимает иные, более практичные обличия, преобразуясь в целый набор приемов косвенной лести, в образность речи, в эвфемизмы показной привязанности, во все, что способно смягчить для других грубые черты свойственной этим другим безликости. Замечательные достоинства княгини были лишь оборотной стороной почти бессознательных попыток сохранить дружбу тех, кто состоял в числе ее поклонников, попыток, проникнутых пониманием того, что чрезмерный артистизм ослепит их и оттолкнет, а недостаток совершенства заставит их сбросить ее со счетов как заурядную умненькую истеричку. Многие годы она оттачивала на друзьях свою безостановочно льющуюся речь, бессознательно отмечая по лицам, какие интонации, какие движения рук, какие из произносимых после задумчивой паузы эпитетов пользуются большим, а какие меньшим успехом. Иными словами, побуждаемая любовью, она достигла мастерства в изящном, ныне почти забытом искусстве ведения беседы. Подобно охваченной паникой белой мыши, помещенной экспериментирующим психологом в ловушку, она искала выход, пользуясь примитивным методом проб и ошибок и под конец обнаруживая, что когда ты, весь ободранный, все же вылезаешь наружу, сил на то, чтобы радоваться успеху, уже не остается. Исключительно тонкому и хрупкому механизму, какой представляла собою ее натура, вдвойне изнуряемому вдохновенным подъемом и горестями, трудно было справляться с подобной нагрузкой; постепенно прелестное это создание теряло разум. С каждым днем она становилась все более взбалмошной, впадая в настроения то безрассудные, то жалкие. Но самая глубокая рана еще ждала ее впереди.
Джеймс Блэр со своими блокнотами все же застрял в Риме. Ему удалось откопать целые залежи еще не исследованных материалов. Для достижения горизонтов такой любознательности не хватило бы и десятка жизней.
– Ну, подумайте сами, – говаривал он, – чтобы подступиться к историческим тайнам, окружающим жизнь Святого Франциска Ассизского, необходимо потратить около десяти лет на овладение критическим аппаратом. Примерно столько же требуется, чтобы освоиться с римской системой дорог – с соляными путями, с зерновыми, – Господи, это же целая проблема, как питалась Римская республика!
Сегодня он прикидывал, не написать ли ему восемь или, пожалуй, десять книг на французском и на немецком, посвященных Кристине Шведской56 и ее жизни в Риме; завтра принимался изучать шведский язык и чуть ли не сундуками читать дневники и записки; затем, узнав о ней больше любого из ныне живущих людей, он переходил к ее отцу и месяцами пропадал в библиотеках, чтобы освоиться с политическим и военным гением Густава Адольфа. Так и шла жизнь… переплеты… переплеты… каталоги… сноски. Можно ведь изучать святых и ни разу не задуматься о вере. Можно все узнать о Микеланджело, не прочувствовав как следует ни одного из его творений. Джеймс проводил недели, зачарованно вникая в личности близких к Цезарю женщин, но затащить его на обед во дворец Барберини было почти невозможно. Современники представлялись Блэру банальными, что не мешало ему обманываться велеречивыми словесами историков, не умеющих передать реальность (по понятиям Блэра – банальность) своих героев. Настоящее облекало мир вуалью второсортности: вглядеться в любое лицо, сколь угодно прекрасное, значило для него – увидеть поры и мешки под глазами. Красота сохранялась лишь в лицах прошлого.
Суть же дела сводилась к тому, что еще в раннем возрасте Блэр испытал страх перед жизнью (однажды в минуту прозрения, смешанного с горестным отчаянием, княгиня воскликнула: «Да что же за дура такая была его мать?»), страх, который с тех пор всегда направлял обуревавшие его приливы энергии в сторону книг. Временами ученость Блэра смахивала на панический ужас, он вел себя так, словно боялся, что подняв глаза от страницы, увидит, как целый мир или его доля в этом мире разваливаются, обращаясь в руины. Бесконечная погоня за фактами (не приносившая плодов ни в виде опубликованного труда, ни в виде внутреннего эстетического наслаждения) вызывалась потребностью не столько сделать что-либо, сколько убежать от чего-то. Один человек находит избавление, погружаясь в мечты, другой – погружаясь в факты.
В итоге его охватила подлинная отрешенность от всего земного, которая вместе с его молодостью, ученостью и несколько рассеянной вежливостью особенно привлекала к нему пожилых женщин. И мисс Грие, и мадам Агоропулос с материнским упоением окружали Блэра заботами, только вздыхая от досады на его упрямое нежелание почаще видеться с ними. Мне же он напоминал льва, что глядит, не мигая и никого, в сущности, не видя, на обступившую клетку толпу – люди гримасничают, в восторге размахивают парасолями, между тем как зверь считает ниже своего достоинства принять даже бисквит от столь вульгарных дарителей.
Ко времени, с которого начинается история княгини, Блэр погрузился в попытки установить истинное местоположение древних городов Италии. Он вчитывался в средневековые описания Кампаньи и по названиям местностей, по высохшим руслам рек и растрескавшимся старинным картинам прослеживал точный ход давно не используемых дорог, находил места, на которых стояли покинутые города. Он изучал растения, прежде произраставшие в Италии, животных, обитавших в ней, и был совершенно счастлив. От случая к случаю он кое-что записывал, но по большей части предпочитал отыскать истину и забыть о ней.
Когда в его комнате становилось холодно, он безмятежно перебирался ко мне, заваливая столы переплетенными в кожу фолиантами, расставляя вдоль стен картины и устилая полы картами. Он до того ослепил историческими сопоставлениями одного из библиотекарей «Колледжио Романо», что тот даровал ему редкостное право уносить нужные материалы домой.
Как-то раз ко мне заглянула княгиня д'Эсполи. Оттима впустила ее, и княгиня наткнулась на Джеймса Блэра, ползавшего на коленях от города к городу по какой-то пожелтелой, украшенной коронами карте. Без пиджака, всклокоченный, с серыми от пыли ладонями. Он никогда прежде не видел княгиню и неодобрительно отнесся к ее наряду. Не желая ввязываться в разговор, он стоял, угрюмый и статный, украдкой косясь на разложенные по полу карты. Сказал, что меня нет. Могу и не вернуться до… Хорошо, передаст, если не забудет.
Аликс против такого поведения не возражала. Она даже попросила чаю.
Оттима как раз начинала обдумывать обед. Пока готовился чай, Аликс поинтересовалась, что это за карты. Следует отметить, что княгиня в гораздо большей степени способна была исполниться энтузиазма по поводу древних городов, чем большинство из нескольких сотен знакомых ей женщин, однако вступать на подобный путь в обществе Джеймса Блэра, не имея докторской степени по археологии, отнюдь не следовало. Он произнес перед моей гостьей речь, холодную, надменную, с длинными цитатами из Ливия и Вергилия. Он безжалостно проволок ее вверх и вниз по всем семи холмам, окуная в каждое русло непостоянного Тибра и вытаскивая наружу. Когда я, наконец, вернулся, она сидела, с немного насмешливым выражением глядя на Блэра поверх чашки. Она и вообразить не могла, что такие мужчины существуют. Блэр на протяжении всей сцены вел себя в точности как избалованный семилетний мальчишка, которому помешали играть в индейцев. Трудно сказать, что именно больше всего увлекло княгиню, вероятно как раз этот устойчивый отпечаток забалованного эгоизма. Хотя отчасти, пожалуй, какую-то роль сыграл и холодный душ, которым Блэр окатил незванную гостью, – ее, чьим обществом наслаждались приятнейшие люди Европы, никогда не вступавшую в чей бы то ни было дом без того, чтобы вызвать бурю благожелательности, никогда не приходившую слишком рано и не уходившую слишком поздно, – ныне внезапно вкусившую роскошь вызванного ее приходом негодования.
Стоило мне появиться, как Блэр откланялся, поспешно и неловко.
– Но он же очарователен! Просто очарователен! – воскликнула она. – Кто это?
Я коротко рассказал княгине о его происхождении, успехах в различных университетах и ученых привычках.
– Поразительный человек. Скажите, он cо всеми так робок – такой boudeur57? Может быть, я чем-то рассердила его? Что я могла такого сказать, Сэмюэль?
Я поспешил успокоить ее.
– Он со всеми таков. И большинству людей только больше от этого нравится. В особенности пожилым женщинам. Скажем, мисс Грие и мадам Агоропулос обожают его, хотя он отвечает им единственно тем, что сидит в их гостиных, стараясь придумать причину, не позволяющую ему остаться к обеду.
– Ну, я не так уж стара, а все-таки он мне понравился. Но какой грубиян! Я его чуть не ударила. И посмотрел на меня всего один раз. Ему трудно придется в жизни, Сэмюэль, если он не научится вести себя полюбезней. Неужели нет никого, кто ему нравится, нет? кроме вас?
– Есть, он помолвлен с одной девушкой, живущей в Соединенных Штатах.
– Брюнетка, блондинка?
– Не знаю.
– Попомните мои слова, он будет очень несчастен, если не научится обходительности. Но право же! какой ум, какие суждения! И как приятно видеть такую безыскусность, не правда ли, такую простоту. Он живет здесь, у вас?
– Нет, он лишь приходит сюда с книгами, если в его комнате становится слишком холодно.
– Он беден?
– Да.
– Беден!
– Не то чтобы совсем. Когда он и в самом деле проживается до последнего, он почти всегда сразу находит работу. Ему по душе бедность.
– И живет совсем один?
– О да. Что да, то да.
– И беден.
Это заставило ее на миг изумленно задуматься, однако она тут же воскликнула:
– Но вы знаете, это неправильно. Долг общества… то есть, общество должно гордиться возможностью встать на защиту таких людей. Следовало бы просто назначать какого-нибудь одаренного человека для присмотра за ними.
– Но княгиня, Джеймс Блэр превыше всего ценит независимость. Он не захочет, чтобы за ним присматривали.
– Значит, нужно присматривать за ними вопреки их желаниям. Послушайте, приведите его как-нибудь ко мне, к чаю. Я уверена, что в библиотеке мужа отыщется много старинных карт Кампаньи. У нас есть донесения бейлифов о семье Эсполи, датированные еще шестнадцатым веком. Это сможет его соблазнить?
Удивляясь самой себе, княгиня попыталась перевести разговор на другие темы, но вскоре вернулась к похвалам тому, что она называла целеустремленностью Блэра; она подразумевала его самодостаточность, ибо когда мы влюбляемся в человека, понимание его слабостей уходит куда-то в глубину нашего сознания, а возникающие у нас идеальные представления о нем являются не столько преувеличением его достоинств, сколько «рациональным» истолкованием его недостатков.