– Нет, он лишь приходит сюда с книгами, если в его комнате становится слишком холодно.
– Он беден?
– Да.
– Беден!
– Не то чтобы совсем. Когда он и в самом деле проживается до последнего, он почти всегда сразу находит работу. Ему по душе бедность.
– И живет совсем один?
– О да. Что да, то да.
– И беден.
Это заставило ее на миг изумленно задуматься, однако она тут же воскликнула:
– Но вы знаете, это неправильно. Долг общества… то есть, общество должно гордиться возможностью встать на защиту таких людей. Следовало бы просто назначать какого-нибудь одаренного человека для присмотра за ними.
– Но княгиня, Джеймс Блэр превыше всего ценит независимость. Он не захочет, чтобы за ним присматривали.
– Значит, нужно присматривать за ними вопреки их желаниям. Послушайте, приведите его как-нибудь ко мне, к чаю. Я уверена, что в библиотеке мужа отыщется много старинных карт Кампаньи. У нас есть донесения бейлифов о семье Эсполи, датированные еще шестнадцатым веком. Это сможет его соблазнить?
Удивляясь самой себе, княгиня попыталась перевести разговор на другие темы, но вскоре вернулась к похвалам тому, что она называла целеустремленностью Блэра; она подразумевала его самодостаточность, ибо когда мы влюбляемся в человека, понимание его слабостей уходит куда-то в глубину нашего сознания, а возникающие у нас идеальные представления о нем являются не столько преувеличением его достоинств, сколько «рациональным» истолкованием его недостатков.
Когда я снова увиделся с Блэром, ему потребовалось два или три часа, чтобы собраться с духом и спросить у меня, кто была эта женщина. Он с мрачным видом выслушал мои восторги и в конце концов показал мне коротенькое письмо, содержавшее просьбу поехать с ней на виллу Эсполи – осмотреть поместье и изучить архив. Он мог взять с собой и меня, если я пожелаю. Джеймсу очень хотелось принять приглашение, но эта женщина казалась ему подозрительной. Он попробовал объяснить мне, что его привлекают только те женщины, которых сам он не привлекает. Он крутил письмо так и сяк, пытаясь принять решение, а потом подошел к столу и написал отказ.
В те дни и началось то, что было бы слишком грубо назвать осадой. Едучи по Корсо, Аликс говорила себе: «Нет ничего особенного в том, чтобы заглянуть к нему и спросить, не хочет ли он прокатиться в сады Боргезе. Я могла бы сделать то же самое для дюжины мужчин и никто не увидел бы в этом чего-либо странного. Я гораздо старше его, настолько старше, что это было бы с моей стороны просто проявлением, ну… заботливости». Затем, стоя на площадке перед его дверью (ибо послать с вопросом шофера ей было мало), она впадала в мгновенную панику, коря себя за то, что все же нажала кнопку звонка, воображая, когда никто ей не отвечал, что он затаился за запертой дверью, вслушиваясь в громкий стук ее сердца и сердясь на нее, а то и презирая, кто знает? Она могла провести целый вечер, бродя между позолоченных стульев своей маленькой гостиной и споря сама с собой о том, стоит послать ему записку или не стоит. Она считала дни со времени последней беседы с ним и прикидывала, насколько отвечает новая встреча правилам достойного поведения (правилам внутренним, духовным, не светским: последние для Каббалистов давно перестали существовать). Их встречи в городе всегда были случайными (она называла это своим личным доказательством существования ангелов-хранителей), такими непреднамеренными свиданиями она по преимуществу и утешалась. Неожиданно углядев его на другой стороне площади Венеции, она привлекала к себе его внимание и затем предлагала подвезти туда, куда он направлялся. В тех немногих случаях, когда она сидела рядом с ним в автомобиле, не было на свете человека счастливее Аликс. Как покорно выслушивала она его лекции; с какой нежностью разглядывала украдкой его галстук, туфли и носки; и как напряженно всматривалась в лицо Блэра, пытаясь запечатлеть в памяти точное соотношение его черт, благо безразличие запечатляется куда лучше самой страстной любви. Эти двое могли бы стать задушевнейшими друзьями, ибо Блэр смутно чувствовал в ней нечто родственное выдающимся женщинам, которых он изучал. Могли – если бы ей удалось утаить свои чувства. Но первые же знаки его приязни вскружили бы ей голову до того, что она непременно произнесла бы нечто робко-чувствительное – какое-нибудь замечание относительно его внешности или просьбу позавтракать с нею. И потеряла бы его навсегда.
В один прекрасный день он передал ей книгу, упомянутую в одном из их разговоров. Ему и в голову не пришло, что это первый за всю историю их отношений поступок, совершаемый им по собственной воле. До сей поры все предложения и приглашения исходили от нее (произносимые с небрежной легкостью, даром что она трепетала, уже перестрадав воображаемый отказ), и Аликс изнывала в ожидании первых свидетельств его к ней интереса. Когда ей доставили книгу, она перестала владеть собой, ибо сочла ее оправданием своих усилий подтолкнуть дружбу с Блэром к новому развитию, к почти ежедневным встречам, к долгим, неспешным товарищеским вечерам. Она никак не могла понять, что была для Блэра, во-первых, помехой его занятиям, и во-вторых, тем обнесенным незримой оградой чудовищем, в котором Блэр при всей его обширной начитанности так и не смог различить человеческих черт, – а именно, замужней женщиной. Она зачастила к нему с визитами. Неожиданно он переменился, став резким и грубым. Теперь, когда она поднималась к нему по лестнице, он и в самом деле затаивался за дверью, и звонок звенел напрасно и грозно, тем более грозно, что у Аликс имелись свои способы установить дома Блэр или нет. Ее охватил ужас. Из потайных глубин ее существа снова полезли наружу вечные страхи: как видно, она и в самом деле обречена влюбляться лишь в тех, кто не любит ее. В смятении она обратилась ко мне. Я постарался утешить ее отвлеченными рассуждениями, осторожничая до поры, пока не сумею выяснить мнение Блэра об этой истории.
Блэр пришел ко мне сам. Он метался по моей комнате, озадаченный, возмущенный, разгневанный. Жизнь в Риме стала для него невозможной. Он больше не смеет подолгу оставаться в своей комнате, а выходя, вынужден пробираться по городу боковыми улочками. Как быть дальше?
Я посоветовал ему уехать из города.
Да, но как же? У него в самом разгаре одна работа, которая… работа, которая… А, будь оно проклято… Ладно, придется уехать.
Я упрашивал его до отъезда один единственный раз пообедать со мной и с княгиней. Нет-нет. Все что угодно, только не это. Тут уж и я разгневался. Я подробно объяснил ему, какой он дурак – не просто дурак, а собрание дураков всевозможных их разновидностей. Час спустя я еще говорил, втолковывая ему, что сам факт любви к тебе – в состоянии ты ответить на эту любовь или нет – налагает на тебя определенные обязательства. Обязательства проявлять не просто доброту, но благодарность. Этого Блэр не понял, но в конце концов согласился снизойти к моим просьбам, связав меня, однако, тяжелым для выполнения обещанием, – мне надлежало утаить от княгини, что сразу после обеда он уедет в Испанию.
Княгиня, разумеется, пришла раньше условленного и в таком очаровательном платье, что я с трудом выпутался из речи, произнесенной ему в похвалу. Она принесла билеты в оперу; «Саломеей» сейчас никого, конечно, не удивишь, но следом за ней, в половине одиннадцатого, давали «Петрушку». Поезд Блэра уходил в одиннадцать. Блэр появился вовремя и с изяществом отыграл свою роль. Мы и в самом деле были счастливы, все трое, пока сидели у открытого окна, покуривая и ведя длинный разговор над превосходным zabiglione58 Оттимы и резким трастеверинским кофе.
Я всякий раз удивлялся тому, какой гордой и неприступной аристократкой выглядит она в обществе Блэра. В самих ее неуловимо ласковых замечаниях не было ничего, способного обратить на себя внимание кого бы то ни было, кроме тайного возлюбленного. Изощренная гордость заставляла Аликс даже преувеличивать изображаемое ею безразличие к Блэру: она поддразнивала его, притворяясь, будто не слышит, как он обращается к ней, притворяясь, что влюблена в меня. Лишь в отсутствие Блэра ею овладевала уничиженность, едва ли не раболепие; только тогда ей могла прийти в голову мысль явиться к нему незванной. Наконец, она встала, сказав:
– Пора отправляться на Русский балет.
Блэр, словно оправдываясь, произнес:
– Простите, я не смогу, меня ждет работа.
– Но три четверти часа со Стравинским, разве это не часть вашей работы? Моя машина стоит у дверей.
Он оставался неколебимым. У него на этот вечер имелись свои билеты.
На миг лицо ее опустело. Ей никогда еще не приходилось наталкиваться в подобных обстоятельствах на столь упрямый отказ, она не знала, как поступить. Однако миг миновал, она склонила голову, отодвигая от себя кофейную чашечку.
– Прекрасно, – беспечно сказала она. – Не можете, значит не можете. Мы пойдем вдвоем с Сэмюэлем.
– Прекрасно, – беспечно сказала она. – Не можете, значит не можете. Мы пойдем вдвоем с Сэмюэлем.
Прощание их было угрюмым. На всем пути до театра «Констанци» княгиня хранила молчание, перебирая складки плаща. Пока продолжался балет, она сидела в глубине ложи, думая, думая, думая, глядя прямо перед собой сухими глазами. Потом, в коридоре театра ее окружило десятка два знакомых, и она повеселела.
– Поедемте в кабаре, к русским эмигрантам, – сказала она.
У дверей кабаре она отпустила шофера, попросив передать горничной, чтобы та ее не ждала. Долгое время мы танцевали – молча, поскольку ее вновь обуяло уныние.
Когда мы вышли наружу, улицу заливал самый неприветливый лунный свет, какой я когда-либо видел. Отыскав экипаж, мы поехали к ее дому. Дорогой мы разговорились, то был наиболее искренний разговор за все время нашего знакомства, и мы увлеклись им настолько, что не заметили, как доехали, не заметили даже того, что экипаж уже какое-то время стоит.
– Послушайте, Сэмюэль, вы ведь не заставите меня сию минуту лечь спать. Давайте я забегу домой и быстренько переоденусь. А потом покатаемся, посмотрим, как солнце встает над Кампаньей. Вы ведь не рассердитесь на меня за подобное предложение?
Я заверил ее, что не желал ничего лучшего; она поспешила в дом. Заплатив извозчику, пьяному и сварливому, я отпустил его, и когда она возвратилась, мы побрели по улицам, разговаривая; дремота, отступившая было, вновь понемногу одолевала нас. В кабаре мы отведали водки, и под воздействием ее скоро впали в настроение, схожее с тем, какое свет луны сообщал льдистому шарику Пантеона. Мы забрели во двор Канчелериа59 и раскритиковали его арки. Кончилось тем, что мы зашли ко мне домой за сигаретами.
– Вчера вечером мне было так страшно, – сказала она, откидываясь в темноте на софу. – Я была в отчаяньи. Это еще до того, как пришло ваше приглашение. Могу я пойти повидаться с ним или не могу? Я его уже неделю не видела… Я все задавалась вопросом, не почувствует ли он себя, ну… оскорбленным, что ли, если к нему в дверь в десять вечера постучится дама? Было около десяти. Хотя в сущности, что уж такого странного, если дама является к вам в половине десятого с совершенно невинным визитом? Ведь вот сижу же я здесь, у вас, Сэмюэль, и никакого стеснения не испытываю. И потом, у меня имелся замечательный повод навестить его. Он спрашивал мое мнение о «La Villegiatura»60, а я как раз дочитала ее. Ну скажите, мой милый друг, выглядело бы это смешным – с точки зрения американца, – если бы я…?
– Прекрасная Аликс, вы никогда не выглядите смешной. Но не показалась ли вам сегодняшняя встреча с ним более освежающей, более счастливой, и все потому, что вы так долго его не видели?
– О, вы такой умный! – воскликнула она. – Бог послал вас ко мне в моем горе. Подойдите, присядьте, я хочу подержаться за вашу руку. Вам не стыдно за меня, что я так страдаю? Хотя, пожалуй, это мне нужно стыдиться. Вы видите меня утратившей всякое достоинство. Но у вас добрые глаза, мне перед вами не стыдно. И еще я думаю, что вы, наверное, любили, потому что принимаете как должное все глупости, которые я совершаю. Ах, мой дорогой Сэмюэль, временами мне начинает казаться, что он презирает меня. У меня полно всех тех недостатков, которых он лишен. Когда мне снится, что он не только не любит меня, но смеется надо мной, да-да, смеется, у меня останавливается сердце, и краска ударяет в лицо и не сходит потом несколько часов. Тогда я спасаюсь лишь тем, что вспоминаю, как много добрых слов он мне сказал, как он послал мне ту книгу, как спрашивал обо мне у знакомых. И я обращаюсь к Богу с простой молитвой, прошу ниспослать ему хоть чуточку уважения ко мне. Чуточку уважения к тому… к тому, что вроде бы нравится во мне другим людям.
Мы посидели немного в молчании, горячая ладонь ее утонула в моей, блестящие глаза смотрели во тьму.
– Он хороший, рассудительный человек. Когда я вот так раскладываю все по полочкам, я сознаю, что он не может меня любить. Я должна научиться быть простой. Да, вот именно. Послушайте, вы столько сделали для меня, можно, я попрошу вас еще об одном одолжении? Поиграйте мне немного. Я, должно быть, слегка обезумела от той чудесной музыки, помните, когда Петрушка борется с собой?
Играть перед ней, игравшей много лучше любого из нас, мне было стыдно, однако я вытащил нотную папку и начал прямо с «Армиды» Глюка. Я надеялся, что мое неумелое музицирование пробудит в ней эстетическое раздражение, способное изгнать удрученность, но спустя какое-то время обнаружил, что она заснула. Доиграв длинное, замысловатое диминуэндо, я закрыл рояль, выключил горевшую рядом с ней настольную лампу и на цыпочках прокрался к себе в комнату. Здесь я переоделся и прилег, готовый отправиться на прогулку, если мы все же решим посмотреть, как восходит солнце. Я дрожал от странного радостного подъема, вызванного отчасти любовью и состраданием к ней, а отчасти редким переживанием – возможностью подслушать пени прекрасной души, достигшей последних пределов гордости и страдания. Так я и лежал, счастливый и гордый выпавшей мне ролью опекуна, вдруг сердце мое замерло. Она плакала, не просыпаясь. Из глубин ее сна, следуя один за другим, поднимались вздохи, хриплые протесты, настойчивые возражения. Внезапно прерывистое дыхание замерло, я понял, что она пробудилась. С полминуты все было тихо, затем послышался негромкий призыв:
– Сэмюэль.
И едва я появился на пороге, как она закричала:
– Я знаю, что он презирает меня. Он избегает меня. Он считает меня назойливой дурочкой. Он велит слугам говорить, что его нет дома, а сам стоит за дверью и слушает, как я ухожу. Что же мне делать? Лучше не жить. Мне больше не хочется жить. Сэмюэль, милый, самое правильное, это уйти прямо сейчас, по собственной воле, оборвать все заблуждения, все эти бессмысленные страдания. Вы понимаете?
Она поднялась, нащупывая шляпу.
– Сегодня мне храбрости хватит, – бормотала она. – Он слишком добр и прост, чтобы я так его изводила. Я просто исчезну…
– Но Аликс! – воскликнул я. – Мы так вас любим. Вас любит столько людей.
– Какие люди! Люди любят, когда я прихожу к ним в гости. Им нравится слушать меня и смеяться. Но никто никогда не простаивал часами, в ожидании, под моим окном. Никто не пытался вызнать тайком, чем я занималась весь день. Никто…
С мокрыми, вспыхнувшими щеками она снова откинулась на софу. Я заговорил, обращаясь к ней, и говорил долго. Я говорил, что ее дар состоит в служении людям, что она создана для того, чтобы доставлять им радость, что она облегчает людям бремя уныния, бремя тайной ненависти к самим себе. Я уверял, что она еще найдет счастье, нужно только развивать свой талант, упражняя его. Я видел лишь влажную, отвернутую от меня щеку, но знал, что мои слова утешают ее, ибо присущее ей дарование было из тех, за которые их обладателя никогда не хвалят в лицо. Понемногу она успокоилась и после недолгого молчания заговорила, словно во сне.
– Я оставлю его в покое. Больше я его не увижу, – начала она. – Знаете, Сэмюэль, в детстве, мы тогда жили в горах, у меня был козлик, Тертуллиан61, я очень его любила. И вот он умер. Меня никак не могли утешить. Я возненавидела всех, и никаких уговоров не слушала. Монахини в школе ничего не могли со мной сделать; когда приходил мой черед отвечать урок, я молчала, не желая говорить. У нас была замечательная мать-настоятельница, в конце концов она призвала меня в свою келью, но я даже с ней вела себя дурно, поначалу. Однако когда она стала рассказывать мне о своих утратах, я обняла ее и впервые за все это время расплакалась. В наказание она велела мне останавливать каждого встречного и дважды повторять ему: «Господь всеведущ! Господь всеведущ!»
Помолчав немного, она добавила:
– Конечно, кого-то это должно утешать, но я все равно до сих пор скучаю по Тертуллиану. Когда я, наконец, исчерпаю ваше терпение, Сэмюэль?
– Никогда, – ответил я.
В окна стал пробиваться первый свет зари. Внезапно совсем близко ударил небольшой колокол, отзванивая, словно чистейшее серебро.
– Чшш! – сказала она. – В какой-то церкви начинается ранняя месса.
– Здесь прямо за углом Санта Мария ин Трастевере.
– Скорее!
Выйдя из дворца, мы полной грудью вдохнули холодный и серый воздух. Казалось, туман висит совсем низко над улицей, голубые клубы его лежали на углах. Кошка прошла мимо нас. Дрожащие, но охваченные ликованием, мы вошли в церковь, присоединившись к рабочему и двум старухам в стеганых одеждах. Потолки базилики нависали над нами, пламя свечей бокового придела, в котором мы остановились, отражалось в удивительных мраморных с золотом мозаиках ее огромной, наполненной мраком пещеры. Месса служилась споро и точно. Когда мы покинули церковь, млечный свет уже растекался по площади. Ставни немногих ее магазинов оставались закрытыми; несколько сонных прохожих, спотыкаясь, пересекало ее наискось; женщина спускала с пятого этажа корзинку с курами, которым предстояло до самого вечера рыться в земле.